ОМРИ РОНЕН Серебряный век как умысел и вымысел

М.: О.Г.И., 2000. 152 с. Тираж не указан. (Серия "Материалы и исследования по истории русской культуры", вып. 4)

http://www.guelman.ru/slava/nrk/nrk5/30.html

«Очень своевременная книга!» Это высказывание, растиражированное ироническими присловьями и анекдотами (читателям, овладевшим грамотой в постсоветские годы, наверное, уже уместно пояснить, что первоисточник его — не «Москва — Петушки», а отзыв Ленина о романе М. Горького «Мать»), думается, применимо к исследованию Омри Ронена без всякой иронии. Издано оно было впервые на английском языке три года назад (The Fallacy of the Silver Age in Twentieth-Century Russian Literature. Amsterdam: Overseas Publishers Associ-ation, 1997), когда в нашей стране не-когда фрондёрское словосочетание Серебряный век (вошедшее в обиход и в зарубежной славистике) уже стало культовым обозначением всего самого замечательного и достославного в России первых десятилетий XX века и еще только набирало силу для того, чтобы, как ныне, превратиться в шаблонную формулу, легко слетающую со всех языков и на всех уровнях отечественного культурного универсума. Появившийся теперь русский перевод — а точнее, русский вариант — книги, надо надеяться, сможет способствовать тому, что хотя бы филологи, изучающие историю русской литературы начала века и ответственно занимающиеся своим ремеслом, перестанут провозглашать это словосочетание всуе или, по крайней мере, будут использовать его реже и с оглядкой; уповать же на то, что оно скоро исчезнет с афиш, из газет, из речей, раздающихся по радио и телевидению, пока, увы, не приходится.

Сомнительность пресловутой формулы уже в том, что употребляющие ее подспудно руководствуются оценочными, а не объективными историко-литературными критериями. «Серебряный век», по определению, — иносказательное обозначение конкретного исторического периода, эпохи, ряда лет или десятилетий. Чего только не было в русской культуре в пору, именуемую «серебряным веком»! Между тем символистов и акмеистов подразумевают безусловно как представителей «серебряного века», а их современники, писатели «Знания» или прозаики, группировавшиеся вокруг сборников «Земля», обычно оказываются за рамками этого «века»; имажинисты и футуристы, разумеется, — это «серебряный век», а пролетарские поэты из группы «Кузница»… — кажется, ни у кого еще язык не повернулся отнести их к «серебряному веку». Все так называемые «возвращенные», в годы перестройки, имена, относящиеся к описываемому периоду, — это «серебряный век»; имена, официально почитавшиеся в советские годы, — как правило, нет, а если и да, то с какими-то непременными оговорками. Современная монография под заглавием «Александр Серафимович — прозаик Серебряного века» — разве это не игра причудливого воображения? Словоупотребление «серебряный век» охватывает сейчас главным образом модернистскую культуру, непризнанную, или полупризнанную, или искаженно интерпретированную при коммунистической власти, а также те многообразные культурные явления начала века, которые по тем или иным причинам не вписались в свое время в эстетическую систему советского официоза; границы семантические, пунктирные, прочерченные в дань моде и злобе дня, здесь значимее хронологических, непреложных, и одного этого уже достаточно для того, чтобы обходиться без обсуждаемого термина в исследовательском обиходе.

Сказанное, впрочем, не является основным предметом филологического расследования, предпринятого Омри Роненом. «Умысел», сказывающийся в современном тиражировании формулы «серебряный век», занимает его в меньшей мере, чем «вымысел» — история изобретения и употребления этой формулы. «Как бывает с псевдомифологическими крылатыми выражениями, и наименование „серебряный век“, и его ныне принятая литературно-историческая отнесенность, по мере того как они при-обретали весомый авторитет в русском критическом инвентаре и в рассуждениях русистов, при загадочных обстоятельствах утратили и авторство, и большую часть своего конкретного первоначального смысла» (с. 31). В обнаружении и обследовании этих первоистоков автор, на сегодняшний день один из самых чутких и проницательных истолкователей литературы, подпадающей под эстетическую юрисдикцию «серебряного века», видит свою главную задачу — и выполняет ее с подлинным блеском и безусловной убедительностью. Ни малейшего преувеличения нет в словах Вяч. Вс. Иванова, содержащихся в его предисловии к работе Ронена: «Его книгу можно сравнить с книгой Эко „Имя розы“: он сочетает утонченные познания эрудита с умением построить увлекательный сыскной сюжет» (с. 20). В ходе развертывания своего историко-литературного сюжета автор, выявляя и сопоставляя непреложные факты, отделяя их от легенд и расхожих мнений, показывает, как творилась химера; демонстрирует механизмы ее порождения в работах эми-грантских критиков (Н. А. Оцупа, В. В. Вейдле, С. К. Маковского), от которых и повела свое существование культурно-историческая мифологема «серебряного века»; механизмы, сводившиеся, как теперь выясняется, главным образом к перекодировке и переформулировке того, что было высказано в 1920-е годы на родине — Вл. Пястом и Ивановым-Разумником. Расследование завершается однозначным выводом: «мальчика не было», формула «серебряный век» в актуализированном ныне применении — фантом; автор надеется, «что знание истории ошибочного термина убедит читателей и филологов изгнать из чертогов российской словесности бледный, обманчивый и назойливый призрак обозначаемого им, но не существовавшего в двадцатом столетии историко-литературного явления» (с. 124).
Детективная интрига предполагает наличие не только преступления, но и преступника; возможно, определенные жанровые аналогии побудили Омри Ронена, выявившего главных исполнителей в раскрытом им «деле», живописать их облики с интенсивным использованием негативной ретуши. Н. А. Оцуп вводится в повествование характеристикой «посредственный поэт и критик» (с. 72), его критическим опытам присущи «беспомощность», «самые тривиальные школьнические промахи», проводимые им культурно-исторические параллели «либо тривиальны, либо бессмысленны» (с. 76—78) и т. д. Дело не в том, прав или не прав автор в своих конкретных оценках и характеристиках (какие-то из них отнюдь не бесспорны; например, аттестацию «посредственный поэт» наверняка с жаром оспорил бы покойный В. Э. Вацуро, который мог декламировать наизусть книгу Оцупа «Град» едва ли не в полном объеме); дело в том, что процесс дезавуирования определенного общего понятия не вправе подкрепляться индивидуально-пристрастными аргументами, он не требует, как непременного следствия, однозначного критического пафоса в отношении всей творческой деятельности лица, которое несет ответственность за это понятие. Бывали в истории русской литературы случаи, когда и пи-са-тели самой высокой пробы изобретали мертворожденные термины: М. Кузмин, например, породил «эмоционализм», не обогативший русскую литературу, но разве кому-нибудь придет в голову анализировать и оценивать стихи и прозу Кузмина под знаком «эмоционализма»?


Александр Лавров

Уютные приключения

Изданы избранные работы Юрия Щеглова

http://www.ruthenia.ru/nemzer/scheglov.html

Книга Юрия Константиновича Щеглова (1937–2009) «Проза. Поэзия. Поэтика» (М., «Новое литературное обозрение») — первый изданный в отечестве сборник трудов замечательного ученого. Да, в России дважды (1995, 2009) публиковались его комментарии к дилогии Ильфа и Петрова (первое их издание появилось в 1990–91 гг. в Вене), работа в равной мере основательная и увлекательная, научно строгая и естественно провоцирующая додумывание, полемику и размышления на сторонние (не только историко-литературные) темы. Да, петербургское издательство «Гиперион» выпустило последние монографии Щеглова — «Опыт о “Метаморфозах”» (2002) и «Антиох Кантемир и стихотворная сатира» (2004) — увы, мизерными тиражами, что были раскуплены очень быстро (случай по нынешним временам редкий). Да, цикл написанных в совместно с А. К. Жолковским «работ по поэтике выразительности» (М., 1996) давал достаточно точное представление о «методе» и исследовательских приоритетах соавторов (особенно в пору их молодого Sturm und Drang’а). Но все же «мир Щеглова» (или, если угодно, его неповторимое лицо) при жизни ученого не были явлены заинтересованной аудитории с надлежащей ясностью.

Меньше всего мне бы хотелось «разделить» или «противопоставить» Щеглова и Жолковского, зримо и победительно присутствующего (действующего, играющего) в современном культурном поле. Соавторство в литературоведении — явление не менее сложное и «деликатное», чем соавторство прозаиков. Выяснять, кому в том или ином дуэте какая партия отводилась, кто «идеи» выдавал, а кто их «оформлял», кто по редакциям бегал, а кто дома рукопись стерег, — дело всегда рискованное и далеко не всегда осмысленное. То же касается и прекращения общей работы, что вовсе не обязательно предполагает конфликт в дурном смысле этого слова. Без конфликта же творческого, без заинтересованности в отличных от твоих способе мышления, вкусовых приоритетах, научном бэкграунде и жизненном опыте плодотворное — как у Жолковского и Щеглова — соавторство едва ли возможно. Как, впрочем, и «отдельное» бытие участников ансамбля.

Насколько Щеглов не похож на своего соавтора, всего легче понять по его работам, посвященным тем писателям, которыми весьма энергично занимался и Жолковский: имею в виду статьи «Черты поэтического мира Ахматовой», «Мотивы инициации и потустороннего мира в “Конармии” Бабеля», «Люди и вещи (Антиробинзонада Михаила Зощенко)» и, как ни странно, «Семиотический анализ одного типа юмора (Остроумие Остапа Бендера и его создателей)». Странно, потому как работа эта жестко (коли не сказать — нарочито) формализованная, перегруженная таблицами и схемами и потому словно бы не предполагающая личной интонации. Которая меж тем звучит здесь совершенно отчетливо.

Как и в другой — тоже никак по внешнему рисунку не эссеистичной — статье «К описанию структуры детективной новеллы», где речь, однако, идет не об сыскных историях вообще, но об эпосе Конан Дойла. «Основное тематическое требование, предъявляемое к этому миру <миру Холмса Уотсона. — А. Н.> <…> состоит в том, чтобы сами эти персонажи, их деятельность, образ жизни, времяпровождение, окружающие их аксессуары и т. п. совмещали два противоположных качества: (а) авантюрность, опасности, перипетии, движение, драматизм; (б) уют, безопасность, домашние удобства, покой, удовольствие». Щеглов не только исчерпывающе характеризует «объект», но и позволяет увидеть в нем большой — и человечески близкий исследователю — смысл. Потому так часты в его работах на самые разные темы отсылки к «уютно приключенческой» словесности (Жюль Верн, Дюма). Потому так точна и человечна статья «Структура советского мифа в романах Каверина (О “Двух капитанах” и “Открытой книге”)».

Не рискну назвать «уютное приключение» «темой», из которой Щеглов, используя многочисленные «приемы выразительности», вырастил свой «текст». Всеохватных методик не бывает. У Щеглова есть работы иного плана — как в книге, умно и выигрышно составленной вдовой исследователя В. А. Щегловой и Жолковским (им же написано предисловие), так и за ее пределами. Но все же, пытаясь охарактеризовать научно-литературное дело, без «легкомысленного» оборота уютное приключение обойтись нельзя. А комментарий к «Затоваренной бочкотаре» еще ждет (ищет) издателя!

Андрей Немзер

Наши рекомендации