Партизан пидсунув мину-Все пишло на красоту! Мчит експресс по зализници, Просто з Харкова в Берлин. Не дойде вин до граници - Гриша зробит з ньего блин! 14 страница
Силой искренности не добудешь. Посидели, поговорили, вижу, — они всем довольны и совесть их не мучит. Тогда я послал Черноуса в лагерь — привести Логутенко с людьми сменить заставу.
— Почему нас до срока... — начал было Горнащенко, но я его оборвал:
— Узнаешь. Не спеши...
Как только явился разводящий с людьми, я приказал Горнащенко сдать пост и получить десять суток ареста. Предупредил, что за повторение подобного случая могу и расстрелять. Не сильно догадливый командир заставы продолжал разыгрывать простачка. Стал оправдываться в том, что слишком близко подпустил нас к посту без окрика. Но когда Кукушкин, передавая пулемет, обнаружил портсигар, Горнащенко осекся
Не только он — все разом поняли, в какое попали положение. Языки развязались. Люди стали ссориться, особенно ругали Жмурко. Картина раскрывалась полностью, никто уже не таился.
Как я и думал, Горнащенко разрешил ребятам поочередно спать. Разделил людей на две очереди. Первая дежурит, вторая спит. Потом меняются. Все предусмотрено, кроме того, что одно нарушение всегда влечет за собой другое. Те, что должны были бодрствовать, тоже решили разделиться на две партии, и оставшиеся опять продолжали деление. Кончилось тем, что пост охранял один человек — Жмурко.
Но одному скучно. Жмурко топал по просеке туда и обратно, даже ноги заболели. Чтобы отдохнуть немного, он прислонился к березе... Воцарившийся на заставе сон одолел и его...
Сменив заставу, я вернулся в лагерь. Уже рассветало. Теперь можно и мне поспать! Но только закрыл глаза- выстрелы.
Автомат, другой, потом пулеметные очереди. Даже Чернуха проснулся.
Пулемет работал на перекрестке центральной просеки, откуда только что мы пришли с Черноусом и арестованными бойцами.
Признаться, я и сам не ожидал, чтобы здесь в это время оказались немцы. Я уже не шел, а мчался к этой незадачливой заставе, где только что было слишком тихо, а теперь стало чересчур шумно. Чернухе велел послать туда людей.
Вопреки моему убеждению и убеждению бойцов, люди Логутенко били именно по гитлеровцам. В утреннем полумраке на заставу напоролась идущая впереди колонны группа: она, вероятно, проверяла безопасность дороги.
У Логутенко уже двое раненых. С подоспевшим из лагеря подкреплением бой окончили довольно скоро. Уже показавшаяся было колонна повернула вспять, часть солдат бежала, рассеиваясь по лесу, и нам удалось захватить пленных. На этот раз они представляли особый интерес.
Наш переводчик поговорил с ними, и все выяснилось.
Накануне со станции Узруй к нам перешли девять станционных рабочих. Новгород-северский комендант Пауль Пальм на этом основании решил, что партизаны готовят налет на станцию. Он дал приказ срочно перебросить на оборону в Узруй воинскую часть. Разведка этой части и наткнулась на нашу заставу...
Если бы разведка противника увидела спящих партизан и тихо сняла наш пост, гитлеровцы, конечно, не отказались бы от случая разгромить лагерь.
Все оказалось куда серьезнее, чем можно было думать по началу. Мы с комиссаром решили привлечь к разбору этого случая внимание всех бойцов.
В тот же день мы собрали отряд, и виновные предстали перед судом товарищей.
Горнащенко и его ребята молчали. Они выслушали много суровых слов от своих соратников. Вспомнили и Чапаева и заснувшую охрану его отряда. — Что тогда случилось? Ведь самое имя Чапаева должно было стать нам постоянным напоминанием о преступлении его охраны! — говорили бойцы. — А вы что чуть не сделали с щами? — спрашивали они у склонивших головы ротозеев...
Душу из них вынули разговором, но обсуждение обсуждением — мне после пего надо было вынести приговор. Я ушел шагов за тридцать от собрания, посовещался с комиссаром. Мы говорили шепотом минуты три. И все это время народ молчал в томительном ожидании.
Командир заставы Горнащенко заслуживал расстрела. Об этом я и сказал, когда вышел к бойцам.
—... Горнащенко Тимофею Ильичу высшую меру наказания, расстрел... заменить, учитывая его прошлые подвиги и долгую беспорочную службу в отряде, снятием представления к ордену Боевого Красного Знамени, лишением права на ношение партизанской ленточки сроком на один месяц.
Всех бойцов заставы — на десять суток гауптвахты.
Вздох облегчения пронесся по рядам партизан.
Через десять дней я поговорил с виновниками уже по- иному. Привел им в пример других бойцов, которые не поддались сну. И припомнил, сколько фокусов сам проделывал, когда стоял на посту... Чего только бывало не придумаешь? И табак нюхал, и стихи читал, и анекдоты вспоминал, старался думать о чем-нибудь смешном, чтобы развеселить душу...
С интересом слушали мой рассказ, иногда вызывавший смех, а иногда — серьезные вопросы, другие бойцы, среди которых находился и парень, спросивший меня в памятную ночь, отчего я не сплю.
И уже через несколько дней я случайно услышал, как этот товарищ с видом знатока перечислял перед группой товарищей «двадцать пять способов не спать». Затем он с сочувствием добавил:
— Вот с тех пор, как наш командир все эти способы применил, с ним и сделалась бессонница...
Я посмеялся про себя (если бы он знал, как мне тогда хотелось спать!) и не стал опровергать: пусть бойцы думают, что их командиру всегда не спится!
СНОВА ВМЕСТЕ
Второго июля из штаба соединения от Николая Никитича Попудренко пришли связные. Командир группы Ракута рассказал, что на переходе из Елинского леса в Белоруссию соединение разбило противника в Тупичеве и Добрянке, а возле Днепра было окружено большими танковыми подразделениями. Два дня длился жестокий бой, и пришлось отказаться от форсирования реки — уйти на передышку в Злынковские и Новозыбковские леса.
Я передал товарищу Ракуте свой полный отчет о работе и просил у Попудренко в помощь два-три отряда, чтобы разбить немцев в Семеновке, так как своими силами мы сделать этого не могли. Если же удалось бы как следует ударить по семеновской группировке, у нас образовался бы просторный партизанский край.
Ракута ушел, а я начал со дня на день ожидать вестей из соединения.
Девятого июля вернулись наши разведчики из-под Новозыбкова и рассказали, что слышали очень тяжелые вести: будто в Новозыбковских лесах соединение окружено двумя вражескими дивизиями и при прорыве погиб Попудренко... Я не поверил:
— Ну... — сказал я ребятам.-Набрались слухов из агентства «одна гражданка говорила»... Окружение, конечно, может и есть, но насчет Попудренко... Его уже не раз хоронили.
— Немецкая пропаганда! — поддержал меня комиссар Чернуха. — Это их давнее желание, отсюда и разговоры идут.
Однако блокада — дело тяжелое, и новость нас встревожила. Я мысленно утешался тем, что не из одного такого мешка мы вылезали и сам же Попудренко нас выводил... А все же запало в душу сомнение и не шло из головы маленькое, вредное слово «неужели?...»
Совершенно независимо от моего желания, по самым различным поводам, все время мне вспоминался Николаи Никитич.
То мне казалось, что Коновалов расхохотался точно такими раскатами, как Попудренко, то вдруг при взгляде на какого-то мохнатого жеребчика он представится мне похожим на того, что был под Николаем Никитичем, когда я впервые принимал участие в бою под его командованием. Мне вспоминался этот бой, и мельница, и фигура командира, и зычный его голос, и лихая посадка... То в разговоре с нашей связной — молодой матерью, державшей на руках ребенка, мне слышались ласковые слова Николая Никитича, его нежное обращение к трехмесячному партизанскому сынку — «Листочку». То, отправляя разведчиков на задание, я думал, какими словами меня в таких случаях напутствовал Попудренко...
И чем больше мне вспоминался наш храбрый, чуткий и умный командир, тем чаще я повторял себе, что не верю, не хочу верить в его гибель.
Но прошло еще два дня, и в лагерь приехали на нескольких подводах люди из соединения.
Теперь уже не верить было нельзя. Ничто в принесенных нашими разведчиками сведениях не было преувеличено. Три дивизии врага закрыли выходы из Злынковского леса. Когда пятого июля были сделаны попытки прорваться, гитлеровцы встретили партизан таким артиллерийским и пулеметным огнем, что наши были вынуждены вернуться обратно. В ту же ночь командование приняло решение: оставить весь обоз, боеприпасы взять на себя и вырваться не дорогой, а напрямик по лесу и полю.
Шестого, перед заходом солнца, соединение выступило снова. Гитлеровцы пропустили вперед разведку и открыли ураганный огонь. Попудренко дал команду двум головным отрядам прорвать кольцо, занять огневые позиции врага.
Первый отряд под командованием Короткова сильным ответным огнем успешно пробивал путь, но второй застрял. Увидев это, наш командир выскочил вперед, чтобы подтянуть бойцов отряда Водопьянова. И тут его сразила вражеская пуля.
... Перед строем партизан отряда имени Чапаева я объявил бойцам о прорыве соединения и гибели его командира. Шел дождь. Вода каплями стекала с нахмуренных лиц- можно было не скрывать слезы. Повариха — жена недавно замученного гитлеровцами коммуниста Слесарева — громко разрыдалась. В тишине умолкшего лагеря только и было слышно, как плачет эта даже не видевшая Попудренко женщина да шелестят по листве струи воды.
Мы отдали свой боевой салют, и партизаны разошлись. Но едва вернулся я в палатку, как начали приходить один за другим старые боевые друзья, а за ними и молодежь: они являлись, чтобы дать слово мести за командира.
— Подрывники обещают взорвать двадцать эшелонов, — докладывал Шахов.
— Бойцы-автоматчики просили передать, что будут бесстрашны в любом бою, — заявил от имени подразделения Николай Крез.
— Я подорву семь эшелонов... — дал свое личное обязательство Вася Коробко.
Так наши партизаны отвечали на гибель любимого командира.
Через день неподалеку от нас сосредоточились все вырвавшиеся из блокады отряды. Меня вызвал к себе в штаб комиссар соединения Новиков.
Теперь, наверное, мы снова будем вместе! — подумал я и так обрадовался, что без всякой к тому нужды поскакал бешеным галопом и уже в виду штаба слетел с коня. Я повредил ногу и, несмотря на протесты, попал прежде всего в санчасть, где мне вправили сустав и одарили костылем. В штаб пришлось явиться инвалидом.
— Мы не знали, что ты ранен! — сказал мне Новиков после того, как мы обнялись и расцеловались. — Не надо было ехать...
Встретив весь обком, я разволновался почти как в первый раз и даже не мог толком объяснить, что просто вылетел из седла... Передо мной снова были Новиков, Короткое, Петрик, Днепровский, Козик, Капранов, — только Николая Никитича мы лишились навсегда...
... После длительных боев, тяжелого прорыва, многих потерь прибывшие бойцы были голодны, измучены, оборваны. Они нуждались в подкреплении, хотя бы краткосрочном отдыхе. Командование решило в Семеновском районе не задерживаться: надо было как следует оторваться от врага. Три вражеские дивизии, направленные специально на уничтожение партизан, следовали по пятам: от них только вчера оторвались, но скрыть следы не удалось.
К концу второго дня Украинский штаб партизанского движения передал приказ: командиром соединения назначается Федор Иванович Коротков, командиром отряда имени Сталина вместо него — Петр Ильич Козик. В других отрядах перемещений не произошло; так мы все опять слились в одну большую семью и тронулись в новый путь. Соединению было присвоено имя Героя Советского Союза Попудренко.
КУДРОВСКИЙ БОЙ
В Понорницком районе, куда шло соединение, партизаны давно не бывали, а если и проходили его, то без серьезных столкновений с врагом. Теперь здесь находились части нем пев и румын, которые чувствовали себя в селах довольно свободно; представление о партизанах они получали только из сводок гитлеровского командования, хвастливо сообщавших об «уничтожении «лесных бандитов» на Черниговщине, в Брянских лесах, в Белоруссии.
В самом Понорницком районе после недавней ликвидации группы партизан в семнадцать человек оккупанты тоже считали себя в полной безопасности.
Таковы были данные разведки.
Мы перешли болото близ реки Убодь, форсировали ее и встали в Кудровском лесу. Продовольствие уже давно кончилось, и пришлось сразу отправлять бойцов на хозяйственную операцию. Возвращались они под обстрелом врага.
В ту же ночь застава отряда имени Ленина обстреляла румынскую разведку. Двинуться сразу дальше мы возможности не имели: бойцы только что прошли сорок километров, немало измотались при переходе болот и реки. Врага мы особенно не опасались, наших сил он не знал и, судя по имеющейся информации, наверное, считал ликвидацию партизан делом не трудным. В штабе соединения решили становиться на оборону.
Западный рубеж для нас опасности не представлял: болото и река Убодь. Отсюда вверх по гребню небольшой возвышенности, примерно на расстоянии километра от центра лагеря, было приказано занять позиции нашему отряду. Недалеко от нас, на юго-восточной стороне, оборону занял отряд имени Ленина, с северо-восточной стороны — отряд имени Сталина с приданными им подразделениями других отрядов.
Мы хорошо окопались за возвышенностью, установили минометную батарею, пулеметы и подготовились к бою. Только одно обстоятельство смущало меня: на основании того, что румынская разведка появлялась на северо-востоке, в штабе считали, что главный удар примет на себя отряд имени Сталина, и соответственно укрепляли именно его позиции. Потребовали часть людей и у меня.
Не мог я с этим согласиться. Стал доказывать, что противник пойдет как раз на меня, поскольку село Кудровка, где он сосредоточился, к нашему отряду ближе всего. Дошло до того, что Коротков прервал меня вполне справедливым в устах командира указанием, что нас позвали не для рассуждения, а для получения приказа. Пришлось замолчать. Но и Коротков, видно, не считал мои возражения пустыми. Он поступил очень умно, сказав мне на прощанье:
— Ладно, ладно, Артозеев... Мы твой отряд пока мало знаем, поэтому брать у тебя подкреплений не будем... Возьмем у других...
Мотивировка не из приятных. «Мало знаем»! Это звучит чуть ли не так же, как «не доверяем». Пришлось примириться с тем, что штаб опять «знакомился» со мной. Наверно, так и надо. Но слушать было тяжело...
В пять часов утра на линии обороны нашего отряда Чапаева произошло первое столкновение с противником. Мы подпустили его на шестьдесят метров. Бон завязался жаркий. Правда, сначала румынская артиллерия била по нашим позициям без особого эффекта — снаряды пролетали над головами бойцов и рушили лес где- то позади нас, но потом пристрелялись. Начались попадания. Партизаны-чапаевцы вели себя спокойно, боеприпасы расходовали экономно, держались как надо..., А день наступал нелегкий.
После того как отбили первую атаку, противник, не дав нам и десяти минут передышки, начал вторую. Отразили и ее. Неприятель пустил вперед пьяных полицаев человек пятьдесят. Они кричали: «Не стреляйте! Мы свои...» Но мы узнали птицу по полету: если бы перед нами были мирные жители или пленные, то не орали бы так безобразно пьяными голосами. Большинство из них срезал наш пулемет.
Но тут вражеский артиллерист прямой наводкой попал в щит нашего «максима». Пострадал весь расчет, пулемет разнесло. Потом крупный осколок снаряда вывел из строя «Дегтярева». Патроны у нас были на исходе. А неприятель продолжал атаковать. То и дело моих бойцов относили в тыл. Дела ухудшались.
Я послал связного в штаб за боеприпасами и подкреплением. Нам прислали пять тысяч патронов, пулемет и взвод автоматчиков. Мы продолжали сдерживать натиск.
./. К пяти часам вечера отряд имени Чапаева отразил девятую атаку.
После девятой атаки я заметил в рядах противника непорядок: командиры сзади кричат, а солдаты уже вперед не лезут… То бегали во весь рост, а теперь, кто похрабрее, — ползком. За ранеными никто, видимо, идти не хочет. Стрелять норовят только из надежных укрытий. Совсем не та картина, что в начале боя.
Я учел, что наступление у них шло все время не широким фронтом (на других линиях обороны у нас было сравнительно спокойно), а клином. Враг, видно, хотел рассечь наши силы надвое. Теперь, когда ему это не удалось и сила ударов слабела с каждым разом, мы получили возможность пойти в контратаку и разбить его наголову. Если он побежит вправо — болото и река, влево — встретит отряд имени Ленина.
Я послал в штаб связного с запиской, что прошу разрешения на контратаку. Получаю ответ: «Не горячись, будь осторожен, держи оборону, где тебя поставили». Досадно, конечно, но что поделаешь! Умеешь командовать — умей подчиняться. Отряд продолжает стоять на месте.
А у меня душа горит. Вижу, что побить их можно. Не выдержал — опять гоню связного с той же просьбой. Получаю ответ: «Не глупи, дело к вечеру, скоро бой кончится».
Но враг, возможно уже и сам опасавшийся контратаки, видно, решил, что раз мы не идем — значит ослабли. Начали снова собирать и подтягивать людей.
Нам это не страшно, по опять-таки: когда они подойдут поближе — хороший момент их погнать в сторону — и в мешок... Конечно, в штабе опасаются, что я дам им возможность прорваться в центр — к лагерю, но я был готов голову свою прозаложить, что этого не получится, и... послал третью просьбу. А сам в ожидании ответа прошу бойцов проявить побольше выдержки, хладнокровия, подпустить противника поближе. Взял на свою ответственность, чтобы людям веселей дышалось, передал по цепи, что сейчас пойдем в атаку.
Наконец получаю ответ: «Если уж берешь на себя — делай!»
Смотрю — мои ребята шевелятся... Кто сапоги сбрасывает, чтобы легче было бежать за врагом, кто оружие перезаряжает, кто лишнюю одежду покидал под куст, готовы рвануться. Вражеская цепь приближалась. Я дал команду открыть огонь из всех видов оружия и — вперед!
Партизаны яростно бросились в атаку. Минометчики прижимали бегущего врага к земле. Крик поднялся невообразимый. Противник бросал вооружение, раненых, стремился вернуться к селу, откуда вышел утром.
Наши бойцы обнаружили в рощице штук сорок оседланных, привязанных лошадей, вскочили на них и перерезали дорогу, отгоняя бегущих в панике солдат влево, на восток.
Командир отряда имени Сталина Козик двинулся им навстречу, и мы взяли два батальона румын в такие тиски, что мало кто оттуда живым ушел.
Сам я, как обычно, был жив и невредим и, прямо скажу, с большим удовольствием ознакомился с приказом командования о том, что «командир отряда имени Чапаева Артозеев, измотав силу противника на месте, самостоятельно решил исход боя и с помощью отряда имени Сталина полностью разбил врага, захватив большие трофеи...» Приятно, когда, докажешь свою правоту делом, а главное, чувствуешь, что выдержал испытание в глазах товарищей, которых уважаешь.
Что касается трофеев, то их действительно было немало: два орудия, пять пулеметов, целые штабеля с патронами, снарядами и гранатами. Мы даже не могли все взять с собой — кое-что закопали.
Я же был счастлив еще и тем, как в Кудровском бою показали себя бойцы чапаевского отряда. Теперь уже никто в соединении не мог сказать, что нас «мало знают»,
ДО ПОСЛЕДНЕГО ДЫХАНИЯ
Оставаться в Кудровском лесу было опасно: все понимали, что враг не замедлит собрать новые силы. Ночью мы двинулись в путь.
Наш отряд прикрывал отход, и когда я догнал колонну, первым делом спросил у командира пулеметного взвода Соседко, как чувствуют себя раненые пулеметчики, которых во время боя отослали в санчасть.
Соседко доложил, что раненые едут в санчасти с колонной. Только второй номер — Федор Павлович Бердус оставлен так.
— Что значит «оставлен так»? — переспросил я.
Соседко замялся, а затем объяснил, что Федор Павлович был тяжело ранен в голову, по заключению фельдшера Клягина состояние его совершенно безнадежно, но когда хоронили погибших, он еще не остыл, ребята решили, что нехорошо предавать земле теплое тело. Оставили его на месте — положили под кустик и прикрыли березовыми ветками.
Меня это сообщение как громом опалило. Не знаю, что бы я сделал с этим фельдшером, если б оказался он поблизости, — за себя не ручаюсь. И Соседко-то я чуть не избил. Дал себе волю на словах.
— Тебе мало, — кричал я сам не свой, — что у Бердуса фашисты мать, жену, брата — всех расстреляли и бросили непогребенными... А вы и его — своего товарища бросили? — уже не помню, что я еще наговорил ему.
Никогда у нас такого порядка не было. Даже если ясно, что человек умрет, — проверь еще и еще. Подожди, пока тело остынет. Сколько раз видели мы, как люди буквально возвращались с того света.
Я приказал командовать прикрытием соединения Николаю Крезу и с взводом конников поскакал обратно в лагерь. Ехали мы очень быстро, но все же дорогой я успел перебрать в памяти не один случай чудесного спасения... Уж куда как безнадежно было дело радиста Гаркушенко: он упал раненый, а какой-то гитлеровец вынул из его кобуры пистолет и выстрелил ему в голову, в упор. Товарищи видели это, но не оставили друга. Казалось, мертвого, с лицом, залитым кровью, принесли его в лагерь. Гаркушенко и сейчас жив! Гитлеровец попал в ухо. Пуля пробила раковину уха, прорвала кожу на шее — вот и все. «Меня недоубили», — шутил потом Гаркушенко.
И с Булашем, вспомнил я, примерно так же. После выстрела он камнем упал с лошади. Вражеские конники перескочили через его тело — и давай догонять других. А Булаш полежал-полежал и опомнился. За ним с носилками из лагеря идут, а он собственной персоной навстречу.
Бывало, конечно, и печальнее. Никогда не забыть, как принесли из дальней разведки моего дорогого дружка Ванюшу Деньгуба.
Ваня покидал жизнь среди друзей, приняв от них последнюю ласку. Его глаза встречали вокруг только одно желание — не отдавать его смерти, сохранить его вместе с нами. И это было его последней радостью... А что если бы Ванюша лежал один, брошенный под кустами живыми, здоровыми людьми? При мысли о такой обиде мне вся кровь кинулась в голову.
Я хлестал своего коня все сильней: пусть мы примем последний вздох Федора Бердуса, а может быть, и... сумеем еще оказать помощь?
Ночь наступила какая-то невыразимо тихая, задумчивая. После недавнего шума боя в лесу словно все повымерло. А в покинутом лагере-просто жутко. Нас окружали только партизанские могилки. Жизнь отсюда ушла.
Спешились. Под кустом орешника, прикрытый, как одеялом, зелеными ветками, лежал раненый пулеметчик. Он дышал. Это вызвало большую радость, но в то же время еще большую, ярость против дурака фельдшера. Состояние Бердуса было действительно очень тяжелое. Без сознания, глаза закатились, дыхания почти не слышно.
Мы срубили две березки и с помощью одеяла сделали хорошие носилки. Бережно уложили на них товарища и, не торопясь, двинулись обратно.
Едва мы догнали своих, я приказал вызвать ко мне медсестру отряда имени Чапаева — Евстратову. Мы вместе перебинтовали голову Федора Павловича. Надо сказать, что, оказывая эту первую помощь, мы почти ни на что не надеялись. Казалось, что бинтуем мертвеца. Но это было не так.
Днем наше соединение встало на привал в овраге, где-то на границе Понорницкого и Корюковского районов. По краям обрыва поставили охрану, и дневка протекала спокойно.
Я немедленно заявил командованию — товарищам Короткову и Новикову о преступлении фельдшера. Командиры дали строгое указание медицинским работникам сделать все для спасения человека. Клягина приказали к раненому не подпускать: он был лишен всякого доверия, и в штабе его судьба должна была решиться особо.
Но что же Бердус?
После того как ему чисто обработали раны, наложили повязку, прошел целый день. Бердус не только жил, но чувствовал себя лучше. Дыхание стало глубже и ровнее. К вечеру с большим трудом сквозь зубы ему влили два сырых яйца. За больным установили особое наблюдение, ведь он находился несколько часов в невероятных условиях, без всякой помощи, потерял много крови. Работники санчасти были возмущены торопливостью и безответственным диагнозом Клягина больше, чем кто бы то ни было. Выходить Бердуса сочли делом своей медицинской чести и геройства. Через тридцать семь дней Федор Павлович встал на ноги...
Это случилось уже незадолго до памятных дней, когда соединение ожидало встречи с частями доблестной Красной Армии. Мы с Федором Павловичем расстались.
После войны я получил такое письмо:
«Здравствуйте, уважаемый командир отряда имени Чапаева, товарищ Артозеев. Привет вам от партизана Бердуса, Федора Павловича.
Уважаемый командир! Часто я вспоминаю о том как после ранения в Кудровском лесу я свалился у станкового пулемета и товарищи сочли меня убитым. Пулемет взяли, а меня оставили. И был бы я теперь мертв.
Когда я приехал в Семеновку и зашел к начальнику штаба — увидел на стене вашу фотографию. Это меня так растревожило, что я даже от радости заплакал. И в тот день я все разузнал про вас, — что вы живы и здоровы, и очень был счастлив.
И вот теперь я пишу вам письмо, как своему командиру, который, несмотря на тяжелое положение, не оставил меня на поле боя и снова возвратил мне жизнь.
Я пригодился для Родины, с боями дошел до Берлина.
Спасибо, товарищ командир! Встретимся, и вы увидите мою грудь, украшенную орденами, полученными на фронте. Это я отблагодарил партию за вашу заботу.
Ваш Федор Бердус».
В этом письме меня радует и волнует главным образом последняя строчка. Как удивительно точно и верно сказано: «Это я отблагодарил партию за вашу заботу».
НОВОСТИ БОЛЬШИЕ И МАЛЫЕ
Вместе с большими, идущими к нам с фронта новостями, вместе с переменами, важными для всего хода войны, и в зависимости от них многое изменялось и в нашей жизни.
С виду наша работа была все та же. Как и прежде, мы били фашистов, уничтожали их транспорт, помогали нашему населению. Но теперь самые обыкновенные операции и будничные дела неожиданно представали в новом свете.
Сделали мы, например, смелый налет на спиртзавод в Азаровку. А на другой день узнаем, что не только среди населения, но и среди оккупантов разнесся слух, будто завод брали прорвавшиеся вперед части Красной Армии! Конечно, возможность такой ошибки была нам очень приятна.
В другой раз партизаны ошиблись сами: во время боя за село Ивановку над их головами появились советские самолеты. Видимо, они отбомбились и перед уходом домой сделали два круга над вражеским тылом. Но нашим бойцам очень хотелось думать иначе. Они говорили: «Летчики увидели, что партизаны ведут бой, и решили поддержать нас!» Одни доказывали, что летчики только послали нам привет, то есть покачали крыльями, пожелали удачи. Другие уверяли, будто один из самолетов дал пулеметную очередь по рядам врага. Но все сходились на том, что «очень хорошо воевать при поддержке авиации».
Дело тут, конечно, не в ошибках, хотя они возникали неспроста. Каждый день десятки новых примет показывали нам, как изменилось соотношение сил, как уверенно движется Красная Армия, как близок час ее прихода к нам. А ведь люди на Малой земле ждали ее, как родную мать...
Мы и раньше, почти с самого начала, понимали, что делаем с Армией одно дело; с чувством особой ответственности шли на задания, полученные от командования с Большой земли. Но никогда еще партизаны так наглядно не наблюдали согласованность своих действий с армейскими, как в эти дни.
Теперь, исполнив приказ о создании пробки па том или ином участке железной дороги, мы собственными ушами слышали, как советская авиация бомбит подготовленную нами цель. Партизаны как бы создавали условия, наносили первый удар, а авиация удваивала его силу. Мы били врага почти одновременно, находились почти рядом, и для партизан, привыкших только к звукам тех боев, что вели сами, это было новым, удивительным ощущением.
Другой характер теперь приняли и наши боевые задачи по уничтожению противника и его транспорта. После битвы на Орловско-Курской дуге и других событий этого лета их надо было решать иначе. Да и враг стал иным.
Раньше мы всячески мешали оккупантам укрепляться на нашей земле, затрудняли их продвижение вперед, вглубь страны, к фронту. Теперь пришла пора встать на обратном пути врага, постараться превратить отступление в беспорядочное бегство, не дать врагу увезти с собой наших людей и наше имущество.
В особенно трудное положение попали наши подрывники. Раньше они стремились сбросить под откос эшелоны, что шли с боеприпасами на фронт. А как теперь разобраться? Нельзя же пропускать в Германию поезда, идущие с советской пшеницей, станками и другими ценностями? Уничтожать все это-тоже руки не поднимаются. Был случай, когда в вагонах оказалось много швейных машин: подрывники послали в лагерь связного с просьбой немедленно прислать на разгрузку людей. Вытащили аккуратно запакованные ящики с машинами и потом роздали населению.
Но попадались и грузы менее ценные. Подрывники были поражены, когда увидели, что подорванный ими состав вез могильные памятники, кресты, ограды и другой железный лом. Увидеть такой груз было по-своему приятно: он показывал, как сильно нуждается в металле гитлеровское государство.
Насколько дела врага изменились к худшему, было видно не только по большим событиям на фронте; мы наблюдали первые признаки ослабления фашистской военной мощи в незначительных для общего хода дел мелких фактах собственной боевой жизни. Это было как бы отражением в капле воды. Особенно много таких признаков появилось в сентябре.
Форсируем железную дорогу. Знаем, что переправа охраняется. Однако нас — полторы тысячи. Боя не опасаемся.
Все головные отряды, потом середина колонны проходят в полной тишине. Наши заслоны стоят в бездействии — слыхано ли такое дело?... Наконец, когда на полотно вышел последний отряд, его обстреляли из пулемета. Только и хватило храбрости нам на хвост наступить...