Французский историк о механизмах террора во время революции
С.Ф. БЛУМЕНАУ
Оригинальный труд известного французского исследователя, профессора Высшей школы социальных наук П. Генифе о репрессалиях эпохи Французской революции был опубликован в 2000 г. Представитель "ревизионистского", или "критического", направления, Генифе - ученик Ф. Фюре, одного из крупнейших во второй половине прошедшего века знатоков истории Французской революции. Отрывки из работы Генифе появились во "Французском ежегоднике"2, "Новой и новейшей истории", а в 2003 г. она вышла у нас уже целиком в удачном русском переводе, осуществленном ее редактором A.B. Чудиновым, Д.Ю. Бовыкиным и Е.М. Мягковой4.
Раздумья автора начинаются с определения феномена террора. Генифе отделяет террор как от народного насилия, так и от управления посредством чрезвычайных законов. Первое разграничение провести легко. Террор носит спланированный, а не стихийный характер. Он осуществляется государством, а не толпами. Для спонтанного народного насилия его жертвы и адресат тождественны, тогда как террор, уничтожая одних, одновременно метит в других, стремится запугать все население, парализовать волю, способность к сопротивлению, подчинить.
Гораздо труднее отличить террор от чрезвычайных законов, принимаемых в тяжелые времена. При всей своей суровости последние карают за конкретные преступления, террор же направляется против людей за их принадлежность к той или иной категории населения. Он тоже облекается в форму законов, которые содержат, однако, нарочито расплывчатые формулировки, часто наказывая не за деяния, а за намерения и мнения. Таким образом, открываются широкие возможности для произвола. Генифе отмечает, что чрезвычайные законы применяются большинством для сдерживания угрожающего ему меньшинства, а к террору прибегает меньшинство, чтобы захватить или удержать власть.
Рассуждая о различных типах революционного насилия, автор пишет и о попытках поголовного уничтожения жителей целого региона или какой-то части общества. И здесь у Генифе возникает логическое затруднение. С одной стороны, подобное не подпадает, как он сам подчеркивает, под его определение террора, поскольку эти массовые убийства нацелены сугубо на жертвы и не являются зловещим предостережением для какой-то третьей силы. С другой стороны, исключить из террора революционной эпохи страшные репрессии означало бы изменить и исторической правде, и здравому смыслу. В результате "истребление" не только занимает свое место в книге, но и квалифицируется как "высшая стадия Террора", о чем свидетельствует название одного из параграфов (с. 33).
Выделив террор среди других форм насилия, автор обращается к главному вопросу -о его причинах. Долгое время в историографии Французской революции доминировала
Блуменау Семен Федорович — доктор исторических наук, профессор, заведующий кафедрой всеобщей истории Брянского государственного университета.
1 Gueniffey P. La Politique de la Terreur. Essai sur la violence révolutionnaire. 1789-1794. Paris, 2000.
2 Генифе П. Французская революция и террор. - Французский ежегодник. 2000. М., 2000.
3 Генифе П. Террор: случайность или неизбежный результат революций? Из уроков Французской ре
волюции XVIII в. — Новая и новейшая история, 2003, № 3.
4 Генифе П. Политика революционного террора. 1789-1794. М., 2003.
"теория обстоятельств", в соответствии с которой государственные репрессии 1793-1794 гг. не имели отношения к сущности революционного феномена, а являлись лишь ответной реакцией на большие опасности, вызванные военной активностью внешних врагов и контрреволюционными выступлениями внутри страны. Но, как показывает Генифе, такая объяснительная модель, связывающая в логическую цепочку поражения, террор и победы, не состоятельна: она опровергается фактами и хронологией. Массовые казни часто следовали за победами, когда серьезные угрозы для революции уже миновали.
Так было в Лионе, где организованные Колло д' Эрбуа расстрелы случились уже после того, как был взят мятежный город. Печально известные "потопления" на реке Луаре проводились в Нанте в декабре 1793 г., хотя республиканцы отстояли его еще в июне; карательные "адские колонны" правительственных сил "заработали" в Вандее с начала 1794 г., несмотря на уже одержанные ранее республиканцами решающие победы над восставшими. "Большой террор" лета 1794 г. был и вовсе введен в разгар блистательных успехов французской армии, освободившей территорию страны от вражеских войск.
Некоторым исключением являлось лишь создание 9-10 марта 1793 г. Ревтрибунала, которое отчасти проистекало из военных неудач. Но то была не единственная причина. Революционные власти, формируя Трибунал, хотели предотвратить повторение "сентябрьских убийств" 1792 г. - самосудов, учиненных санкюлотами над заключенными. Они опасались также "чистки" Конвента, которая и произошла через несколько месяцев.
Атакуя "теорию обстоятельств", автор одновременно не соглашается и с представлениями своего учителя Фюре. В отличие от историков, которые считали государственный террор случайным и чем-то внешним по отношению к революции, мэтр "ревизионизма" Фюре настаивал на том, что антилиберальный потенциал наличествовал уже в 1789 г. Однако шансов на его восторжествование в 1793 г. было не больше, чем у других возможных вариантов развития событий. В таком случае, задается вопросом Генифе, почему все произошло именно так, а не иначе. Видение Фюре, пусть и невольно, опять может подтолкнуть к объяснению террора обстоятельствами - войной, иными угрозами.
Ученый вновь обращается к критике распространенной теории. Он резонно замечает, что нельзя проводить прямую причинно-следственную связь обстоятельств с террором: между ними стояли люди, принимавшие решения. Важно не столько реально произошедшее, сколько обсуждение факта, дискурс вокруг него и возникающие в этой связи представления в обществе. К террору приводили не сами по себе обстоятельства, а действия революционеров, которые нередко нагнетали страхи, ускоряли и даже провоцировали события. Именно так было и с самым значимым и грозным обстоятельством -войной.
Конечно, изначально существовали факторы, существенно осложнявшие отношения революционной власти с европейскими монархиями. Сами принципы, провозглашенные Революцией, ввиду их универсальности ставили под сомнение архаичное общественно-политическое устройство большинства стран. К этому следует добавить революционный прозелитизм - активное стремление экспортировать новые идеи. Ассамблея отказывалась следовать традиционной дипломатии, обещала содействовать самоопределению народов, тем самым бросая вызов привычным нормам международной жизни. Посягательство на королевскую власть во Франции тем более шокировало коронованную Европу.
Все это делало войну возможной, но непосредственных причин для нее не было. Англия, Австрия и Пруссия вели себя очень сдержанно и даже связанный с бегством и пленением короля Вареннский кризис вызвал с их стороны лишь вежливые протесты. В начале осени 1791 г. война казалась наименее вероятной.
Однако сменившая Учредительное собрание Легислатива подняла надуманную тему "большого заговора", якобы объединившего неприсягнувших священников и эмигрантов с европейскими державами во главе с Австрией. Жирондисты развернули шумную кампанию против соседних государств. Их лидер Бриссо, как убедительно показывает Генифе, не верил в возможность войны, да и, в сущности, не желал ее. Его угрозы Европе на самом деле метили в королевскую власть во Франции. Он был уверен в том, что
Людовик не станет воевать с братьями, эмигрировавшими дворянами и Австрией и тем самым разоблачит себя. Результатом стало бы падение монархии, а республика, по рас-счетам Бриссо, управлялась бы жирондистами. Вывод автора правомерен: к репрессиям против священников и эмигрантов первоначально привела не война, а борьба революционных фракций за власть, которая подтолкнула их к развязыванию войны и дала импульс чрезвычайщине и затем террору (с. 116-129).
Критикуя различные объяснения революционного насилия, автор дает свою, весьма логичную интерпретацию связи революции и террора. Он замечает, что Французская революция породила ряд небезопасных иллюзий. Революционным деятелям были свойственны представления о всесилии разума, о безграничности человеческой воли и бесконечной податливости реального. Политическое действие - всегда волевой акт, но в обычных условиях преобразования примеряют к действительности, стремятся сделать их приемлемыми для общества. В эйфории революции иллюзорное видение вдохновляет самые утопичные проекты, которые не считаются с историей страны, ее традициями, привычками и менталитетом населения. Понятно, что их реализация вызывает протесты и сильное сопротивление. Но, поскольку революционеры полны решимости сокрушить все препятствия на пути претворения своих идеалов в жизнь, террор становится практически неизбежным.
Генифе выводит государственное насилие преимущественно из самой революции, но учитывает и наследие Старого порядка. Прежде суверенитет воплощался сугубо в фигуре монарха. С началом революционного действа он также не был разделен и оказался фактически сосредоточенным в Учредительном собрании, представлявшем теперь нацию. Новая власть сделалась еще более абсолютной, чем прежняя. Если у короля в его отношениях с подданными имелись посредники в лице корпораций, с которыми приходилось считаться и договариваться, то Ассамблея воздействовала на миллионы индивидов напрямую, ее влияние ничем не ограничивалось. В этом плане революционная власть 1789 г. предвосхищала якобинский "деспотизм свободы".
Вообще унитаристские тенденции были чрезвычайно характерны для умонастроений того времени. Участники политического процесса не принимали идейного плюрализма, раздражались по поводу партийных и фракционных разногласий, проявляли нетерпимость к оппонентам. В этом антиякобинцы не отличались от якобинцев, а либерал Бар-нав от радикала Робеспьера.
Представления о гомогенном политическом поле как единственно возможном усиливались благодаря теории "общей воли". Речь шла не о совпадении индивидуальных устремлений и не о компромиссе большинства с меньшинством. Решение того или иного вопроса должно было быть совершенно свободным от частных интересов. Оно извне предлагалось обществу как единственно верное. Любое несогласие с ним рассматривалось как злонамеренность. А отсюда оставался всего лишь один шаг до обвинения в предательстве и преступлении. Наличие группировок и острое соперничество между ними, стремление каждой из "партий" захватить политическое пространство целиком, с одной стороны, и неприятие ими разномыслия, мирного сосуществования большинства и меньшинства, с другой, являлись благодатной питательной почвой для террора.
Автор отмечает и другое важное обстоятельство, приведшее к массовым репрессиям. Французская революция была глубинной, и полемика касалась не второстепенных вопросов, а коренных проблем общественно-политического устройства. Это исключало возможность какой-либо договоренности между противоборствовавшими сторонами. Единственным исходом конфликта могло быть лишь полное уничтожение противника. Постепенно в ожесточенной и бескомпромиссной борьбе разногласиям в рамках революционного лагеря начали придавать столь же абсолютный характер, как и самому противостоянию. И хотя расхождения касались не целей революции, а только выбора средств, участники споров становились друг для друга не меньшими врагами, чем были для них заклятые контрреволюционеры. В этом беспощадном конфликте вырисовывались лишь два варианта развития событий, заключенных в формуле "победа или смерть". Подобная тотальная война довела демократические принципы свободы и господства закона до их противоположности - диктатуры и террора (с. 55-57,190,201-202).
Особенности политической культуры революции, подмеченные историком уже во французской действительности 1789 г., создавали предпосылки для государственного насилия в недалеком будущем. Эти особенности и были топливом для террора, как метафорично выражается Генифе. Искрой же для него послужила революционная динамика. Последняя присуща революциям как типу общественных изменений, независимо от принципов, исповедуемых их участниками. Распад старой власти, отвержение прежних норм политической жизни открыли дорогу множеству новых предложений и проектов. Ставка в соревновании этих дискурсов была велика: право говорить от имени революции, получить легитимность и власть. При этом, как уже отмечалось, вместе с революцией отпала необходимость сообразовываться с требованиями реальности. Отсюда -необычайная дерзость, стремление ко все большему расширению границ. В таких условиях успех доставался тем, кто зашел дальше других, крайним течениям. Ситуация менялась быстро: то, что выглядело смелым вчера, становилось умеренным сегодня и рисковало оказаться на обочине революционного процесса завтра. Результатом явилась радикализация с 1789 по 1794 гг. Французской революции. Понятно, что подобное развитие событий неодолимо влекло за собой террор (с. 203-207).
Вскрытие и демонстрация Генифе механизмов в развязывании террора в эпоху Французской революции производят сильное впечатление и убеждают. Наследие прошлого, политическая культура революционной Франции, глубина конфликта между противоборствовавшими лагерями делали весьма вероятным установление диктаторского режима и систему государственных репрессий. И все же такой вариант развития событий не кажется нам, в отличие от автора, неизбежным. В общественной практике революционного периода вырисовывалась и альтернативная линия, которая, увы, потерпела поражение, но могла и реализоваться, поскольку, во-первых, большинство Учредительного собрания вовсе не склонялось к радикальным средствам, а во-вторых, и это самое главное, на начальном этапе революция встречала слабую оппозицию. Это повышало шансы на сравнительно быстрый и безболезненный выход страны из революционного состояния. Однако впечатляющие реформы Ассамблеи сочетались с серьезнейшими ошибками, особенно в такой тонкой сфере, как религия5. Новая власть действовала здесь очень неполитично. Гражданское устройство духовенства, его присяга оттолкнули от революции миллионы людей. Непонимание их настроений, стремление любой ценой провести в жизнь свои прожекты побуждало революционеров обращаться к крайним методам, к террору.
Еще более спорно распространять выводы, основанные на анализе французских событий конца ХУШ в., на революции как общественное явление в целом. Является ли террор чем-то обязательным для любой революции или даже ее неизбежным порождением, как считает Генифе (с. 179)? На первый взгляд, связь между революциями и кровопролитием очевидна и предопределена. Ведь они - суть насильственный захват власти. Однако историческая реальность сложнее любых предположений и логических умозаключений. Генифе и сам вынужден признать, что, например, революция 1830 г. во Франции не привела к террору. Но, отстаивая свой главный тезис, он подчеркивает глубокое различие между революцией 1830 г., имевшей своим последствием лишь некоторые политические изменения, и Великой французской революцией, осуществлявшей ломку тысячелетней монархии, вековых институтов, верований и обычаев народа. Приходится, однако, возразить Генифе, что свершившееся в июле 1830 г. от этого не перестает быть революцией.
То же следует сказать и о Первой американской революции, которой было свойственно организованное насилие в форме преследования скупщиков, давления на выборщиков, устрашения должностных лиц и, наконец, изгнания определенной части населения (лоялистов). Но и здесь террор в полном смысле слова не имел места. И дело не только и не столько в отсутствии монархии и аристократии, сколько в особенностях по-
5 Об этом подробно см. Блуменау С.Ф. Церковные реформы начала революции и французское общество. - Памяти профессора A.B. Адо. Современные исследования о Французской революции конца XVIII века. М., 2003.
5 Новая и новейшая история, № 3 129
литической культуры, благодаря чему в Америке делался акцент на защите прав индивидов от возможных посягательств государства, а деятели "партий", пусть и со скрипом, вынуждены были принимать идейный плюрализм как должное.
Бывает в истории и так, что даже революции, преодолевающие сильную инерцию прошлого, в корне преобразующие социальные и политические порядки, не влекут за собой кровопролития. Чаще это — примета нашего времени, хотя сравнительно недавно (в историческом масштабе) можно было наблюдать и обратные примеры. Банальная сентенция о том, что история ничему не учит, является еще и ошибочной. В современную эпоху революционеры, опирающиеся на исторический опыт, предпринимают и осознанные усилия, чтобы избежать человеческих жертв. Подтверждение тому - "бархатные революции" в ряде стран Восточной Европы.
С началом нового времени произошло множество революций. Французская революция конца XVIII в. не может выступать для них в качестве мерила. Одни революции протекают за считанные дни, другие тянутся годами, одни переживают радикализацию, у иных пик достигается уже в начале и дальше они следуют по нисходящей. В этой связи более плодотворной кажется их типологизация. Насилие и его место в революции может рассматриваться как элемент для такой классификации. Сам же террор и его масштабы зависят от многого и, в частности, от политической культуры народа, от глубины противоречий, вызвавших революцию, от ее исторического контекста, от "внешнего окружения" - т. е. позиций сопредельных и прочих государств.
Фундаментальная проблема соотношения революции и террора ставится автором по ходу отслеживания нараставших с 1789 по 1794 г. репрессивных тенденций в политике новых властей во Франции. Отдельные инициативы, задевавшие права индивидов-, он обнаруживает уже в 1789 г., а первые законы такого рода - в 1791 г. Кардинальные изменения на этом пути начались с 10 августа 1792 г.
Важнейшим следствием восстания явилось уничтожение понятия законности. С отменой Конституции 1791 г. был опрокинут и принцип обязательности закона и его изменения только посредством другого закона. Образовался юридический вакуум. Теперь всем правила сила, формально прикрытая фиговым листком "народной воли".
Дискредитация Законодательного собрания и свержение монархии привели к раздроблению суверенитета. В Париже функционировал ряд структур, выступавших от имени революции и соперничавших друг с другом: Ассамблея, Якобинский клуб, секции, Коммуна, несколько позднее Комитет общественного спасения. Несогласованность и анархия в центре в еще большей мере передавались на места. Здесь параллельно с выборными властями действовали революционные комитеты и народные общества. Комиссары Конвента проявляли известную независимость и от него, и от Комитета, сообразуясь, в основном, со своими пристрастиями. Окружавшие их многочисленные агенты еще больше запутывали положение.
Обострение борьбы за власть вызывалось не только умножением институтов и числа функционеров, но и расширением политического пространства. Если раньше существование наследственной монархии не давало возможности овладеть вершиной исполнительной власти, то теперь открывался безграничный простор для политических притязаний. Однако у революционных структур имелись большие проблемы с легитимностью. Ее укрепляет долговечность. Новорожденная легитимность хрупка, ее крушение в августе 1792 г. вело к нестабильности, эфемерности власти.
Но все это парадоксальным образом не уменьшало, а увеличивало ее притягательность. Когда нет законов и никто не чувствует себя в безопасности, даже малая толика властных полномочий способна дать некоторую защиту. Отсюда - жадное стремление овладеть властью и удержать ее, готовность ради этого пойти на все. Как выразился Баррас: "Нужно рубить головы, чтобы самому не оказаться на гильотине" (с. 216-228).
Генифе убедительно показал, почему во Франции в 1793 г. развернулся масштабный террор. На следующий год имели место не только существенная интенсификация репрессий, но и изменения их мотивации и характера. Прежде террор объяснялся потребностями общественного спасения. В условиях весны 1794 г. подобный довод становился очень уязвимым. Внешние опасности благодаря победам французской армии отступали на второй план, а внутренние трудности успешно преодолевались, о чем свидетельство-
вало укрепление режима революционного правления после разгрома фракций. Это делало террор все менее оправданным в глазах общества. Но для новой бюрократии, в частности для разросшегося репрессивного аппарата, он являлся жизненно необходимым. В обстановке революции, когда успехом пользовались крайние требования, идти на попятную и предлагать милосердие было еще невозможно, что доказывал трагический опыт Дантона. Руководство страной остро нуждалось в терроре для сохранения своей власти (с. 246).
Для продолжения террористической политики нужна была иная аргументация, и государственное насилие стало увязываться с другими задачами революции. Переход от одной линии к другой автор прослеживает посредством анализа дискурса Робеспьера. Первоначально в нем доминировала устремленность к политическому идеалу, в котором должны были воплотиться принципы 1789 г. Конечно, в эти принципы Робеспьер вкладывал своеобычное содержание, непохожее на либеральные представления. И все же он следовал в общем русле. Как и другие деятели революции, Робеспьер мыслил политическими категориями и добивался построения прочного республиканского режима. Террор в этой стратегии играл как будто вспомогательную роль и носил временный характер. С победой Республики и укреплением республиканских институтов нужда в нем, по логике вещей, отпадала.
Однако власть нашла новое оправдание для репрессий. В робеспьеровском дискурсе на первый план выходит морализаторская риторика. С весны 1794 г. правительство опирается в своей политике на идею формирования добродетельного общества. Теперь враг характеризуется, прежде всего, как человек, лишенный добродетелей, причем не только гражданских, но и личных. Моральные критерии неясны и очень удобны для манипулирования, они облегчают осуждение политического оппонента, которого достаточно обвинить, например, в развращенности.
Новая линия в курсе государства означала иные представления о сущности и средствах революции. Идеалом провозглашался некий град добродетели, но он не наполнялся никаким реальным содержанием. То было искусственное, чисто риторическое построение. Зато акцент делался на средствах, необходимых для достижения ускользающей цели, - на терроре. Важнейшим предварительным условием для обретения града добродетели было уничтожение морально испорченных людей. Сложность этой масштабной задачи, ее долговременный характер превращали государственное насилие в постоянный атрибут революции. Одновременно террор отрывался от конкретных обстоятельств, в которых жила Республика, в частности от положения дел на фронтах. Размышляя обо всех этих метаморфозах, Генифе вместе с тем подчеркивает, что не идеология порождала террор, а напротив, необходимость сохранения и интенсификации репрессий, чтобы удержаться у власти, побуждала использовать идейно-морализаторские мотивы в качестве своеобразного прикрытия (с. 278-283, 299).
Итак, предполагаемое добродетельное общество будущего становилось важнейшим идеологическим инструментом, обеспечивающим террористическую политику в настоящем. Конечно, град добродетели выглядел чем-то умозрительным, призрачным, далеким. Введенный Робеспьером культ Верховного существа актуализировал проблему. Он легитимизировал террор и даже представлял его как исполнение божественной воли. Террористической олигархии придавалась легитимность и власть. Гражданская религия выполняла и компенсаторную функцию. Среди козней и жестокостей люди, как никогда, нуждались в вере и идеале. Самим террористам новый культ давал не только оправдание, но и уверенность в справедливости их деяний.
Апелляцию к гражданским и личным добродетелям, к идее Верховного существа усиливала позиция Робеспьера. В глазах буржуа, обывателей он являлся эталоном нравственного, высокоморального поведения. Это подкрепляло претензии на единоличную власть.
Важен и другой момент. Террор, как провозглашалось, вершился во имя добродетели. Но добродель - понятие туманное, и в него могли вкладывать любое содержание. Чтобы избежать неопределенности, сомнений и споров, там, где решался вопрос о жизни или смерти, нужно было лишь одно - авторитетнейшее мнение. Таким образом, об-
5* 131
щество добродетели подталкивало к абсолютной власти - личной диктатуре (с. 280, 293-294).
Красной нитью через всю работу проходит мысль о том, что именно борьба за власть между революционными деятелями вела к нагнетанию террористического дискурса и к государственному насилию 1793-1794 гг. Угрозы революции, исходившие от внешних и внутренних врагов, преувеличивались и вместе с идеей победить зло и достичь града добродетели использовались для ужесточения репрессий.
Такая трактовка особенно непривычна для отечественной историографии. Раньше за столкновением властных амбиций обязательно усматривали борьбу классов, различие социальных позиций. С другой стороны, свойственный российской науке интерес к проблемной истории также сопротивляется, казалось бы, упрощенному решению, предлагаемому Генифе.
Но конструкция, построенная французским автором, вовсе не так проста, зато весьма убедительна. Борьба за политические высоты шла в условиях, когда отсутствовала нормальная правовая процедура их обретения, а новым властным структурам крайне недоставало легитимности и прочности. Необычайное ожесточение и значимость этой борьбе придавал тот факт, что вопрос стоял так: власть или смерть?
И все же военные опасности и борьба с растущим сопротивлением внутри страны, равно и робеспьеристская идеология, как факторы обострения ситуации, споспешествовавшие репрессиям, не могут быть сброшены со счетов. Автор прав, доказывая, что нет прямой связи между изменением конъюнктуры на фронтах и интенсивностью террора. Но война резко усилила напряженность в стране. Умы людей были проникнуты психологией "осажденной крепости"; это создавало питательную среду для террористических настроений. Ближе к термидору из-за побед революционных армий над силами коалиции чувство тревоги у населения ослабло, но не исчезло.
Взгляд на робеспьеристскую идеологию как прежде всего на демагогический прием с целью сохранить и усилить террор не кажется убедительным. Действительность представляется более сложной. Робеспьер и его окружение вовсе не были циниками; они искренне верили, что прокладывают дорогу к обществу справедливости. Однако нежелание считаться с историей и традициями народа, ориентация на морализаторскую утопию привели к трагедии. Взятые на вооружение идеи сыграли свою роль в превращении многих якобинцев в палачей6.
Непримиримая борьба между революционерами - безусловно, важный стимул для репрессий, но столь сложное явление, как террор эпохи Французской революции, не могло быть вызвано только одной, пусть и значимой, причиной. Он явился результатом действия многих факторов. Помимо уже названных, должны быть учтены и другие, в частности, особенности французской политической культуры того времени и наследие Старого порядка в сфере психологии и поведения с неизжитой жестокостью в контактах между людьми и особенно в отношениях государства с народом.
В раздумьях о терроре встает еще одна проблема. Репрессивная политика в Париже существенно отличалась от террористической практики в провинции7. Похоже, что на местах нередко руководствовались групповыми интересами, а то и просто сводили личные счеты.
П. Генифе выстроил оригинальную концепцию террора, проследил механизмы его возникновения и функционирования во время Французской революции. При несогласии с некоторыми суждениями историка должно признать, что его книга помогает избавиться от стереотипов и будит научную мысль.
6 На связи между робеспьеровским утопическим идеалом и террором делает акцент A.B. Чудинов. См.
Чудинов A.B. На облаке утопии: жизнь и мечты Жоржа Кутона. - Кутон Ж. Избранные произведения:
1793-1794. М., 1994; его же. Утопии века Просвещения. М., 2000.
7 Любопытны соображения, высказанные об этом Д.Ю. Бовыкиным. См. Бовыкин Д.Ю. Революцион
ный террор во Франции XVIII века: новейшие интерпретации. - Вопросы истории, 2002, № 6.