Дневник. 17 июля. 5 часов утра 8 страница
Смешного тут не было ничего. Я предпочёл бы сейчас вернуться домой, пусть даже без кефира и масла, и навести справки у Агасфера Лукича или по крайности включить телевизор. Но масла в доме не было никакого, это во-первых, а во-вторых, чёрт побери, надо было хотя бы попробовать разобраться во всём самому.
В молочной на первый взгляд ничего необычного и не обнаружил. Очередь в кассу была небольшая, за сметаной стояло старух десять, но сметана меня как раз не интересовала. Я набрал в сумку четыре бутылки кефира, обогнул стойку, взял три пачки масла по двести граммов и пристроился в очередь в кассу.
Нет, здесь тоже было нехорошо. Очередь вела себя не как очередь, а словно бы на светском рауте, как я себе это представляю. Они беседовали. Все они не стояли друг другу в затылок, как это принято испокон веков, они норовили встать друг к другу вполоборота, чтобы, упаси бог, не оказаться к кому-нибудь спиной.
Физиономию у кассирши, казалось, свело судорогой от перманентной любезной улыбки, руки её так и порхали — выбивали, отрывали, отсчитывали, выдавали, и с каждым покупателем она здоровалась и каждому говорила спасибо. (Обычно она разговаривает так: «Чего вы все лезете со своими десятками? Нет у меня рублей, ослепли, что ли?» Зовут её Аэлита.) В магазине были ещё грузчики. Я заметил их не сразу, потому что они были бесшумны. Эти два опухших амбала в грязных чёрных халатах катали и разгружали свои тележки с продуктами, передвигались как бы на цыпочках, мгновенно замирая на месте, если путь им пересекал случайный покупатель. Ни лязга не было слышно, ни грохота, ни своеобычных возгласов: «Валёк! На хрен ты, падла, это сюда приволок?.. Эй, мамаша, подбери корпуса!..»
До кассы было восемь человек. От силы десять минут.
В очереди разговаривали:
— Дожди и дожди, а снегу всё нет…
— Очень нужен снег. Для урожая.
— Это вы совершенно правильно говорите, дама. Снег зимой — это самое первое дело.
— То-то Рейган радуется!
— У них там — тайфуны. Я вам так скажу, что уж лучше пусть будут дожди, чем тайфуны…
Шесть человек по кассы.
Грузный седой дядька, стоявший передо мною, повернулся ко мне вполоборота и, напрягшись, выдавил заветное:
— Осень в этом году. Всё тянется и тянется…
Я напрягся и ответил:
— Да. Полгода уже тянется.
— И не говорите. Когда она кончится!
До кассы оставалось всего четверо, но тут из сметанной очереди прискакала бабка и, рассылаясь в корявых извинениях, пристроилась второй. Она там занимала, оказывается, старая карга.
Дядька передо мной ещё раз поднатужился и пошёл по новой:
— Когда осень, обязательно дожди. Случая такого не припомню, чтобы осень — без дождей.
Я не успел сообразить ответ, как из-за спины моей уже подхватили:
— Это вы правильно говорите, мужчина. Только в Африке этого нет.
— И в Австралии! — объявил дядька с неожиданным апломбом, но тут же спохватился: — Хотя точно утверждать не могу. В Австралии, может быть, и есть, южное полушарие всё-таки…
Я был уже третьим от кассы, но тут подошла особа в шляпе и с банкой сметаны в руке и сказала моему дядьке:
— Я, кажется, перед вами занимала…
— А пожалуйста, — сказал дядька с готовностью и потеснился ко мне.
Особа впёрлась. Я оглянулся. Народу-то за мной стояло всего два человека. Нет, ей обязательно надо использовать своё право. Ладно, я четвёртый, переживу… А вот я и опять третий…
И вдруг раздался странный звук, что-то вроде сдавленного мычания. Что-то треснуло. Банка со сметаной упала на кафельный пол и разлетелась белой многоконечной звездой. Дядька шарахнулся и наступил мне на ногу, а особа в шляпе, хватая воздух пальцами в чёрных нитяных перчатках, стала медленно падать вбок от очереди. На секунду всё замерло. Раздался короткий взвизг. Я стоял столбом в обычном своём для подобных ситуаций ступоре. Особа в шляпе мягко, как волейболист, упала на спину, и сейчас же тело её противоестественно выгнулось дугой, а голова несколько раз с силой ударилась затылком о кафель.
Я всё стоял столбом, уставясь на бьющуюся в судорогах женщину, но уже понимал, что это у неё какой-то припадок, приступ какой-то, и надо броситься и помочь ей, и я сейчас вот брошусь и помогу, только надо куда-то пристроить проклятую сумку с кефиром… Самое страшное, однако, заключалось в том, что люди вокруг, вместо того, чтобы броситься женщине на помощь или хотя бы стоять столбом, как я, кинулись врассыпную кто куда, только бы подальше отсюда, сбивая друг друга с ног, с треском круша стойки и перегородки, нечленораздельно крича и панически взвизгивая.
Тут перед глазами у меня вспыхнуло, и я на некоторое время отключился.
Первое, что я, очнувшись, услыхал, был пронзительный душераздирающий вопль Аэлиты:
— Ты что наделал, облом тамбовский? Харя твоя непроспатая! Это же учёный из нового дома, каждый день сюда ходит!
Я лежал щекой на кафеле, и кто-то осторожно стягивал с меня берет.
— У них такое пятно должно быть лысое за ухом… — виновато и опасливо бормотал незнакомый сипловатый басок.
— За каким ухом-то? За правым? За левым? — спрашивал другой голос, тоже сиплый и напряжённо-испуганный.
Голову мою осторожно повернули и положили на кафель другой щекой.
— Нет у него ни хрена, — с явным облегчением и уже раздражённо сказал второй голос. — Ни за левым, ни за правым… Дурак ты, боцман, и шутки у тебя дурацкие.
— Да я же вам говорю! — снова завопила Аэлита. — Учёный он, из нового дома на Балканской!
— Так а чего он, понимаешь… — агрессивно-виновато сипел басок.
— Чего, чего… В очереди человек стоял, вот чего!
— Так а чего он на неё глядел? Так и вперился, как этот…
— Ладно, давай хоть посадим его, что ли…
Меня взяли пол мышки и аккуратно посадили, прислонив спиной к прилавку-холодильнику. Две опухшие сизоватые физиономии возникли перед моим лицом. Амбалы разглядывали меня внимательно и с сочувствием.
— Извини, друг, — просипел тот, что был слева. — Мы тебя за этого приняли… за громобоя… знаешь, который разрядом человека бьёт… Уж больно ты страшно на эту бабу уставился… Прямо вызверился, как этот…
В магазине не было ни одного покупателя. Припадочная особа тихо лежала головой в луже сметаны. Она уже моргала.
— Продуктов-то сколько потоптали! — завопила Аэлита с новой силой. — Прилавок опять разнесли!.. Ну, чего встали, запойные? Вызывайте милицию! «Скорую» вызывайте!
18. Я сказал Демиургу:
— Я очень прошу вас впредь не делать меня участником ваших экспериментов.
Демиург ничего не ответил, а Агасфер Лукич напомнил мягко:
— Серёжа, ведь я же говорил вам: не надо нам кефира, обойдёмся! Ведь говорил же!
— Так масла же не было в доме ни крошки, — сказал я растерянно.
19. Остров Патмос на поверку оказался…
ДНЕВНИК. 19 июля (утро)
У Лема есть рассказ, как изобрели снадобье, от которого совокупляющийся человек терпит непереносимые мучения. Идея изобретателя: половой акт должен иметь исключительно функциональное значение. Как называется рассказ? Не помню. И Мишель тоже не помнит.
Июля. 20 часов 30 минут
Утром позвонил тренер: занятия по субаксу сегодня отменяются. Вообще все тренировки в доме спорта сегодня отменены. Вопрос: «Почему?» Ответ: «Вы что — сами не понимаете?»
В газетах продолжается вчерашнее. По-прежнему гнев, стоны, проклятья, душераздирающие факты. Однако появились некоторые попытки теоретических обоснований.
«Городские известия». В. Кривошапкин, заведующий отделом трудовых ресурсов. «Мы в принципе не против так называемых неедяк , которых всё-таки правильнее было бы называть лицами с добровольно редуцированными потребностями (ДРП). Мы достаточно богаты, чтобы прокормить их, одеть и обуть и даже обеспечить жильём. Тем более, что уровень потребностей их в три-пять раз ниже среднего в нашем городе, и тем более, что большая часть группы ДРП как-никак, а принимает участие в общественно полезном труде, причём берёт на себя (пусть даже только спорадически) наименее престижные и непривлекательные работы. Я улье не говорю о том, что небезынтересный эксперимент некоторых семейств ДРП, посвятивших себя целиком воспитанию своих детей, не может не привлекать самого пристального и благожелательного внимания. Однако мы решительно против каких бы то ни было крайностей. А Флора, что бы ни говорили сердобольные её защитники, это и есть та самая отвратительная крайность, с которой мы не можем позволить себе мириться…»
«Университетский вестник». Профессор Н. Микава излагает предварительные результаты первого социологического исследования Флоры в нашем регионе. Лиц мужского пола во Флоре больше, чем лиц женского. Пятнадцатилетних больше, чем шестнадцатилетних. (Ну и что?) Пробовали наркотики хотя бы один раз 96,2 % опрошенных. (Это и так все знают.) Алкоголем балуются примерно 30 %. (Ну и что?) Ни выводов, ни рекомендаций, ничего. Только гордое признание в конце: де прозевали мы те сложные объективные процессы в социуме, которые привели к возникновению Флоры, и надлежит теперь нам, социологам, искупить свою вину, вплотную занявшись этим поразительным социальным явлением. И тут же заметка группы студентов: чего вы к ним пристали? Вспомните хиппи, вспомните битников, «металлистов», «караканаров», «акутагуев», «шлемников»… Перебесятся и вернутся к нормальной жизни. Двое из подписавших заметку — сами бывшие фловеры.
Но зато статья проректора — это нечто! Оказывается, это Флора виновата, что в университетских подвалах гнали наркотики. Калёным железом! Поганой метлой! Дустом их, дустом!
«Ташлинский агропром». Сплошный мрак. Средневековье. Ночь. И горит городская свалка.
«Кооператор». Все авторы без исключения предостерегают сограждан от экстремизма — главным образом от пикетирования предприятий, бьют себя в грудь на тему «не виноватая я!» и в качестве доказательства своей абсолютной лояльности призывают пустить на Флору кавалерию. При этом все они категорически требуют не смешивать Флору с мирными неедяками , приводя примерно те же аргументы, что и «Городские известия».
«Молодёжные новости». Тоже демонстрируют гордое признание своей вины. Это не только наша беда, это также и наша общая вина. Куда смотрел горком ВЛКСМ? Куда смотрели комсомольские организации предприятий и учебных заведений? Вот они, плоды чрезмерной заорганизованности комсомольской работы — с одной стороны, и чрезмерного потакания самым невзыскательным вкусам — с другой. Одним словом, Что Лично Сделал Ты — Чтобы Твой Друг Не Ушёл Во Флору? Замечательная газета. Ты комсомолец? Да! Ужель не поумнеешь никогда?
Всё это, впрочем, цветочки, а ягодки — в «Ташлинской правде». Целая полоса. Три статьи. Дискуссия, если можно так выразиться.
Застрельщиком выступает некий Плюхин К. П. Из текста явствует, что к Флоре он никогда и близко не подходил, знает о ней только понаслышке да по рассказам знакомых, так что весь пафос его базируется на отвращении к внешнему виду фловеров, которых он случайно встречал на улице, а также на совершенно разумном тезисе, что труд сделал из обезьяны человека, а тунеядство поворачивает этот процесс вспять. Нынешняя молодёжь совершенно не знакома с подлинными жизненными трудностями. Ей далеко до тех, кто осваивал Тюмень и Сургут, строил БАМ и выполнял свой интернациональный долг. И хотя в массе своей наша молодёжь «поднялась на здоровой закваске», закрывать глаза на уродливые отклонения от нормы в её среде у нас нет никакого права.
Тут бы, казалось, самое время вскричать: «Огнём и мечом!» — однако же нет. Оказывается, нам всем надлежит всего-навсего использовать все меры воспитательного, идеологического и политического воздействия, основанные на рекомендациях наших педагогов и социологов. Комсомол должен встать во главе перевоспитательного движения. Здравоохранительные органы обязаны пребывать на высоте и не терять бдительности ни на малую секунду. Что же касается отдельных экстремистских тенденций, заявивших себя в городе в последнее время, то их надо рассматривать как паникёрские, волюнтаристские и столь же опасные, как тенденции к пассивному приятию существующего положения. Социальная пассивность и социальная агрессивность — это две стороны стёршейся фальшивой монеты дешёвого политиканства.
Таким вот путём.
Дальше на две колонки идёт наш Г.А. Горькая и блестящая статья. Очень его, очень личная. Читаешь и всё время слышишь его голос.
(ПОЗДНЕЕ ПРИМЕЧАНИЕ. Статья эта не сохранилась. Я не нашёл её даже в Публичке. И можно лишь сожалеть, что в ту июльскую ночь я не переписал её в свой дневник целиком, а только ограничился изложением некоторых её тезисов, наиболее меня затронувших.) Флора — разновидность преступного мира? Вздор. Ничего общего. Преступный мир паразитирует на нашей цивилизации, а Флора образует свою цивилизацию, свою собственную. Преступник вообще ближе к нам, чем Флора, — и по системе материальных ценностей, и по иерархии внешнего престижа. Дух цивилизации Флоры совершенно иной. Наши ценности для ник — ноль. Их ценности для нас — за пределами нашего понимания, как кошачий язык.
Флора — дикари, не доросшие по нашей цивилизации? Неверно. Флора проросла из нашей цивилизации, как из слоя гумуса. Да, это дикари. Но это дикари совершенно особого типа — племя, вкусившее от нашей цивилизации и с отвращением извергнувшее то, что оно вкусило.
Суть происходящего в том, что никто не понимает Флору. А главная беда происходящего в том, что никто и не пытается понять Флору, потому что всем кажется, будто понимать здесь нечего, всё и так ясно.
Флора не есть что-то отдельное от нас — некий отвратительный и опасный зверь из джунглей, которого надлежит либо уничтожить, либо отогнать на край света. (Кстати, куда хотите отогнать вы его? В соседнюю область? В соседний регион? В соседнюю республику?) Флора — это боль наша, наше страдание. Может быть, это болезнь. Может быть, это гноящаяся рана. Но тогда нужен врач, профессионал, носитель знания и милосердия. И никакого самолечения! Никаких шаманских плясок! Никаких самопальных знахарей — с водкой вместо наркоза и ножовкой вместо ланцета.
А может быть, на наших глазах как бы стихийно возникает совершенно новая компонента человеческой цивилизации, новый образ жизни, новая самодовлеющая культура. И тогда кровь, боль, нечистота — роды! Младенец непригляден, даже уродлив, он вопит и гадит, но он обречён на рост, и в обозримом будущем он обречён занять своё место в структуре человечества. И если это так, то упаси нас боже от нечистоплотных повивальных бабок и деловитых абортмахеров!
Кто больше всех кричит в нашем городе? Оглянитесь вокруг себя, присмотритесь, прислушайтесь, задумайтесь!
Очень громко, оглушительно кричат те (как водится), кто больше всего виноват в происходящем, те, кто не сумел воспитать, не сумел увлечь и отвлечь, не сумел привязать к себе — и в первую очередь те, кто был ОБЯЗАН всё это делать, числился специалистом, получал за это деньги и премии: плохие педагоги в школах, равнодушные наставники на предприятиях, бездарные культмассовые работники. Они заходятся в крике, чтобы заглушить собственную совесть и оглушить тех, кто рядом с ними пытается разобраться, где же виновные.
Зычно взрёвывают ответственные лица, те, кто определял на месте, выдвигал, пестовал упомянутых кое-какеров, теперь они пытаются свалить вину на своих подопечных, на объективные обстоятельства, на мифических соблазнителей и, уже как водится, на тлетворное влияние извне. А рядом не менее зычно ревут пока ещё полуответственные, быстро сообразившие, что вот-вот начнут освобождаться места и что сейчас самое время сколотить политический капиталец, продемонстрировав свою объективность, деловитость и готовность решительно исправить положение. О, это вечное племя, призванное отвечать за всё и потому не отвечающее ни за что!
И уже заболботали, зачуфыкали, закашляли наши родимые хрипуны, ревнители доброй старины нашей, спесивые свидетели времён очаковских и покоренья Крыма, последние полвека познающие жизнь лишь по газетным передовицам да по информационным телепередачам, старые драбанты перестройки, коим, казалось бы, сейчас правнуков своих мирно тетёшкать да хранить уют семейных очагов, — нет, куда там! Вперёд, развернувши старинные знамёна, на которых ещё можно разобрать полустёртые лозунги: «Тяжёлому року — бой! Не нашей культуре — бой! Цветоволосы — с корнем! Синхролайтинги — с корнем! Системки — на помойку! Контакторы — под каблук!»
И залязгали железными голосами ревнители абсолютного порядка, апологеты фрунта, свято убеждённые в том, что от любых социальных осложнений есть только одно лекарство: строй, марш и бравая песня с запевалой. Тот, кто вне строя, тот и вне закона. А с тем, кто вне закона, надлежит поступать однозначно: высоко и коротко.
И с каждым часом всё громче орут, улюлюкают, горланят в предвкушении весёлой охоты соскучившиеся молодцы, почуявшие уже, что наступает времечко, когда можно будет дать себе волю, безнаказанно разнуздать себя, почесать кулаки, пуститься во все тяжкие, не опасаясь правоохранительных органов. Уже за одну только эту свору не будет прощения тем, кто сейчас, вылупивши шары, мечет молнии демагогических словес, вместо того чтобы помолчать и задуматься.
«Я не называл имён, хотя я мог бы их назвать. Я был резок и, наверное, даже груб, но я не прошу прощения за это. Всё, что я сказал здесь, обращено к людям, добрая половина которых — мои ученики и ученики моих учеников. Всё, что я сказал здесь, обращено к ним в той же мере, в какой я обращаю это и к себе самому. Стыд и горе мучают меня последние дни, ибо вину за происходящее я полностью принимаю и на себя лично — в той мере, в какой может принять её отдельный человек. И я прошу вас только об одном: замолчите и задумайтесь. Ибо настало время, когда ничего другого сделать пока нельзя».
Замыкает подборку декан социологического факультета. Статья его посвящена главным образом роли тунеядства — и в частности Флоры как социального явления в обществе начала второй НТР. Всё очень разумно, академично и, на мой взгляд, бесспорно. В полемику с Г.А. он явно предпочёл не вступать (не знаю уж, из каких соображений), однако чувствуется, что он не согласен с Г.А. практически по всем позициям. Ни с содержанием, ни с формой.
Но мне кажется примечательным одно его рассуждение. Высказавшись в том смысле, что Флора была бы невозможна, если бы мы научились предоставлять каждому молодому человеку работу по его вкусу, он замечает: «Пока мы ещё имеем моральное право осуждать Флору. Не хватает рабочих рук, очень много непривлекательного и непрестижного труда, на который мы с упрёком указываем Флоре, но уже недалёко то время, когда вторая НТР завершится (ориентировочно, через 40–50 лет), непривлекательный и непрестижный труд будет целиком отдан кибертехнике, и что мы тогда ответим Флоре, когда она скажет нам: ладно, давайте вашу работу. Необходимо уже сейчас понять, что с нынешней точки зрения это будет очень странное время — время, когда труд навсегда перестанет быть общественной необходимостью. Может быть, нам действительно надлежит рассматривать нынешнюю Флору как некую модель общей социальной ситуации не столь уж отдалённого будущего?»
Что я из всего этого понял?
Редакционной врезки под публикацией нет. Следовательно, горком ещё не принял своего решения по поводу намечающейся акции. И вообще заметно, что позиция горкома скорее умиротворяющая, нежели побуждающая. С другой стороны — подписи. Мне кажется важным, что про Плюхина К. П. всё прописано досконально: и ветеран, и персональный пенсионер, и почётный наставник, и заслуженный рабочий РСФСР. То же и про декана: профессор, членкор, лауреат, депутат… А про Г.А. сказано просто, без затей: Г.А. Носов. Конечно, это можно понимать так, что каждый в городе знает, кто таков Г.А. Носов, и рекомендовать его нет никакой необходимости. Но при желании можно усмотреть здесь и некий предупреждающий намёк: мол, сегодня ты и заслуженный учитель, и лауреат, и депутат, и член горсовета, а завтра — Г.А. Носов, и точка. Кирилл из всей этой подборки сделал в высшей степени оптимистические выводы: горком никаких крайних акций не допустит — пошумят, погалдят и утихомирятся. Смотри тон статьи ветерана, а также отсутствие среди авторов подборки преподобной красотки Ривы, да и арбитром выбран высоколобый, а не практик, не чиновное лицо.
Всё это он изложил нам в вестибюле с чемоданом наперевес. Говорил очень убеждённо, но в его положении странно было бы говорить что-нибудь другое, например: да, ребятки, дело ваше дерьмо, ну да ладно, как-нибудь вывернетесь, а мне пора в круиз вокруг Африки.
Едва мы его проводили, как меня вызвал Г.А. и сказал: «Пойдём». Мы пошли, и по дороге я всё гадал, куда это мы идём, и, конечно, не догадался. А пришли мы на телецентр и поднялись прямо к главному начальнику. Главный начальник оказался длинным, сутулым, потным, волосатым (несимпатичным), и сразу же выяснилось, что он на грани истерики. Едва мы вошли к нему, как он вскричал рыдающим голосом: «Ну что тебе, Георгий? Ну что тебе ещё?»
Да, он старый и верный друг Г.А. Да, он по гроба благодарен Г.А. за свою дочь. Кажется, он уже не раз доказывал свою благодарность и словами, и делами. До сейчас сделать нельзя ничего. Неужели он неясно выразил эту простую мысль в телефонном разговоре? Нет, по радио тоже нельзя. Нет, никаких секретов, никаких тайных пружин, и он никого не боится. Но он держится буквально из последних сил. Он не намерен на старости лет марать свою совесть, а самое малейшее вмешательство в происходящее с неизбежностью приведёт к тому, что си будет замаран с ног до головы. Нет, это глубокое заблуждение, будто «хуже не будет, а лучше — может быть». Будет именно хуже, причём гораздо хуже! Сколько трудов стоило ему уклониться от чести предоставить эфир: заведующей гороно, председателю Совета ветеранов, главному редактору «Ташлинского агропрома»… Если сейчас в эфир выйдет Г.А., тогда он (волосатый, несимпатичный главный начальник) по простой логике гласности должен будет предоставить эфир всем названным лицам и ещё двум десяткам неназванным, которые, как собаки с цепи, рвутся призвать граждан к поганым мётлам, калёному железу и ежовым рукавицам…
Кончилось тем, что Г.А. пришлось утешать его, волосатого, несимпатичного, вытирать ему сопли, напоминать о каких-то обстоятельствах, когда всё закручивалось и похлестче, а кончилось благополучно, и в конце концов волосатый несимпатичный совершенно разрыдался — улье не в переносном, а в самом прямом смысле слова, и Г.А. взглядом показал мне, чтобы я вышел.
На обратном пути я спросил Г.А., что он думает о подборке в «Ташлинской правде». Г.А. ответил: «Могло бы быть значительно хуже». Потом помолчал и добавил: «А может быть, ещё и будет значительно хуже. Посмотрим». Потом ещё помолчал и пробормотал как бы про себя: «Во всяком случае, я больше никуда обращаться не буду. Поздно». Это было ключевое слово: «Поздно, поздно! — кричал Вольф, — продекламировал Г.А., оживившись. — Пена и кровь стекали по его подбородку». Как всегда, цитата рта привела его в хорошее настроение. Он поглядел на меня повеселевшими глазами и вдруг спросил: «А не кажется ли вам иногда, Князь, что мы сейчас живём на переломе истории? Никогда не появляется у вас это ощущение? На переломе истории ужасно неуютно: сквозит, пахнет, тревожно, страшно, ненадёжно, но с другой стороны — счастлив, кто посетил сей мир в его минуты роковые… А, Князь?»
В самом деле, каково это — жить на переломе истории? Надо подумать. Что это такое, собственно, — перелом истории? Когда на перекрёстках стоят броневики и чадят костры, на которых догорают старые истины, — это уже не перелом истории, это уже началась новая история. А перелом — это производная по времени. Говорят, сердечники реагируют не на плохую погоду, а на изменение хорошей. Вокруг ещё солнышко сияет, тепло благорастворение воздухов, но давление начало меняться, и сердечник хватается за сердце. Может быть, и с историей так же? Может быть, Г.А. со своей чуткостью реагирует на изменения, которые только-только ещё начались? Не удивился бы, хотя сам никаких изменений не ощущаю.
Пикетов ещё больше, чем вчера. Лозунги примерно те же. Интуристам страшно интересно, они непрерывно сверкают вспышками и шуршат во все стороны видеокамерами.
Спросил Михея, что он, комсомолец Михей, сделал для того, чтобы его друг, Князь Игорь, комсомолец же, не ушёл во Флору? Реликтовые звуки были мне ответом.
РУКОПИСЬ «ОЗ» (19–22)
19. Остров Патмос на поверку оказался довольно оживлённым местечком. Видимо, в то время он располагался на пересечении нескольких каботажных если и не порог, то, во всяком случае, тропинок. Чуть ли не каждую неделю в его удобной южной бухточке бросало якорь какое-нибудь судно, чтобы пополнить здесь запас пресной воды, снабдиться вяленой козлятиной, а то и спустить на берег очередного ссыльного.
На Патмосе оказалось полным-полно ссыльных. Они называли себя жаргонным словечком прикахты , что соответствует примерно нашему понятию «крестник». Были там крестники Калигулы, крестники Клавдия, крестники Тиберия. Возомнившие о себе сенаторы, проштрафившиеся артисты, иноземные князья, мастера и любители красного словца, непотрафившие реформаторы — некоторые при семействах и скарбе, а некоторые без ушей, без языка, иногда без гениталий.
И всё это была элита, даже те, кто был без гениталий. Социально близкие. А полуголый, вываренный в кипящем масле, облезлый профессиональный бандит был социально чуждым. Строго говоря, он был даже недостоин ссылки: если уж на него не хватило масла, то место ему было, без всякого сомнения, на кресте, а не в светском обществе. Поэтому первые недели пребывания его на острове были омрачены инцидентами.
Впрочем, правильнее было бы сказать, что недели эти были омрачены с точки зрения гордых прикахтов. Они стремились исправить упущение властей — и не преуспели.
Сначала были убиты три собаки: его пытались травить собаками, он убил их и вместе с Прохором съел, зажарив на угольях. Затем были изувечены четверо рабов сенатора Варрона, посланные отомстить за собак. Бандит лишил их гениталий, чтобы они в дальнейшем ни в чём не превосходили своего хозяина.
Тогда на него устроили настоящую облаву, которой руководили опальные офицеры Четырнадцатого легиона. Облава кончилась ничем: сожгли пустую развалюху, в которой ютился он с Прохором, разбили единственный его горшок со вчерашней похлёбкой да захватили несколько коз, случившихся неподалёку и вряд ли ему принадлежавших.
Той же ночью посёлок прикахтов запылал, подожжённый с четырёх концов пастухами-фригийцами, а бандит со своим Прохором, нагрузившись скарбом сенатора Варрона, ушёл в горы. Таким образом, развесёлое приключение изнывавших от скуки крестников трёх императоров превратилось в тяжёлую и бессмысленную войну с аборигенами, окончившуюся лишь месяц спустя капитуляцией на достаточно унизительных условиях.
Иоанн-Агасфер стал жить в горах. С точки зрения стороннего наблюдателя, это было чисто растительное существование. Он ничего не делал, только ел да спал. Приносил воду и добывал пищу Прохор. Иногда приходили пастухи. Не здороваясь, садились у костра и пили кислое вино, принесённое с собой в облезлых мехах. Тогда Иоанн напивался. Иногда ему хотелось женщину. Свободных женщин на острове не было. Он обходился козами. Никаких иных желаний у него не возникало. Собственно, он был счастливейшим человеком своего времени: ему не надо было работать, и всё, чего он желал, было у него под рукой.
Вокруг него ничего не происходило.
Зато внутри него происходили вещи, поистине поразительные, и он с тревогой и изумлением впитывал их в своё сознание часами напролёт, валяясь на шкурах в убогом шалашике. Началось это, несомненно, от римского яда, когда он трупом плавал в луже собственной блевотины на полу экзекуторской. Это продолжалось сквозь нестерпимую боль, когда его варили у Латинских ворот. И с тех пор это не прекращалось. Были ли это голоса, теперь уже вполне ясно и внятно рассказывающие ему о принципах и законах бытия? Возможно. Возможно, это были именно голоса. Были ли это видения, яркие и огромные, видения того, что было, того, что будет, того, что есть? Да, очень может быть. Он видел. Он видел, он обонял, он осязал, он ужасался и восторгался. Но он не участвовал.
Долгое время он думал, что это боги говорят с ним, что они готовят его к какому-то великому деянию и наделяют его для этого нечеловеческим знанием, — всезнанием наделяют они щедро его. Но по мере того, как сознание его наполнялось, по мере того, как вселенная вокруг него и в нём самом становилась всё огромнее, всё понятнее, всё яснее в своих неисчислимых связях, протянутых в прошлое и будущее, всё проще в своей неизречённой сложности, — по мере того, как всё это происходило, он всё твёрже укреплялся в мысли, что никаких богов нет и нет демонов, и нет магов и чародеев, что ничего нет, кроме человека, мира и истории, и всё то, что озаряет его сейчас, идёт не извне, а изнутри, из него самого, и что никаких таких особенных деяний не предстоит ему, а предстоит ему просто жить вечно, со всей вселенною внутри.
Замечательно, что в минуты бодрствования, пока он пожирал печёную рыбу, или глотал квашеное молоко, или подбирался к похотливой козе, он оставался прежним Иоанном-Агасфером, и даже не Иоанном-Агасфером, а попросту Иоанном Боанергесом — диким, хищным, простодушным галилеянином, не знающим грамоты и живущим только пятью чувствами и тремя вожделениями. Даже память об Учителе уже потускнела в нём, оставив лишь смутное ощущение неопределённой ласковой теплоты.