Братченко и райпродкомиссар 13 страница
Даже Карабанов взмолился:
— Да что я? Нанялся, что ли? На той неделе жреца играл, на этой — генерала, а теперь говорят — играй партизана. Что же я — двужильный или как? Каждый вечер репетиция до двух часов, а в субботу и столы тягай, и декорации прибивай…
Коваль опирается руками на стол и кричит:
— Может, тебе диван поставить под грушей, та ты полежишь трохи (немного)? Нужно!
— Нужно, так и организуй, чтобы все работали.
— И организуем.
— И организуй.
— Давай совет командиров!
На совете командиров бюро предложило: никаких драмкружков, всем работать — и все.
В совете всегда любили дело оформить приказом. Оформили так: параграф 5
На основании постановления совета командиров считать работу по постановке спектаклей такой работой, которая обязательна для каждого колониста, а потому для постановки спектакля «Приключения племени ничевоков» назначаются такие сводные отряды…
Дальше следовало перечисление сводных отрядов, как будто дело касалось не высокого искусства, а полки бураков или окучивания картофеля. Профанация искусства начиналась с того, что вместо драмкружка появился шестой "А" сводный отряд под командой Вершнева в составе двадцати восьми человек… на данный спектакль.
А сводный отряд — это значит: точный список и никаких опозданий, вечерний рапорт с указанием опоздавших и прочее, приказ командира, в ответ обычное «есть» с салютом рукой, а в случае чего — отдуваться в совете командиров или на общем собрании, как за нарушение колонийской дисциплины, в лучшем случае разговоры со мной и несколько нарядов вне очереди или домашний арест в выходной день.
Это была действительно реформа. Драмкружок ведь организация добровольная, здесь всегда есть склонность к некоторому излишнему демократизму, к текучести состава, драмкружок всегда страдает борьбой вкусов и претензий. Это заметно в особенности во время выбора пьесы и распределения ролей. И в нашем драмкружке иногда начинало выпирать личное начало.
Постановление бюро и совета командиров было принято колонийском обществом, как дело, само собой понятное и не вызывающее сомнений. Театр в колонии — это такое же дело, как и сельское хозяйство, как и восстановление имения, как порядок и чистота в помещениях. Стало безразличным с точки зрения интересов колонии, какое именно участие принимает тот или другой колонист в постановке, — он должен делать то, что от него требуется.
Обыкновенно на воскресном совете командиров я докладывал, какая идет пьеса в следущую субботу и какие колонисты желательны в роли артистов. Все эти колонисты сразу зачислялись в шестой "А" сводный, из них назначался командир. Все остальные колонисоты разбивались на театральные сводные отряды, носившие всегда номер шестой и действовавшие до конца одной постановки. Были такие сводные:
Шестой "А" — артисты.
Шестой "П" — публика.
Шестой "О" — одежда.
Шестой горячий — отопление.
Шестой "Д" — декорация.
Шестой "Р" — рекваизит.
Шестой "С" — освещение и эффекты.
Шестой "У" — уборка.
Шестой "Ш" — шумы («шухеры», по-нашему).
Шестой "З" — занавес.
Если принять во внимание, что до поры до времени колонистов было всего восемьдесят человек, то для каждого станет ясным, что ни одного свободного колониста остаться не могло, а если пьеса выбиралась с большим числом действующих лиц, то наших сил просто не хватало. Составляя сводные отряды, совет командиров, разумеется, старался исходить из индивидуальных желаний и наклонностей, но это не всегда удавалось; часто бывало и так, что колонист заявлял:
— Почему меня назначили в шестой "А"? Я ни разу не играл.
Ему отвечали:
— Что это за граковские разговоры? Всякому человеку приходится когда-нибудь играть в первый раз.
В течение недели эти сводные, и в особенности их командиры, в свободные часы метались по колонии и даже по городу, «как соленые зайцы». У нас не было моды принимать во внимание разные извинительные причины, и поэтому комсводам часто приходилось очень туго. Правда, в городе, мы имели знакомства, и нашему делу многие сочувствовали. По этому, например, мы всегда доставали хорошие костюмы для какой угодно пьесы, но если и не доставали, то шестые "О" сводные умели их делать для любой эпохи и в любом количестве из разных материалов и вещей, находящихся в колонии. При этом считалось, что не только вещи колонии, но и вещи сотрудников находятся в полном распоряжении наших театральных сводных. Например, шестой "Р" сводный всегда был убежден, что реквизит потому так и называется, что он реквизируется из квартир сотрудников. По мере развития нашего дела образовались в колонии и некоторые постоянные склады. Пьесы с выстрелами и вообще военные мы ставили часто, у нас образовался целый арсенал, а кроме того, набор военных костюмов, погон и орденов. Постепенно из колонийского коллектива выделялись и специалисты, не только актеры, но и другие: были у нас замечательные пулеметчкии, которые при помощи изобретенных ими приспособлений выделывали самую настоящую пулеметную стрельбу, были артиллеристы, Ильи-пророки, у которых хорошо выходили гром и молния.
На разучивание пьесы полагалась одна неделя. Сначала мы пытались делать, как у людей: переписывали роли и старались их выучить, но потом эту затею бросили: ни переписывать, ни учить было некогда, ведь у нас была еще обычная колонийская работа и школа — в первую очередь все-таки нужно было учить уроки. Махнув рукой на всякие театральные условности, мы стали играть под суфлера, и хорошо сделали. У колонистов выработалось исключительное умение схватывать слофа суфлера; мы даже позволяли себе роскошь бороться с отсебятинами и вольностями на сцене. Но для того чтобы спектакль проходил гладко, мне пришлось к своим обязанностям режиссера прибавить еще суфлерские функции, ибо от суфлера требовалось не только подавать текст, но и вообще дирижировать сценой: поправлять мизансцены, указывать ошибки, командовать стрельбой, поцелуями и смертями.
Недостатка в актерах у нас не было. Среди колонистов нашлось много способных людей. Главными деятелями сцены были: Петр Иванович Горович, Карабанов, Ветковский, Буцай, Вершнев, Задоров, Маруся Левченко, Кудлатый, Коваль, Глейзер, Лапоть.
Мы старались выбирать пьесы с большим числом действующих лиц, так как многие колонисты хотели играть и нам было выгодно увеличить число умеющих держаться на сцене. Я придавал большое значение театру, так как благодаря ему сильно улучшался язык колонистов и вообще сильно расширялся горизонт. Но иногда нам не хватало актеров, и в таком случае мы приглашали и сотрудников. Один раз даже Силантия выпустили на сцену. На репетициях он показал себя малоспособным актером, но так как ему нужно было сказать только одну фразу «Поезд опаздывает на три часа», то особенного риска не было. Действительность превзошла наши ожидания.
Силантий вышел вовемя и в порядке, но сказал так:
— Поезд, здесь это, опаздывает на три часа, видишь, какая история. Реплика произвела сильнейшее впечатление на публику, но это еще не беда; еще более сильное впечатление она произвела на толпу беженцев, ожидавших поезда на вокзале. Беженцы закружили по сцене в полном изнеможении, никакого внимания не обращая на мои призывы из суфлерской будки, тем более что и я оказался человеком впечатлительным. Силантий с минуту наблюдал все это безобразие, потом рассердился:
— Вам говорят, олухи, как говорится! На три часа, здесь это, поезд опоздал… чего обрадовались?
Беженцы с восторгом прислушивались к речи Силантия и в панике бросились со сцены.
Я пришел в себя и зашептал:
— Убирайся к чертовой матери! Силантий, уходи к дьяволу!
— Да видишь, какая история…
Я поставил книжку на ребро — знак закрыть занавес.
Трудно было доставать артисток. Из девочек кое-как могли играть Левченко и Настя Ночевная, из персонала — только Лидочка. Все эти женщины не были рождены для сцены, очень смущались, наотрез отказывались обниматься и целоваться, даже если это до зарезу полагалось по пьесе. Обходиться же без любовных ролей мы никак не могли. В поисках артисток мы перепробовали всех жен, сестер, тетей и других родственниц наших сготрудников и мельничных, упрашивали знакомых в городе и еле-еле сводили концы с концами. Поэтому Оксана и Рахиль на другой же день по приезде в колонию уже играли на репетиции, восхищая нас ярко выраженной способностью целоваться без малейшего смущения.
Однажды нам удалось сагитировать случайную зрительницу, знакомую каких-то мельничных, приехавшую из города погостить. Она оказалась настоящей жемчужиной: красивая, голос бархатный, глаза, походка — все данные для того, чтобы играть развращенную барышню в какой-то революционной пьесе. На репетициях мы атяли от наслаждения и ожидания поразительной премьеры. Спектакль начался с большим подьемом, но в первом же антракте за кулисы пришел муж жемчужины, железнодорожный телеграфист, и сказал жеене в присутствии всего ансамбля:
— Я не могу позволить тебе играть в этой пьесе. Идем домой.
Жемчужина перепугалась и прошептала:
— Как же я поеду? А пьеса?
— Мне никакого дела нет до пьесы. Идем! Я не могу позволить, чтобы тебя всякий обнимал и таскал по сцене.
— Но… как же это можно?
— Тебя раз десять поцеловали только за одно действие. Что это такое?
Мы сначала даже опешили. Потом пробовали убедить ревнивца.
— Товарищ, так на сцене поцелуй ничего не значит, — говорил Карабанов.
— Я вижу, значит или не значит, — что я, слепой, что ли? Я в первом ряду сидел…
Я сказал Лаптю:
— Ты человек разбитной, уговори его как-нибудь.
Лапоть приступил честно к делу. Он взял ревнивца за пуговицу, посадил на скамью и зажурчал ласково:
— Какой вы чудак, такое полезное, культурное дело! Если ваша жена для такого дела с кем-нибудь и поцелуется, так от этого только польза.
— Для кого польза, а для меня отнюдь не польза, — настаивал телеграфист.
— Так для всех польза.
— По-вашему, выходит: пускай все целуют мою жену?
— Чудак, так это же лучше, чем если один какой-нибудь пижон найдется?
— Какой пижон?
— Да бывает… А потом смотрите: здесь же перед всеми, и вы видите. Гораздо хуже ведь, если где-нибудь за кустиком, а вы и знать не будете.
— Ничего подобного!
— Как «ничего подобного»? Ваша жена так умеет хорошо целоваться, — что же, вы думаете, с таким талантом она будет пропадать? Пускай лучше на сцене…
Муж с трудом согласился с доводами Лаптя и с зубовным скрежетом разрешил жене окончить спектакль при одном условии, чтобы поцелуи были «ненастоящие». Он ушел обиженный. Жемчужина была расстроена. Мы боялись, что спектакль будет испорчен. В первом ряду сидел муж и всех гипнотизировал, как удав. Второй акт прошел, как панихида, но, к общей радости, на третьем акте мужа в первом ряду не оказалось. Я никак не мог догадаться, куда он делся. Только после спектакля дело выяснилось. Карабанов скромно сказал:
— Я ему посоветовал уйти. Он сначала не хотел, но потом послушался.
— Как же ты сделал?
Карабанов зажег глаза, устроил чертячью морду и зашипел:
— Слухайте! Краще давайте по чести. Сегодня все будеь добре, но если вы зараз не пидэтэ, честное колонийське слово, мы вам роги наставимо. У нас таки хлопцы, що не встроить ваша жинка.
— Ну и что? — радостно заинтересовались актеры.
— Ничего. Он только сказал: «Смотрите же, вы дали слово», — и перешел в последний ряд.
Репетиции у нас происходили каждый день и по всей пьесе целиком. Спали мы в общем недостаточно. Нужно принять во внимание, что многие наши актеры еще и ходить по сцене не умели, поэтому нужно было заучивать на память целые мизансцены, начиная от отдельного движения рукой или ногой, от отдельного положения головы, взгляда, поворота. На это я и обращал внимание, надеясь, что текст все равно обеспечит суфлер. К субботнему вечеру пьеса считалась готовой.
Нужно все-таки сказать, что мы играли не очень плохо, — многие городские люди были довольны нашими спектаклями. Мы старались играть культурно, не пересаливали, не подделывались под вкусы публики, не гонялись за дешевым успехом. Пьесы ставили украинские и русские.
В субботу театр оживал с двух часов дня. Если было много действующих лиц, Буцай начинал гримировать сразу после обеда; помогал ему и Петр Иванович. От двух до восьми часов они могли приготовить к игре до шестидесяти человек, а после этого уже гримировались сами.
По части оформления спектакля колонисты были не люди, а звери. Если полагалось иметь на сцене лампу с голубым абажуром, они обыскивали не только квартиры сотрудников, но и квартиры знакомых в городе, а лампу с голубым абажуром доставали непременно. Если на сцене ужинали, так ужинали по-настоящему, без какого бы то ни было обмана. Этого требовала не только добросовестность шестого "Р" сводного, но и традиция. Ужинать на сцене при помощи подставных блюд наши артисты считали недостойным для колонии. Поэтому иногда нашей кухне доставалось: приготовлялась закуска, жарилось жаркое, пеклись пироги или пирожные. Вместо вина добывалось ситро.
В суфлерской будке я всегда трепетал во время прохождения ужина: актеры в таком моменте слишком увлекались игрой и переставали обращать внимание на суфлера, затягивая сцену до того момента, когда уже на столе ничего не оставалось. Обыкновенно мне приходилось ускорять темпы замечаниями такого рода:
— Да довольно вам… слышите? Кончайте ужин, черт бы вас побрал!
Артисты поглядывали на меня с удивлением, показывали глазами на недоеденного гуся и оканчивали ужин только тогда, когда я доходил до белого каления и шипел:
— Карабанов, вон из-за стола! Сеен, да говори же, подлец: «Я уезжаю».
Карабанов наскоро глотает непережеванного гуся и говорит:
— Я уезжаю.
А за кулисами в перерыве укоряет меня:
— Антон Семенович, ну как же вам не стыдно! Колы приходиться того гуся исты, и то не дали…
Обыкновенно же артисты старались на сцене не задерживаться, ибо на сцене холодно, как на дворе.
В пьесе «Бунт машин» Карабанову нужно было целый час торчать на сцене голому, имея только узенькую повязку на бедрах. Спектакль проходил в феврале, а, на наше несчастье, морозы стояли до тридцати градусов. Екатерина Григорьевна требовала снятия спектакля, уверяя нас, что Семен обязательно замерзнет. Дело кончилось благополучно: Семен отморозил только пальцы на ногах, но Екатерина Григорьевна после акта растирала его какой-то горячительной смесью.
Холод все же нам мешал художественно расти. Шла у нас такая пьеса — «Товарищ Семивзводный». На сцене изображается помещичий сад, и полагалась статуя. Шестой "Р" статуи нигде не нашел, хотя обыскал все городские кладбища. Решили обойтись без статуи. Но когда открыли занавес, я с удивлением увидел и статую: вымазанный до отказа мелом, завернутый в простыню, стоял на декоративной табуретке Шелапутин и хитро на меня поглядывал. Я закрыл занавес и прогнал статую со сцены, к большому огорчению шестого "Р".
В особенности добросовестны и изобретательны были шестые "Ш" сводные. Ставили мы «Азефа». Сазонов бросает бомбу в Плеве. Бомба должна разорваться. Командир шестого "Ш" Осадчий говорил:
— Взрыв мы этот сделаем настоящий.
Так как я играл Плеве, то был больше всех заинтересован в этом вопросе.
— Как это понимать — настоящий?
— А такой, что и театр может в гору пойти.
— Это уже и лишнее, — сказал я осторожно.
— Нет, ничего, — успокоил меня Осадчий, — все хорошо кончится.
Перед сценой взрыва Осадчий показал мне приготовления: за кулисами поставлено несколько пустых бочек, возле каждой бочки стоит колонист с двустволкой, заряженной приблизительно на мамонта. С другой стороны сцены на полу разложены куски стекла, а над каждым куском колонист с кирпичом. С третьей стороны против выходов на сцену сидит полдесятка ребят, перед ними горят свечи, а в руках у них бутылки с какой-то жидкостью.
— Это что за похороны?
— А это самое главное: у них керосин. Когда нужно будет, они наберут в рот керосину и дунут керосином на свечки. Очень хорошо получается.
— Ну вас к… И пожар может быть.
— Вы не бойтесь, смотрите только, чтобы керосином глаза не выжгло, а пожар мы потушим.
Он показал мне еще один ряд колонистов, у ног которых стояли ведра, полные воды.
Окруженный с трех сторон такими приготовлениями, я начал переживать действительно обреченность несчастного министра и серьезно подумывал о том, что поскольку я лично не должен отвечать за все преступления Плеве, то в крайнем случае я имею право удрать через зрительный зал. Я пытался еще раз умерить добросовестность Осадчего.
— Но разве керосин может тушить водой?
Осадчий был неуязвим, он знал это дело со всеми признаками высшей эрудиции:
— Керосин, когда его дунуть на свечку, обращается в газ, и его тушить не нужно. Может быть, придется тушить другие предметы…
— Например, меня?
— Вас мы в первую очередь потушим.
Я покорился своей участи: если я не сгорю, то во всяком случае меня обольют холодной водой, и это в двадцатиградусный мороз! Но как же я мог обнаружить свое малодушие перед лицом всего шестого "Ш" сводного, который столько энергии и изобретательности истратил на оформление взрыва!
Когда Сазонов бросил бомбу, я еще раз имел возможность войти в шкуру Плеве и не позавидовал ему: охотничьи ружья выстрелили в бочки, и бочки ахнули, раздирая обручи и мои барабанные перепонки, кирпичи обрушились на стекло, и полдесятка ртов со всей силой молодых легких дунули на горящие свечки керосином, и вся сцена моментально обратилась в удушливый огненный вихрь. Я потерял возможность плохо сыграть собственную смерть и почти без памяти свалился на пол, под оглушительный гром аплодисментов и крики восторга шестого "Ш" сводного. Сверху на меня сыпался черный жирный керосиновый пепел. Закрылся занавес, меня под руки поднимал Осадчий и заботливо спрашивал:
— У вас нигде не горит?
У меня горело только в голове, но я промолчал об этом: кто его знает, что приготовлено у шестого "Ш" сводного на этот случай?
Таким же образом мы взрывали пароход во время одного несчастливого рейса его к революционным берегам СССР. Техника этого события была еще сложнее. Надо было не только в каждое окно парохода выдуть пучок огня, но и показать, что пароход действительно летит в воздух. Для этого за пароходом сидело несколько колонистов, которые бросали вверх доски, стулья, табуретки. Они наловчились заранее спасать свои головы от всех эитх вещей, но капитану Петру Ивановичу Горовичу сильно досталось: у него загорелись бумажные позументы на рукавах, и он был сильно контужен падавшей сверху меблью. Впрочем, он не только не жаловался, но нам пришлось переждать полчаса, пока он пересмеется, чтобы узнать наверняка, в полном ли порядке все его капитанские органы.
Некоторые роли играть у нас было действительно трудно. Колонисты не признавали, например, никаких выстрелов за сценой. Если вас полагалось застрелить, то вы должны были приготовиться к серьезному испытанию. Для вашего убийства брался обыкновенный наган, из патрона вынималась пуля, а все свободное пространство забивалось паклей или ватой. В нужный момент в вас палили целой кучей огня, а так как стреляющий всегда увлекался ролью, то он целил обязательно в ваши глаза. Если же полагалось в вас произвести несколько выстрелов, то по указанному адскому рецепту приготовлялся целый барабан.
Публике было все-таки лучше: она сидела в теплых кожухах, коегде топились печи, ей запрещалось только грызть семечки, да еще нельзя было приходить в театр пьяным. При этом, по старой традиции, рьяным считался каждый гражданин, у которого при детальном исследовании обнаруживался слабый запах алкоголя. Людей с таким или приблизительно таким запахом колонисты умели сразу угадывать среди нескольких сот зрителей и еще лучше имели вытащить из ряда и с позором выставить за двери, безжалостнго пропуская мимо ушей очень похожие на правду уверения:
— Да, честное слово, еще утром кружку пива выпил.
Для меня как режиссера были еще и дополнительные страдания и на спектакле, и перед спектаклем. Кудлатого, например, я никак не мог научить такой фразе:
Брали дани и пошлины
За все годы прошлые.
Он почему-то признавал только такую вариацию:
Брали бранны и пошлины
За все годы прошлинные.
Так и на спектакле сказал.
А во время постановки «Ревизора» хорошо играли колонисты, но к концу спектакля обратили меня в злую фурию, потому что даже мои крепкие нервы не могли выдержать таких сильных впечатлений:
Аммос Федорович: Верить ли слухам, Антон Семенович? К вам привалило необыкновенное счастье?
Артемий Филлпович: Имею честь поздравить Антона Семеновича с необыкновенным счастьем. Я душевно обрадовался, когда услышал. Анна Андреевна, Мария Антоновна!
Растаковский: Антона Семеновича поздравляю. Да продлит бог жизнь и новой четы и даст вам потомство многочисленное, внучат и правнучат. Анна Андреевна, Марья Антоновна!
Коробкин: Имею честь поздравить Антона Семеновича.
Хуже всего было то, что на сцене в костюме городничего я никакими способами не мог расправиться со всеми этими извергами. Только после немой сцены, за кулисами, я разразился гневом:
— Черт бы вас побрал, что это такое? Это издевательство, что ли, это нарочно?
На меня смотрели удивленные физиономии, и почтмейстер — Задоров спрашивал:
— В чем дело? А что случилось? Все хорошо прошло.
— Почему вы все называли меня Антоном Семеновичем?
— А как же?.. Ах да… Ах ты, черт! Антон Антонович городничий же.
— Да на репетициях вы же правильно называли!
— Черт его знает… то на репетициях, а тут как-то волнуешься…
Кулацкое воспитание
Двадцать шестого марта отпраздновали день рождения А. М. Горького. Бывали у нас и другие праздники, о них когда-нибудь расскажу подробнее. Старались мы, чтобы на праздниках у нас было и людно, и на столах полно, и колонисты, по совести говоря, праздновать и в особенности готовиться к праздникам. Но в горьковском дне для нас было особое очарование. В этот день мы встречали весну. Это само собой. Бывало, расставят хлопцы парадные столы, на дворе обязательно, чтобы всем вместе усесться на пиршество, и вдруг с востока подует вражеским духом: налетят на нас острые, злые крупинки, сморщатся лужицы во вдоре, и сразу отсыреют барабаны в строю для отдачи салюта нашему знамени и по случаю праздника. Все равно поведет колонист прищуренным глазом на восток и скажет:
— А здорово уже весной пахнет!
Было еще в горьковском празднике одно обстоятельство, которое мы сами придумали, которым очень дорожили и которое нам страшно нравилось. Давно уже так решили колонисты, что в этот день мы празднуем «вовсю», но не приглашаем ни одного постороннего человека. Догадается кто-нибудь сам приехать — пусть будет дорогой гость, и именно потому, что сам догадался, а вообще это наш семейный праздник, и посторонним на нем делать нечего. И получалось действительно по-особому просто и уютно, по-родственному еще больше сближались горьковцы, хотя формы праздника вовсе не были каким-нибудь домашними. Начинали с парада, торжественно выносили знамя, говорили речи, проходили торжественным маршем мимо портрета Горького. А после этого садились за столы — и не будем скромничать — за здоровье Горького… нет, ничего не пили, но обедали… ужас, как обедали! Калина Иванович, выходя из-за стола, говорил:
— Я так думаю, что нельзя буржуев осуждать, паразитов. После того обеда, понимаешь, никакая скотина не будет работать, а не то что человек…
На обед было: борщ, но не просто борщ, а особенный: такой борщ варят хозяйки только тогда, когда хозяин именинник; потом пироги с мясом, с капустой, с рисом, с творогом, с картошкой, с кашей, и каждй пирог не влезает ни в один колонийский карман; после пирогов жареная свинина, не привезенная с базара, а своего завода, выращенная десятым отрядом еще с осени, специально выращенная для горьковского дня. Колонисты умели холить свиное стадо, но резать свиней никто не хотел, даже командир десятого, Ступицын, отказывался:
— Не могу резать, жалко, хорошая свинья была Клеопатра.
Клеопатру зарезал, конечно, Силантий Отченаш, мотивируя свои действия так:
— Дохлую свинью, здесь это, пускай ворог режет, а мы будем резать, как говорится, хорошую. Вот какая история.
После Клеопатры можно было бы и отдохнуть, но на столе появляись миски и полумиски со сметаной и рядом с ними горки вареников с творогом. И ни один колонист не спешил к отдыху, а, напротив, с полным вниманием обращались к вареникам и сметане. А после вареников — кисель, и не какой-нибудь по-пански — на блюдечках, а в глубоких тарелках, и мне не приходилось наблюдать, чтобы колонисты ели кисель без хлеба или без пирога. И только после этого обед считался оконченным и каждый получал на выход из-за стола мешок с конфетами и пряниками. И по этому случаю Калина Иванович говорил правильно:
— Эх, если бы Горькие почаще рождались, хорошо было бы!
После обеда колонисты не уходили отдыхать, а отправлялись по шестым сводным готовить постановку «На дне» — последний спектакль в сезоне. Калина Иванович очень интересовался спектаклем:
— Посмотрю, посмотрю, што оно за вещь. Слышал много про это самое дно, а не видав. И читать как-то так не пришлось.
Нужно сказать, что в этом случае сильно преувеличивал Калина Иванович случайную свою неудачу: еле-еле он умел разбираться в тайнах чтения. Но сегодня Калина Иванович в хорошем настроении, и не следует к нему придираться. Горьковский праздник был отмечен в этом году особенным образом: по предложению комсомола было введено в этом году звание колониста. Долго обсуждали эту реформу и колонисты и педагоги и сошлись на том, что придумано хорошо. Звание колониста дали только тем, кто действительно дорожит колонией и кто борется за ее улучшение. А кто сзади бредет, пищит, ноет или потихоньку «латается», тот только воспитанник. правду нужно сказать, таких нашлось немного — человек двадцать. Получили звание колониста и старые сотрудники. При этом было постановлено: если в течение одного года работы сотрудник не получает такого звания, значит, он должен оставить колонию.
Каждому колонисту дали никелированный значок, сделанный для нас по особому заказу в Харькове. Значок изображал спасательный круг, на нем буквы МГ, сверху красная звездочка.
Сегодня на параде получил значок и Калина Иванович. Он был очень рад этому и не скрывал своей радости:
— Сколько этому саому Николаю Александровичу служив, только и счастья, что гусаром считався, а теперь босяки орден дали, паразиты. И ничего не поробышь — даже, понимаешь ты, приятно! Что значит, когда у них в руках государственная держава! сам без штанов ходить, а ордена даеть.
Радость Калины Ивановича была омрачена неожиданным приездом Марии Кондратьевны Боковой. Месяц тому назад она была назначена в наш губсоцвос и хотя не считалась нашим прямым начальством, но в некоторой мере наблюдала за нами.
Слезая с извозчичьего экипажа, она была очень удивлена, увидев наши парадные столы, за которыми доканчивали пир те колонисты, которые подавали за обедом. Калина Иванович поспешил воспользоваться ее удивленнием и незаметно скрылся, оставив меня расплачиваться и за его преступления.
— Что это у вас за торжество? — спросила Мария Кондартьевна.
— День рождения Горького.
— А почему меня не позвали?
— В этот день мы посторонних не приглашаем. У нас такой обычай.
— Все равно, давайте обедать.
— Дадим. Где это Калина Иванович?
— Ах, этот ужасный дед? Пасечник? Это он удрал от меня сейчас? И вы тоже участник этой гадости? Мне теперь проходу не дают в губнаробразе. И комендант говорит, что с меня будут два года высчитывать. Где этот самый Калина Иванович, давайте его сюда!
Мария Кондратьевна делала сердитое лицо, но я видел, что для Калины Ивановича особенной пасности не было: Мария Кондратьевна была в хорошем настроении. Я послал за ним колониста. Калина Иванович и издали поклонился.
— Ближе и не подходите! — смеялась Мария Кондратьевна. — Как вам не стыдно! Ужас какой!
Калина Иванович присел на скамейку и сказал:
— Доброе дело сделали. Я был свидетелем преступления Калины Ивановича неделю назад. Приехали мы с ним в наробраз и зашли в кабинет Марии Кондратьевны по какому-то пустяковому делу. У нее огромный кабинет, обставленный многочисленной мебелью из какого-то особенного дерева. Посреди кабинета стол Марии Кондратьевны. Она имела особую удачу: вокруг ее стола всегда стоит толпа разных наробразовских типов, с одним она говорит, другой принимает участие в разговоре, третий слушает, тот разговаривает по телефону, тот пишет на конце стола, тот читает, чьи-то руки подсовывают ей бумажки на подпись, а кроме всего этого актива целая куча народу просто стоит и разговаривает. Галдеж, накурено, насорено. Присели мы с Калиной Ивановичем на диванчик и о чем-то своем беседуем. Врывается в кабинет сильно расстроенная худая женщина и прямо к нам с речью. Насилу мы разобрали, что дело идет о детском саде, в котором есть дети и хороший метод, но нет никакой мебели. Женщина, видимо, была здесь не первый раз, потому что выражалась она очень энергично и не проявляла никакой почтительности к учреждению: — Черт бы их побрал, наоткрывали детских садов целый город, а мебели не дают. На чем детям сидеть, спрашиваю? Сказали: сегодня прийти, дадут мебель. Я детей привела за три версты, подводы привела, никого нет, и жаловаться некому. Что это за порядки? Целый месяц хожу. А у самой, посмотрите, сколько мебели — и для кого, спрашивается? Несмотря на громкий голос женщины, никто из окружающих стол Марии Кондратьевны не обратил на нее внимания, да, пожалуй, за общим шумом ее никто и не слышал. Калина Иванович присмотрелся к окружающей обстановке, хлопнул рукой по диванчику и спросил: — Я вас так понимаю, что эта мебель для вас подходить? — Эта мебель? — обрадовалась женщина. — Да это прелесть что за мебель!.. — Так в чем же дело? — сказал Калина Иванович. — Раз она к вам подходить, а здесь стоит без последствия, — забирайте себе эту мебель для ваших детишек. Глаза взволнованной женщины, до того момента внимательно наблюдавшие мимику Калины Ивановича, вдруг перевернулись на месте и снова уставились на Калину Ивановича: — Это как же? — Обыкновенно как: выносите и ставьте на ваши подводы. — Господи, а как же? — Если вы насчет документов, то не обращайте внимания: найдутся паразиты, столько бумажек напишуть, что и не рады будете. Забирайте. — 203 — — Ну а если спросят, как же я скажу, кто разрешил? — Так и скажите, что я разрешил. — Значит, вы разрешили? — Да, я разрешил. — Господи! — радостно простонала женщина и с легкостью моли выпорхнула из комнаты. Через минуту она снова впорхнула, уже в сопровождении двух десятков детей. Они весело набросились на стулья, креслица, полукреслица, диванчики и с некоторым трудом начали вытаскивать их в двери. Треск пошел по всему кабинету, и на этот треск обратила внимание Мария Кондратьевна. Она поднялась за столом и спросила: — Что это вы делаете? — А вот выносим, — сказал смуглый мальчуган, тащивший кресло с товарищем. — Так нельзя ли потише, — сказала Мария Кондратьевна и села продолжать свое наробразовское дело. Калина Иванович разочарованно посмотрел на меня. — Ты чув? Как же это такое можно? Так они ж, паразиты, детишки эти, все вытащут? Я уже давно с восторгом смотрел на похищение кабинета Марии Кондратьевны и возмущаться был не в состоянии. Два мальчика дернули за наш диванчик, мы предоставили им полную возможность вытащить и его. Хлопотливая женщина, сделав несколько последних петель вокруг своих воспитанников, подбежала к Калине Ивановичу, схватила его руку и с чувством затрясла ее,наслаждаясь смущенно улыбающимся лицом великодушного человека. — А как же вас зовут? Я же должна знать. Вы нас прямо спасли! — Да для чего вам знать, как меня зовут. Теперь, знаете, о здравии уже не возглашают за упокой как будто еще рано… — Нет, скажите, скажите… — Я, знаете, не люблю, когда меня благодарят… — Калина Иванович Сердюк, вот как зовут этого доброго человека, — сказал я с чувством. — Спасибо вам, товарищ Сердюк, спасибо! — Не стоить. А только вывозите ее скорей, а то кто-нибудь придеть да еще переменить. Женщина улетела на крыльях восторга и благодарности. Калина Иванович поправил пояс на своем плаще, откашлялся и закурил трубку. — А зачем ты сказал? Оно и так было бы хорошо. Не люблю, знаешь, когда меня очень благодарят… А интересно все-таки: довезет чи не довезет? Скоро окружение Марии Кондратьевны рассосалось по другим помещениям наробраза, и мы получили аудиенцию. Мария Кондратьевна быстро с нами покончила, рассяенно посмотрела вокруг и заинтересовалась: — Куда это мебель вынесли, интересно? Оставили мне пустой кабинет. — Это в один детский сад, — произнес серьезно Калина Иванович, отвалившийся на спинку стула. — 204 — Только через два дня каким-то чудом выяснилось, что мебель была вывезена с разрешения Калины Ивановича. Нас приглашали в наробраз, но мы не поехали. Калина Иванович сказал: — Буду я там из-за каких-то стульев ездить! Мало у меня своих болячек? Вот по всем этим причинам Калина Иванович чувствовал себя несколько смущенным. — Доброе дело сделали. Что ж тут такого? — Как же вам не стыдно? Какое вы имели право разрешать? Калина Иванович любезно повернулся на стуле: — Я имею право все разрешать, и всякий человек. Вот я вам сейчас разрешаю купить себе имение, разрешадю — и все. Покупайте. А если хотите, можете и даром взять, тоже разрешаю. — Но ведь и я могу разрешить, — Мария Кондратьевна оглянулась, — скажем, вывезти все эти табуретки и столы? — Можете. — Ну и что? — смущенно продолжала настаивать Мария Кондратьевна. — Ну и ничего. — Ну так как же? Возьмут и вывезут? — Кто вывезеть? — Кто-нибудь. — Хэ-хэ-хэ, нехай вывезеть — интересно будет посмотреть, какой он сам отседова поедеть? — Он не поедет, а его повезут, — сказал, улыбаясь, Задоров, давно уже стоявший за спиной Марии Кондратьевны. Мария Кондратьевна покраснела, посмотрела снизу на Задорова и неловко спросила: — Вы думаете? Задоров открыл все зубы: — Да, мне так кажется. — Разбойничья какая-то философия, — сказала Мария Кондратьевна. — Так вы воспитываете ваших воспитанников? — строго обратилась она ко мне. — Приблизительно так… — Какое же это воспитание? Мебель растащили из кабинета, что это такое, а? Кого вы воспитываете? Значит, если плохо лежит, бери, да? Нас слушала группа колонистов, и на их физиономиях был написан самый живой интерес к завязавшейся беседе. Мария Кондратьевна горячилась, в ее тоне я различал хорошо скрываемые неприязненные нотки. Продолжать спор в таком направлении мне не хотелось. Я сказал миролюбиво: — Давайте по этому вопросу когда-нибудь поговорим основательно, ведь вопрос все-таки сложный. Но Мария Кондратьевна не уступала: — Да какой тут сложный вопрос! Очень просто: у вас кулацкое воспитание. Калина Иванович понял серьезность ее раздражения и подсел к ней ближе. — 205 — — Вы не сердитесь на меня, на старика, а только нельзя так говорить: кулацкое. У нас воспитания совецькая. Я, конечно, пошутив, думав, тут же и хозяйка сидит, посмеется, да и все, а может, и обратить внимание, что вот у детишек стульев нету. А хозяйка плохая: из-под носа у нее вынесли мебель, а она теперь виноватых шукает: кулацькая воспитания… — Значит, и ваши воспитанники будут так делать? — уже слабо защищалась Мария Кондратьевна. — И пущай себе делають… — Для чего? — А вот, чтобы плохих хозяев учить.