Хороших клоунов меньше, чем космонавтов 1 страница

Игорь Кио

ИЛЛЮЗИИ БЕЗ ИЛЛЮЗИЙ

Нет, так жить нельзя. Так только фокусы в цирке показывать можно. А жить так нельзя.

Николай Эрдман. «Самоубийца»

Глава первая

СТРАШНЫЙ СОН КИО

Самое, на мой взгляд, остроумное из всего обо мне написанного — две фразы в газете «Нью-Йорк Таймс» за 1967 год: «Советский иллюзионист Кио напоминает покойного Сталина. И у того, и у другого все время исчезают люди».

А что я сам могу написать или рассказать о себе? Пусть и не столь лаконично, но и не утомляя излишне никого собственной персоной.

Много лет назад мой учитель Арнольд Григорьевич Арнольд, в ответ на мое нежелание произносить совсем уж незатейливый текст в прологе представления, изрек: «В цирке умных вещей не говорят!»

Чем дольше я живу и работаю, тем больше убеждаюсь в мудрости слов Арнольда.

И вовсе не потому, что в цирке нет умных людей — их, по-моему, никак не меньше, чем где-либо. Правда, проверить мне довольно сложно — я большую часть жизни провел именно в цирке. Но все-таки куда-то иногда вырывался…

Арнольд Григорьевич, как я его понял, советовал не забывать, что люди приходят в цирк с иными намерениями, чем на лекцию, и уходить после представления должны обязательно с улучшившимся настроением, а никак не во власти отрицательных эмоций, иногда испытываемых нами от большого знания.

Правда, великий практик (что не умаляет его качеств мыслителя и теоретика) Арнольд исходил, конечно, и из того, что в цирке всегда страшно узок круг людей, способных говорить на арене…

Один буффонадный клоун вышел на утреннике и сказал: «Добрый вечер, уважаемая публика!» Арнольд на него взъярился: «Ты что? На часы не смотришь?» И тот на полном серьезе и с укоризной ответил: «Арнольд Григорьевич, ну нельзя же менять текст перед самым началом!»

Или воздушной гимнастке поручили произнести текст в прологе, посвященном выборам (еще в советские времена). Молодая девушка должна была с гражданским пафосом сказать, что впервые отдала свой голос за кандидатов блока коммунистов и беспартийных. А она от волнения выпалила: «Я впервые отдалась…» «Добрые товарищи» по ремеслу стали ей подсказывать из-за кулис, что не впервые, — и она механически поправилась: «То есть отдалась, конечно, не впервые…»

Понимаю некоторую спорность своего толкования мысли учителя. Тем не менее я обязан заранее предупредить о своих замыслах и, главное, возможностях. А то вдруг кто-нибудь воспримет иллюзиониста за его строгий, в сравнении с коллегами по манежу, внешний вид как доктора неких цирковых наук, которые, на мой опять же взгляд, существуют, — конечно, никак не в ущерб веселой первооснове, первопричине нашего дела.

Для меня первый человек в цирке — клоун. И хотя в своей работе я, наверное, кажусь фамильно академичным, без юмора аттракцион Кио себе не мыслю. И в моей программе тесное партнерство с клоуном — условие совершенно обязательное.

Словом, книгу человека из цирка вижу рассказом, исключающим умничанье и многозначительность.

Однако боюсь, что на отдельных страницах покажусь менее жизнерадостным, чем хотелось бы.

Конечно, начни я свое повествование в один, как положено (то есть считаю, что положено, а как на самом деле надо — не знаю), прекрасный день, подобных страниц, скорее всего, удалось бы избежать…

Но день, в который я начинал, еще очень смутно воображая, чем рассказ свой закончу (и закончу ли вообще, запасшись терпением), показался мне, без преувеличения, кошмарным — в череде других, точно таких же дней.

Хотя теперь уверен, что вслушайся я в название местности — немедленно бы проникся комизмом ситуации.

За двадцать лет до описываемых событий я работал в Японии у отца нынешнего нашего импресарио Хонма-сан. Его называли императором Хоккайдо. И он принимал артистов из России (тогда Советского Союза) соответственно. К услугам каждого руководителя номера был автомобиль на круглые сутки. А когда мы уезжали, Хонма-сан спросил нас с Олегом Поповым: чего бы мы хотели получить в подарок? Дальше музыкальных комбайнов фантазия не пошла. И потом нам передавали, что «император» даже обиделся — успехи в японском автомобилестроении всем бросались в глаза, а мы, получилось, ими пренебрегли: не попросили по машине…

У сына «императора» отношение к русским артистам было уже совершенно иным. Брату моему Эмилю, заключившему долговременный контракт, младший Хонма-сан был хронически должен. Бывшей моей жене Ёлке (Иоланте), которая теперь замужем за Эмилем, он вместо гонорара подарил часы с этикеткой, на которой было указано, что стоят они 400 тысяч иен, в пересчете на доллары — 4 тысячи. В Москве часы немедленно остановились. И в следующий приезд в Японию Ёлка обратилась к местному мастеру, который несказанно удивился: кто же тратит деньги на ремонт штамповки?

При этом Хонма-сан женат на русской женщине — Шуре-сан из Шанхая. И вообще предпочитает русских женщин — про некрасивых говорит, что они похожи на японок. Рядовые гастролерши, отклонив домогательства импресарио, рискуют остаться без продления ангажемента.

У Хонма-сан на острове Хоккайдо десять отелей — и приехавшие в Японию бывшие советские артисты (не только из России) поставлены им на «конвейер», наподобие госцирковского, о котором я обязательно расскажу поподробнее в дальнейшем моем повествовании. Работают одновременно человек триста. Конечно, некоторые из них (а может быть, и значительная часть) и заслуживают такой участи — уровень очень часто самодеятельный. Таких артистов, скорее всего, и дома бы никуда не взяли. Поэтому они на все и согласны: танцующим, например, велят петь под фонограмму. К тому же у каждого такого артиста по десять посредников, и если дело и доходит до оплаты, то артисту все равно перепадают копейки.

Конечно, обо всех этих «новшествах» я был наслышан еще в Москве. Но и представить себе не мог, как резко изменилось отношение к нам, — привык к несколько иному, как уже здесь обмолвился. Я ездил еще с отцом, можно сказать, в самые первые гастроли советского цирка — и не забуду: как же принимали наших артистов, например, в Дании! Правда, воспитанный на постулате, что наш цирк лучший в мире, я был поражен классом дрессуры лошадей в конюшне Шумана, да и другими блестящими номерами в исполнении иностранных артистов — и понял, что в качестве международных лидеров мы уже не одиноки.

В прежние годы нам, однако, неизменно удавалось поддерживать свою очень высокую репутацию. При монопольной системе Союзгосцирка всегда можно было набрать пять программ высочайшего класса, заняв в них триста — триста пятьдесят лучших артистов. Кстати, я не спешу с утверждением, что сегодня это невозможно повторить. Я просто точно знаю, что пять настоящих программ можно набрать и сегодня. Только теперь нет никаких гарантий, что в страны, уже избалованные серьезным, извините, цирком, приедут те, кого там ждут. А раньше — особенно в первые десятилетия выездов за рубеж — такие гарантии, безусловно, были. Я вспоминаю, как в шестьдесят шестом — шестьдесят седьмом году ездил в Америку с Юрием Никулиным (это были вторые гастроли советского цирка в США — до нас там работали Олег Попов и дрессировщик Валентин Филатов) — программы такого уровня в моей биографии больше не было… Союзгосцирк (теперь Росгосцирк) существует и сегодня. Но это армия почти без солдат. Ибо теперь каждый уважающий себя артист может заключить контракт напрямую… И неудивительно, что сегодня авторитет отечественного цирка катастрофически упал, как упал и авторитет всей страны.

Так вот, умом все понимая, я, в очередной раз собираясь в Японию, тем не менее наивно надеялся, что меня как артиста, уже работавшего в Японии, теперешнее к нам пренебрежение коснется в меньшей степени. Я как-никак помнил времена, когда на самолетах мы в Японию еще не летали, а плыли (шли, как говорят моряки) от Владивостока, — и после окончания гастролей нас необычайно трогательно провожали: вслед за нашим пароходиком отчаливали небольшие японские суда и шлюпки и какое-то время сопровождали нас…

В свой приезд девяносто пятого года я подрядился работать в Японии шесть месяцев, а заплатить нам попытались[1]за восемнадцать дней. Однако уже в самом начале, еще и не подозревая о возможности такого печального финансового итога, все скисли, увидев условия, в которых предстояло нам здесь жить.

В «люксе» поселили только меня. А всех остальных — в подвале, перегороженном фанерой на клетушки, куда вселяли по три-четыре человека. Без удобств. Телевизоры и холодильники приносили с помойки — у японцев принято выбрасывать действующую, но устаревшую технику. Кормились из милости поваров тем, что оставалось от постояльцев, живших по-человечески. Ломали, не скрою, автоматы с пивом. Денег Хонма-сан не платил не только нам. И бывало, что раздобывшие пива куражились — предлагали серьезному классическому квартету сыграть для них, допустим, фугу Баха: «Угостим за это!»

Те, кто работал в ночных клубах (я в них не выступал), рассказывали, что пришедшие шесть-восемь человек считаются весьма неплохим сбором, но если в зале даже один зритель, выступление артистов не отменяется. Конечно, случись этому зрителю выйти по надобности, по знаку менеджера делается пауза.

Мне приходилось работать в ресторанах, где контингент — в основном старухи и старики, приехавшие погреть свои кости в целебных источниках. Когда начиналось шоу, посетители пугались — артисты мешали им есть…

Остров Хоккайдо — север Японии. К ноябрю (а мы приехали в конце лета) все завалило снегом. Снег никто не расчищал. А ветер такой, что с ног сбивает. Мы никуда из отеля и носа не высовывали.

Ближайший населенный пункт в шестидесяти километрах. И общественный транспорт туда не ходит. Кроме того, без разрешения Хонма-сан из города, где работаешь, выехать нельзя. За ослушание он мог выгнать артиста из программы, потребовать отправки его в Москву.

…И вдруг до моего измученного мозга (по состоянию здоровья я в этих кошмарных гастролях практически не пил: так, немножечко виски, чуть больше пива) дошло название местечка.

СОНКИО.

СОН, то есть, КИО. Страшный сон, от которого никак не отрешишься, как будто качественное снотворное принял (я все последние годы со снотворным сплю, знаю, что это такое).

Но какой же я тогда фокусник, если не могу переменить себе плохой сон на хороший? Знаю: участь переменить не могу — и не пробую. А сон вдруг и удастся…

Я вспомнил сразу про ящик из своего аттракциона — ящик, именуемый мною мемориальным, — откуда я извлекал множество известных всем людей. И подумал, что и себя бы неплохо вынуть из японского кошмара на свет Божий, и аплодисменты, привычно улучшающие настроение.

А если решиться обойтись без фокусов?

Без фокусов остаться с собою наедине — и спросить себя кое о чем, не боясь огорчить правдивым ответом. Я ведь догадывался, что уныние из-за неподобающих условий жизни — ерунда, в сущности. И что-то другое томит и тревожит меня в Сонкио. Поэтому хорошо бы разобраться — ЧТО?

Мне захотелось вспомнить разные дни своей жизни, никак не завершенной, но и не позволяющей строить иллюзии, что главное — впереди. Хотя иногда я и разрешаю себе подобные надежды.

Я умел и умею жить, не оглядываясь…

А почему, собственно, не оглядываясь?

В бессонницах, озаглавленных неведомым мне остряком Сонкио, я включал диктофон, чтобы напомнить себе свою жизнь, не рассчитывая разобраться в ней досконально. Но представить себя когдатошнего в сравнении с тем сегодняшним, которым все реже доволен, рассказать о тех, кого знал, о ком думал, кому обязан, на кого сердился или сержусь, — мне по силам, наверное.

Глава вторая

ОН НЕ ТЕРПЕЛ ЮБИЛЕЕВ

Я в цирке чуть ли не со дня рождения. И совсем уж отвлеченные мысли приходят ко мне в голову нечасто.

Про то, что отец старше меня на полвека, подумал, пожалуй, впервые на ходу, на бегу в дни разных хлопот, связанных с его столетним юбилеем.

Отцовский юбилей мы отмечали в апреле девяносто четвертого. А в марте пятьдесят стукнуло мне. Я рано начал работать и долго-долго ощущал себя самым молодым среди тех солидных людей, с которыми положение обязывало быть на равных. И круглая дата застала меня врасплох.

Все мы, так или иначе, похожи на родителей. Я, правда, весьма сожалею, что унаследовал от них меньше, чем хотелось бы мне. Но на одном из сходств с отцом легко себя ловлю. Он не любил юбилеев. И я не люблю. Причем, в отличие от него, обожаю всяческие застолья, гостей, веселые и продолжительные разговоры. Только мало ли для того поводов, кроме пугающей с непривычки цифры прожитых лет? И к удивлению моих многочисленных друзей, приятелей, хороших знакомых и коллег, я от празднования пятидесятилетия уклонился — попросту спрятался ото всех в тот, не показавшийся мне знаменательным, день. По-моему, кто-то на такое юбилейное дезертирство и обиделся…

Конечно, столетие отца я со своей скромной годовщиной не сравниваю, как не сравниваю и себя с ним, хотя для окружающих, вероятно, в подобном сопоставлении, скорее всего, и присутствует вряд ли выгодный для меня сюжет. Окружающие как-то не берут в голову, что «работать Кио» мне было предопределено гораздо раньше, чем сам я мог это осознать.

Я никогда не мог ответить на вопрос — а его мне почему-то чаще всего задавали — о своих первых впечатлениях от цирка. Их и не было. Слишком уж сразу пришлось мне в него попасть. И отец изначально сливался для меня с общим представлением о цирке как главном деле и моей жизни…

А вот значение отца в профессии, переданной им мне, я осознавал постепенно. И осознал по-настоящему, проработав и в цирке, и на сцене не одно десятилетие.

Не уверен, что меня поймут, но скажу все же, что в хлопотах, связанных с проведением отцовского юбилея, я открыл в себе некоторые штришки фамильного характера.

Инициатором празднования юбилея в большей, чем я, степени был мой старший сводный брат Эмиль — человек чрезвычайно дотошный и пунктуальный.

Правда, в этом случае несвойственные мне вовсе пунктуальность и дотошность проявил поначалу я.

Во всех искусствоведческих справочниках и даже в Большой Советской энциклопедии черным по белому написано, что Эмиль Теодорович Кио родился 11 апреля 1894 года.

Но я-то, по семейным преданиям, помнил, что отец вместе со своим другом Абрамом Ефимовичем Позняком нахимичили с паспортами, чтобы не служить в армии, — и впоследствии сами уже не помнили точных дат рождения.

Эмиль Теодорович Кио жил и работал в эпоху, когда биография знаменитого человека не могла быть вполне прозрачной. Так, например, отец был по национальности наполовину немцем, наполовину евреем. И если во время войны приходилось убедительно настаивать на еврейской половине, то в конце сороковых, когда били, скажем так, космополитов, Кио немало сил приложил, чтобы считаться немцем.

Поэтому насчет точности даты у меня оставались сильные сомнения. Но брат Эмиль сказал, что раз юридически отцу исполняется сто лет 11-го, то вправе ли сыновья юбиляра вносить коррективы? После этого Эмиль отбыл на долговременные гастроли в Японию, все практически перепоручив мне, — я к тому времени от цирка отошел, открыл собственную фирму и мог не уезжать из Москвы.

…Я не представлял себе, что столетие отца можно отмечать не в Цирке на Цветном бульваре — в доме, где он провел времени, наверное, побольше, чем в любой из своих московских квартир. Не думаю, что преувеличиваю, поскольку мысли Эмиля Теодоровича неизменно бывали заняты цирком. Он не увлекался литературой, почти не ходил в театры и концерты, вообще мало интересовался всеми другими видами искусства. Не припоминаю у него каких-либо хобби. Сказал бы, что и семья у него отходила на второй план, но он справедливо, по-моему, утверждал, что если все в порядке в деле, то и в семье будет порядок.

В первые годы советской власти артисты могли еще неплохо зарабатывать. Коллеги отца покупали бриллианты, различные ценности на черный день, а он, как только в руках оказывались приличные деньги, заказывал новую аппаратуру или рекламный плакат. Он жил исключительно ради дела. Профессиональный фанатизм сохранялся в нем до конца жизни. Я, кстати, совершенно убежден, что высших планок только фанатики и достигают.

Притом аскетом отец не был. Жил очень широко. И хотя получал высшую в цирке ставку за выступление, денег до зарплаты ему, как правило, не хватало — занимал у кого-нибудь из «разумных» клоунов. Когда он умер, на сберкнижке оставалось чуть больше тысячи рублей. Во что никто, разумеется, не хотел верить. Как можно было поверить, что Кио — не богач? Да и сам он себя никогда не считал обделенным, жил, как ему казалось, ни в чем себе не отказывая… Вот это я у него, без сомнения, унаследовал. И бо́льшую часть жизни жил, определенные суммы денег обязательно одалживая. Чем никогда не тяготился, зная, что работа есть и будет. А работы, по семейной традиции, я не боюсь.

…До Кио иллюзионисты в цирке не работали. Фокусникам, магам, факирам строили особые площадки — круговой обзор арены мешал им работать. Отец же сделал арену привычным местом своей работы и работы последовавших за ним иллюзионистов. Он и открыл жанр — и сам в нем главенствовал до последнего выхода на арену.

Я не побоюсь показаться нескромным, сказав, что в артистическом мире Кио можно сравнить лишь с Аркадием Исааковичем Райкиным.

У самых великих артистов современности обязательно есть альтернатива. Скажем, у Козловского — Лемешев, у Качалова во МХАТе — Леонидов. Ну, конечно, Уланова, конечно, в следующем поколении Плисецкая, конечно, Рихтер или Гилельс. Но даже в случае с ними возможны все-таки гурманские оговорки. Кио же — нарицательное имя фокусника вообще, вызывающее прямые и немедленные ассоциации. Я допускаю, да и знаю, что встречались коллеги, сильно недолюбливавшие отца. Но и они тем не менее никогда не отрицали безусловности его первенства. И всем теперь кажется, что Кио в цирке существовал всегда.

Но нет ничего на свете консервативнее цирка.

Когда директор цирка Юрий Владимирович Никулин отказал мне в просьбе о проведении юбилея именно на Цветном, я был ошарашен только в первый момент. Юра — свой человек. И не могу его ни в чем заподозрить. Бесконечно огорченный, я почувствовал в непонятном для очень многих никулинском отказе символический отзвук начала отцовской карьеры иллюзиониста, которого цирк отторгал как чужака. Когда отец пришел туда со своим аттракционом, представители традиционных профессий и жанров: клоуны, дрессировщики, воздушные гимнасты — не сомневались, что они, а не кто другой, олицетворяют собою цирк.

Я испытал это отношение и на себе. Притом что программы отца давно завоевали едва ли не мировую известность. Притом что я-то рос в цирке, ниоткуда в него не приходил. Сначала ребенком появлялся на манеже, одетый под лилипута, потом работал ассистентом и так далее. Если из Эмиля, который хорошо учился в школе, а потом в институте, отец все-таки рассчитывал сделать интеллигента-гуманитария или технаря, то на мой счет он иллюзий (прошу прощения за каламбур) не строил и мое предназначение видел не иначе как в цирке. И все равно, начав работать самостоятельно, получив определенную известность и признание, я продолжал слышать за спиной колкие рассуждения и намеки, что любой артист традиционных жанров чистотою цирковых кровей может послужить мне укором.

Я, разумеется, никогда не чувствовал себя в цирке чужим. Но навязываемая мне дистанционность в чем-то пошла мне на пользу. Я никогда не погружался ни в какие ведомственные дрязги или радости. Узнал множество интересных людей, с цирком не связанных и вообще от него далеких. Я ни от чего не отрекаюсь, что было и есть в цирке. Но меня, надеюсь, в излишней корпоративности не обвинишь.

…То, что пишут в книгах про отца профессор Юрий Дмитриев или Виктор Марьяновский, вызывает у меня почти такое же сомнение, как официальная дата его рождения. Я не виню авторов — они хотели как лучше. Дмитриев с Марьяновским представляли дело так, что Кио прошел «обязательно тернистый» цирковой путь: униформист, помощник дрессировщика, берейтор, воздушный гимнаст. Словом, создавался некий дежурный ореол.

У Марьяновского и у самого Кио (избегал, вероятно, расхождений с биографами) в книге «Фокусы и фокусники» (под редакцией профессора Дмитриева) предлагается версия, что на псевдоним Кио отца натолкнула погасшая в слове «КИНО» на вывеске буква «Н».

Все, насколько я знаю, гораздо проще. В Варшаве отец жил рядом с синагогой. И утро в субботу и в воскресенье начиналось с молитвы, слышной на всю округу. А в молитве был вроде как рефрен: ТКИО, ТКИО, ТКИО. За несколько лет это ТКИО настолько врезалось отцу в сознание, что он решил с ним связать свою жизнь артиста!

В цирке же отец поначалу работал, по-моему, больше по административной части. Актером он тоже был, но не в каких-нибудь традиционных цирковых жанрах. Он подвизался в Московском театре миниатюр, подружился со Смирновым-Сокольским, они вместе играли в театре «Одеон».

Потом судьба распорядилась так, что отец уехал в Польшу. Где и попал в цирк к известному Чинизелли и влюбился в его дочку. Страстный роман не привел, однако, к женитьбе. Уже в пятидесятых годах, когда в Москве гастролировал польский цирк, мне показали — я был с отцом на одном из представлений в Парке Горького — на очаровательную женщину: мою сестру, копию папы. Я никогда подробно не говорил с отцом об этом периоде его жизни, но думаю, что на пять лет в Польше он задержался скорее всего из-за личных дел. Правда, у Чинизелли в программе работал факир, страдавший распространенной актерской болезнью, — и однажды отцу, как уже своему человеку в цирке, пришлось его заменить. Будем считать, что с этого вечера начался в двадцатые годы путь Кио в разработанном им в дальнейшем до совершенства жанре.

Как и все иллюзионисты, начинал он на эстраде. На сцену выходил в экзотическом восточном обличье — и псевдоним Кио оказался под стать. К выразительной внешности отца очень шли чалма и восточный халат. В те годы иллюзионные номера максимально окутывались мистикой, предельной многозначительностью каждого пасса. «Женщина, которая парит в воздухе» преподносилась как сеанс гипноза, с хлороформом. Номер длился пятнадцать минут — номер, который теперь мои коллеги и у нас, и за рубежом запросто укладывают в полторы минуты, вовсе не превращая в мистический акт, что выглядело бы сегодня архаикой.

У меня дома хранится афиша двадцатых годов о большом концерте в театре «Эрмитаж». Красной строкой: Смирнов-Сокольский и отец, а внизу маленькими буквами: дирижер И. Дунаевский.

Конечно, успех отца объясним не одной лишь его импозантностью, врожденным артистизмом и психологическим воздействием…

Отец выступал на сцене, обставленной громоздкой аппаратурой, ему помогали лилипуты и ассистентки, одетые по-восточному. Номера были по-настоящему зрелищны, исполнялись очень убедительно — и Кио был органичен в своем образе.

Но публика постепенно становилась строже, неискушенность и наивность сменялись скепсисом по отношению ко всей этой таинственности, отдающей красивым, но все же балаганом. Разгромная статья о работе отца в ленинградском летнем театре «Аквариум», кстати, так и называлась — «Балаган на Невском». Кио досталось и за псевдовосточную роскошь, и за сеансы черной магии. За излишнюю, как я уже говорил, многозначительность, больше не вызывавшую доверия у зрителя.

Отец очень внимательно следил за прессой, собирал рецензии на свои выступления. У Бориса Полевого есть документальная новелла «Как я ассистировал Кио». В двадцатые годы Полевой работал корреспондентом тверской газеты — и редактор поручил ему внедриться в аттракцион Кио, чтобы написать разоблачительную статью, отучить фокусника дурить людям головы. Полевой определился рабочим сцены — отец еще выступал на эстраде, — и на него свалился десяток дел, с которыми он справился относительно, заслужив в финале от Кио крепкое словцо из пяти букв. Поручение редактора он все же выполнил — приятели из газеты смеялись, что теперь рассерженный фокусник превратит его, например, в осла. И молодой журналист жил в страхе возмездия. Отец же газетчиков не боялся, он был уверен в себе, но и не глух оказался к замечаниям критическим. Упрек в несовременности его сразу насторожил, и он вскоре сообразил, что ему нужна помощь человека с безупречным вкусом.

Кио слышал много хорошего о смелом молодом режиссере Арнольде, создавшем с Леонидом Утесовым тео-джаз и поставившем лучшую джазовую программу — «Музыкальный магазин».

Отец не был близко знаком с Арнольдом, но немедленно позвонил ему: «Арнольд, я прошу вас (до конца жизни отца они так и не перешли на «ты») прийти посмотреть мое выступление. Может быть, вы что-нибудь придумаете. Мне нужна помощь!»

Арнольд приехал в театр, посмотрел программу и со свойственной ему прямотой и, я бы даже сказал, резкостью заявил: «А что тут гадать? Надо отказаться от индийского стиля, выбросить чалму. И надеть фрак. И не надо настаивать, что вы показываете чудеса. Отнеситесь к своему делу с иронией. Разрешите себе самоиронию!» В те времена это звучало дико: волшебник, маг — и вдруг какая-то самоирония? Арнольд предлагал, на первый взгляд, просто идиотские ходы. Вместо зависающей в воздухе дамы — комик. Комик, который долго не хочет засыпать, сопротивляется — и вдруг начинает парить…

Не думаю, чтобы отец со всем предложенным без колебаний согласился. Но смокинг, а затем и фрак были надеты, комик в номер введен. Выступления иллюзиониста были поставлены с ног на голову. Мистика преобразовалась в юмор высокой пробы. Кио проявил себя талантливым артистом — ему удались необычные интонации. Зрителями завладевала личность, вызывавшая абсолютное доверие к себе.

Но задержись он дольше на эстраде, качественного шага на пути, приведшем к славе, ему бы не совершить.

В тридцатые годы Кио окончательно переходит в цирк, переосмысляя жанр. Прежде факир на арене показывал один номер, скажем, эпизод с прокалыванием женщины. Но не аттракцион. Теперь Кио настаивал на драматургии, на подтексте. Упор делался не на ловкость, а на интеллект исполнителя. Позже все иллюзионисты пошли по такому пути.

Отец успешно работал и с главным режиссером Цирка на Цветном бульваре Борисом Шахетом, но, если можно так сказать, идеологом его программы продолжал оставаться Арнольд.

Поездок за границу до конца пятидесятых годов не было. Мерилом творческой состоятельности артиста цирка могла быть только работа в Москве. А на Цветной каждый год с одной и той же программой не приедешь. Бывало, что и московский цирк работал без аншлага. Но с отцом этого не случалось.

Практически каждый год работал он и в Ленинграде. Однажды — и открывал сезон, и закрывал.

Ограничения, запреты и обязательная конъюнктура иногда даже шли ему на пользу. Подхлестывали фантазию.

В сорок восьмом году под маркой борьбы с космополитизмом началось гонение на все иностранное. Всех девушек в аттракционе Кио переодели в русские сарафаны. Ортодоксы требовали, чтобы и сам Кио переоделся чуть ли не в косовороточного балалаечника. Кампании в нашей стране всегда отличались идиотизмом. Но с запретами и пожеланиями, спускаемыми с верхов, спорить не приходилось, отец никогда бунтарем себя не заявлял — и для сохранения программы готов был поступиться многим. Однако переодеваться в косоворотку — это уж не лезло ни в какие ворота, и он пошел к помощнику Ворошилова. Ворошилов при Сталине курировал искусство. Помощник — Петр Федорович Аболимов, здравомыслящий человек, впоследствии драматург-либреттист, заместитель директора Большого театра и первый директор Цирка на Вернадского, взял решение проблемы на себя — сказал: «Да пошлите вы их! Фрак — международный костюм, дипломатический, вечерний. Работайте в нем, как работали!»

Наверное, впервые тогда в иллюзионной практике коснулись политической темы. Художник Большого театра Вадим Рындин, муж Улановой, оформлял номер «Домик на окраине Парижа». Отец играл рабочего, который расклеивал какие-то листовки. Сейчас уже трудно пересказать этот сюжет… Заслышав свистки полицейских, он прятался в домике. Появлялись сами полицейские. Из домика выходил хозяин. Помогал удостовериться, что в домике никого нет. Полиция уходила, а из домика выскакивали различные персонажи… и рабочего все-таки арестовывали, сажали в клетку, клетку закрывали балдахином — и оказывалось, что в клетку попали сами полицейские. Считалось, что это мажорный, политически грамотный финал. Или работали номер «Поджигатель войны» (либретто иллюзионного трюка сочинил Смирнов-Сокольский), когда из головы американца «дяди Сэма» высыпались пузатые богачи — поджигатели войны, полуголые девки и прочие… Или «Ангел мира». Американцы посылают в Корею ангела мира — лилипутку сажали в ящик и спрашивали у «шпреха» Буше: действительно ли посылают ангела, — а в ящике вместо ангела оказывались американские солдаты. Казалось бы, конъюнктура грубее некуда, а границы жанра раздвигались, предугадывалось дальнейшее развитие. Сегодня театрализованное действие снова вошло в моду в цирковых программах. А до Кио все-таки главенствовал трюк ради трюка.

Конечно, программа иллюзиониста — не драматический театр, где написал другую пьесу и назавтра поставил другой спектакль. Менять стопроцентно все — нет возможностей. Некоторые номера переходили из программы в программу, но отец их тоже старался повернуть смыслово по-другому. Он всегда привлекал к работе талантливых людей. Кроме Смирнова-Сокольского, с ним работали и Владлен Бахнов, и Яков Костюковский. Меня он приучал тянуться в работе к тем режиссерам и авторам, до чьего уровня исполнителю надо дотягиваться. Сегодня обидно бывает, когда «дотягиваться» не до кого…

Наши рекомендации