Заметки на полях. валькины грызуны. старый знакомый
Это был последний год в школе, и, по правде говоря, нужно было заниматься, а не холить на каток или в гости. По некоторым предметам я шел хорошо, например, по математике и географии. А по некоторым – довольно плохо, например, по литературе.
Литературу у нас преподавал Лихо, очень глупый человек, которого вся школа называла Лихосел. Он всегда ходил в кубанской шапке, и мы рисовали эту шапку на доске и в ней проекцией – ослиные уши. Лихо меня не любил и вот по каким причинам. Во–первых, он однажды диктовал что–то и сказал: «Обстрактно». Я поправил его, мы заспорили, и я предложил запросить Академию наук. Он обиделся.
Во–вторых, большинство ребят составляло свои сочинения из книг и статей – прочтет критику и спишет. А а так не любил. Я сперва писал сочинение, а потом читал критику. Вот это–то и не нравилось Лихо! Он надписывал: «Претензия на оригинальничанье. Слабо!» Он, разумеется, хотел сказать – на оригинальность. Кто же станет претендовать на оригинальничанье? Словом, я боялся, что по литературе у меня в году будет «плохо».
Для последнего, «выпускного» сочинения Лихо предложил нам несколько тем, из которых самой интересной показалась мне «Крестьянство в послеоктябрьской литературе». Я принялся за нее с жаром, но скоро остыл возможно, что из–за книг, которые дала мне Катя. После этих книг мое сочинение начинало казаться мне дьявольски скучным.
Мало сказать, что это были просто интересные книги. Это были книги Катиного отца, полярного капитана, без вести пропавшего среди снега и льда, как пропали Франклин, Андрэ и другие.
Никогда в жизни я так медленно не читал! Почти на каждой странице были пометки, некоторые строчки подчеркнуты, на полях вопросительные и восклицательные знаки. То капитан был «совершенно согласен», то «совершенно не согласен». Он спорил с Нансеном – это меня поразило. Он упрекал его в том, что, не дойдя до полюса каких–нибудь четырехсот километров, Нансен повернул к земле. На карте, приложенной к книге Нансена, крайняя северная точка его дрейфя была обведена красным карандашом. Видимо, эта мысль очень занимала капитана, потому что он неоднократно возвращался к ней на полях других книг. «Лед сам решит задачу», – было написано вдоль одной страницы. Я перевернул ее – и вдруг листок пожелтевшей бумаги выпал из книги. Он был исписан тою же рукой. Вот он:
«…Человеческий ум до того был поглощен этой задачей, что разрешение ее, несмотря на суровую могилу, которую путешественники по большей части там находили, сделалось сплошным национальным состязанием. В этом состязании участвовали почти все цивилизованные страны, и только не было русских, а между тем горячие порывы у русских людей к открытию Северного полюса проявлялись еще во времена Ломоносова и не угасли до сих пор. Амундсен желает, во что бы то ни стало оставить за Норвегией честь открытия Северного полюса, а мы пойдем в этом году и докажем всему миру, что и русские способны на этот подвиг».
Должно быть, это был отрывок из какого–то доклада, потому что на обороте стояла надпись: «Начальнику Главного гидрографического управления», и дата: «17 апреля 1911 года».
Стало быть, вот куда метил Катин отец! Он хотел, как Нансен, пройти возможно дальше на север с дрейфующим льдом, а потом добраться до полюса на собаках. По привычке, я подсчитал, во сколько раз быстрее он долетел бы до полюса на самолете.
Непонятно было только одно: летом 1912 года шхуна «Св. Мария» вышла из Петербурга во Владивосток. При чем же здесь Северный полюс?
На другой день, еще до завтрака, я побежал в швейцарскую и позвонил Кате:
– Катька, разве твой отец отправился на Северный полюс?
Должно быть, она не ожидала такого вопроса, потому что я услышал в ответ удивленное, сонное мычанье. Потом она сказала:
– Н–н–нет. А что?
– Ничего. Он хотел от крайней точки Нансена добраться до полюса на собаках. Эх, ты!
– Почему «эх, ты»?
– О своем отце таких вещей не знаешь. Ты сегодня свободна?
– Иду с Киркой в Зоопарк.
Гм, в Зоопарк! Валька давно звал меня в Зоопарк посмотреть его грызунов, и это было просто свинство, что я до сих пор не собрался!
Я сказал Кате, что встречу ее у входа.
Кирка была та самая Кирен, которая когда–то читала «Дубровского» и доказывала, что «Маша за него вышла». Она стала теперь огромной девицей с белокурыми косами, завязанными вокруг головы. По–прежнему она смотрела Кате в рот и слушалась каждого слова. Только иногда вместо возражений она начинала хохотать, и так неожиданно громко, что все вздрагивали, а Катя привычным терпеливым жестом затыкала уши.
Я условился с Валькой, что он встретит нас у входа, но его почему–то не было, а брать билеты было просто глупо, раз он хвастался, что может провести нас бесплатно.
Наконец он пришел. Он покраснел, когда я знакомил его с девицами, и пробормотал, что боится, что «грызуны – это вам неинтересно». Катя вежливо возразила, что, напротив, очень интересно, если судить о грызунах по той речи, которую он произнес в защиту Евгения Онегина. И мы чинно прошли мимо сторожа, которому Валька три раза сказал, что он – сотрудник лаборатории экспериментальной биологии и что это «к нему».
Тогда Зоосад был не то, что теперь. Многие отделения были закрыты, а другие представляли собою самые обыкновенные, покрытые снегом поля. Валька сказал, что на этих полях живут песцы, что у них есть норы и т.д. Но мы не видели никаких песцов и вообще, ничего, кроме снега, так что пришлось поверить Вальке на слово.
Ему не терпелось показать нам своих грызунов, и он не дал нам посмотреть тигра, слона и других интересных зверей, а через весь Зоосад потащил к какому–то грязноватому дому. В этом доме жили Валькины грызуны. Не знаю, что каждый из нас понимал под этим словом. Во всяком случае, мы сделали вид, что так и думали, что грызуны – это обыкновенные мыши.
Их было очень много, и все они были чем–то заражены, как с гордостью объявил нам Валька. Он сказал, что в его ведении находятся также и летучие мыши и что он кормит их с рук червяками. В общем, это было довольно интересно, хотя в доме страшно воняло, а Валька все говорил и говорил без конца.
Мы слушали его с уважением. Особенно Кирен. Потом ее вдруг затрясло, и она сказала, что ненавидит мышей.
– Дура, – тихо сказала ей Катя.
Кирен засмеялась.
– Нет, правда, гадость, – сказала она.
Валька тоже засмеялся. Я видел, что он обиделся за своих мышей. Мы поблагодарили его и двинулись дальше.
– Вот скука! Посмотрим хоть обезьяны, – предложила Кирен.
И мы пошли смотреть обезьян.
Вот где была вонь! И не сравнить с Валькиными грызунами! Кирен объявила, что не будет дышать.
– Эх, ты, а как же сторожа? – сказала Катя.
И мы посмотрели на сторожа, который стоял у клеток с глупым, но значительным видом.
Это был Гаер Кулий! С минуту я сомневался – ведь я его больше десяти лет не видел. Но вот он выступил вперед и сказал своим густым противным голосом:
– Обезьяна–макака…
Он!
Я посмотрел на него в упор, но он меня не узнал. Он постарел, нос стал какой–то утиный. И кудри были уже не те – редкие, грязные, седые. От прежнего молодцеватого Гаера остались только усы кольцами да угри.
– На груди и брюхе животного, – продолжал Гаер с хорошо знакомым мне назидательно–угрожающим видом, – вы найдете сосцы, известные как органы молочного развития ихних детей.
Он, он! Мне стало смешно, и Катя спросила меня, почему я улыбаюсь. Я шепнул:
– Взгляни–ка на него.
Она посмотрела.
– Знаешь, кто это?
– Ну!
– Мой отчим.
– Врешь!
– Честное слово.
Она недоверчиво подняла брови, потом замигала и стала слушать.
– В следующей клетке вы найдете человекообразного обезьяну–гиббона, поражающего сходством последнего с человеком. У этого гиббона бывает известное помраченье, когда он, как бешеный, носится по своему помещению.
Бедный гиббон! Я вспомнил, как и на меня находило «помраченье», когда этот подлец начинал свои бесконечные разговоры.
Я взглянул на Катю и Киру. Конечно, они подумают, что я сошел с ума! Но я перестал бы себя уважать, если бы прозевал такой случай.
– Палочки должны быть попиндикулярны, – сказал я негромко.
Он покосился на меня, но я сделал вид, что рассматриваю гиббона.
– В следующей клетке, – продолжал Гаер, – вы найдете бесхвостую мартышку из Гибралтара. По развитию она, как дети. Она имеет карман во рту, куда обыкновенно кладет про запас лакомые куски своей пищи.
– Ну, понятно, – сказал я, – каждому охота схватить лакомый кусок. Но можно ли назвать подобный кусок обеспечивающим явлением – это еще вопрос.
Я сам не ожидал, что помню наизусть эту чушь. Кирка прыснула. Гаер замолчал и уставился на меня с глупым, но подозрительным видом. Какое–то смутное воспоминанье, казалось, мелькнуло в его тупой башке… Но он не узнал меня. Еще бы!
– Мы их обеспечиваем, – уже другим, угрюмо–деловым тоном сказал он. – Каждый день жрут и жрут. Человек иной не может столько сожрать, как такая тварь.
Он спохватился.
– Посмотрите на них с заду, – продолжал он, – и вы увидите, что эта область является у них ненормально красной. Это не кожа, а твердая кора, вроде мозоль.
– Скажите, пожалуйста, – спросил я очень серьезно, – а бывают говорящие обезьяны?
Кирен засмеялась.
– Не слыхал, – недоверчиво возразил Гаер. Он не мог понять, смеюсь я или говорю серьезно.
– Мне рассказывали об одной обезьяне, которая служила на пароходной пристани, – продолжал я, – а потом ее выгнали, и она занялась воспитанием детей.
Гаер снисходительно улыбнулся.
– Каких детей?
– Чужих. Она била их подставкой для сапог, – продолжал я, чувствуя, что у меня сердце застучало от этих воспоминаний, – особенно девочку, потому что мальчик, чего доброго, мог бы дать и сдачи.
Я говорил все громче. Гаер слушал, открыв рот. Вдруг он испуганно захлопнул рот и заморгал, заморгал.
– После обеда нужно было благодарить ее… – я отмахнулся от Киры, которая испуганно схватила меня за локоть. – Хотя эта подлая обезьяна не работала, а жила на чужой счет и только с утра до вечера чистила свои проклятые сапожищи. Впрочем, потом она поступила в батальон смерти и получила за это двести рублей и новую форму. Она говорила речи! – Кажется, я заскрежетал зубами. – А когда этот батальон разгромили, она удрала из города и унесла все, что было в доме.
Наверное, я уже здорово орал, потому что Катя вдруг стала между Гаером и мной.
Гаер пробормотал что–то и прислонился к клетке. Он узнал меня. Губы у него так и заходили.
– Саня! – повелительно сказала Катя.
– Подожди! – Я отстранил ее. – И это счастье, что он удрал. Потому что я бы его…
– Саня!
Помнится, меня поразило, что он неожиданно вскрикнул и схватился руками за голову. Я опомнился. Неловко улыбаясь, я посмотрел на Катю. Мне стало стыдно, что и так орал.
– Пошли, – коротко сказала она.
Мы шли по Зоопарку и молчали. Я видел, что Кирка испуганно хлопает глазами и держится от меня подальше. Катя что–то шепнула ей.
– Подлец! – пробормотал я.
Я еще не мог успокоиться.
– Сегодня же передам через Вальку заявление в Зоопарк. Зачем они держат такого подлеца? Он – белогвардеец.
– Я теперь тебя боюсь, – сказала Катя. – Ты, оказывается, бешеный. Вон, даже губы побелели.
– Это потому, что мне хотелось его убить, – сказал я. – Ладно, черт с ним! Поговорим о чем–нибудь другом. Как вам понравились гиббоны?
Глава 8.
БАЛ.
При нашей школе была столярная мастерская, и я работал в ней по вечерам. Как раз в ту пору мы получили большой заказ на учебные пособия для сельских школ, и можно было хорошо заработать.
«Крестьянство в послеоктябрьской литературе» было окончено. Я рассердился и написал его в одну ночь. Но у меня были и другие долги, – например, немецкий, которого я не любил. Словом, в конце полугодия мы с Катей только раз собрались на каток – и то не катались. Лед был очень изрезан: с утра на катке тренировались хоккейные команды. Мы только выпили чаю в буфете.
Катя спросила меня, написал ли я заявление на отчима.
– Нет, не написал. Но Валька говорит, что его все равно уже нету.
– Где же он?
– А черт его знает. Сбежал.
Я видел, что Кате хочется спросить меня, почему я его так ненавижу, но мне неохота было вспоминать об этом подлеце, и я промолчал. Она все–таки спросила. Пришлось рассказать – очень кратко – о том, как мы жили в Энске, как умер в тюрьме отец и мать вышла за Гаера. Катя удивилась, что у меня есть сестра.
– Как ее зовут?
– Тоже Саня.
Но еще больше она удивилась, когда узнала, что я ни разу не написал сестре с тех пор, как уехал из Энска.
– Сколько ей лет?
– Шестнадцать.
Катя посмотрела на меня с негодованием.
– Свинья!
Это действительно было свинство, и я поклялся, что напишу в Энск.
– Когда школу кончу. А сейчас – что ж писать? Я уже принимался несколько раз. Ну, жив, здоров… Неинтересно.
Это была наша последняя встреча перед каникулами, потом снова занятия и занятия, чтение и чтение. Я вставал в шесть часов утра и садился за «Самолетостроение», а вечером работал в столярной, – случалось, что и до поздней ночи…
Но вот кончилось полугодие. Одиннадцать свободных дней! Первое, что я сделал, – позвонил Кате и пригласил ее в нашу школу на костюмированный бал.
В афише было написано, что бал – антирелигиозный. Но ребята равнодушно отнеслись к этой затее, и только два или три костюма были на антирелигиозные темы. Так, Шура Кочнев, о котором пели:
В двенадцать часов по ночам
Из спальни выходит Кочан, – оделся ксендзом. И очень удачно! Сутана и широкополая шляпа шли к его длинному росту. Он расхаживал с грозным видом и всему ужасался. Это было смешно, потому что он хорошо играл. Другие ребята просто волочили свои рясы по полу и хохотали.
Катя пришла довольно поздно, и я уже чуть было не побежал звонить ей по телефону. Она пришла замерзшая, красная, как бурак, и сразу, еще в раздевалке, побежала к печке, пока я сдавал ее пальто и калоши.
– Вот так мороз, – сказала она и приложилась щекой к печке, – градусов двести!
Она была в синем бархатном платье с кружевным воротничком, и над косой большой синий бант.
Удивительно, как шел ей этот бант и синее платье, и тоненькая коралловая нитка на шее! Она была такая крепкая, здоровая и вместе с тем легкая и стройная. Словом, едва только мы с ней вошли и актовый зал, где уже начались танцы, как самые лучшие танцоры нашей школы побросали своих дам и побежали к ней. Впервые в жизни я пожалел, что не танцую. Но делать нечего! Я сделал вид, что мне все равно, и пошел к артистам в уборные. Но там готовились к выступлению, и девочки выгнали меня. Я вернулся в зал. Как раз в это время вальс кончился. Я окликнул Катю. Мы уселись и стали болтать.
– Кто это? – вдруг спросила она с ужасом.
Я посмотрел.
– Где?
– Вон – рыжий.
Ничего особенного, это был только Ромашка! Он приоделся и был в том самом галстуке, который я брал у него под залог. На мой взгляд, он сегодня был совсем недурен. Но Катя смотрела на него с отвращением.
– Как ты не понимаешь – он просто страшный, – сказала она. – Ты привык, и поэтому не замечаешь. Он похож на Урию Гипа.
– На кого?
– На Урию Гипа.
Я притворился, что знаю, кто такой Урия Гип, и сказал многозначительно:
– А–а.
Но Катю провести было не так–то просто!
– Эх, ты, Диккенса не читал, – оказала она. – А еще считаешься развитым.
– Кто это считает, что я развитой?
– Все. Я как–то разговорилась с одной девочкой из вашей школы, и она сказала: «Григорьев – яркая индивидуальность». Вот так индивидуальность! Диккенса не читал!
Я хотел объяснить ей, что Диккенса читал и только не читал про Урию Гипа, но в это время опять заиграл оркестр, и наш учитель физкультуры, которого все звали просто Гоша, пригласил Катю, и я опять остался один. На этот раз меня пустили к артистам и даже дали работу: загримировать одну девочку под раввина. Это была нелегкая задача. Я провозился с ней полчаса, а когда вернулся в зал, Катя все еще танцевала – теперь уже с Валькой.
В сущности, это была довольно забавная картина: Валька глаз не сводил со своих ног, как будто это были черт знает какие интересные вещи, а Катька подталкивала его, учила на ходу и сердилась. Но мне почему–то стало скучно.
Кто–то нацепил мне на пуговицу номер – играли в почту. Я сидел, как каторжник, с номером на груди и скучал. Вдруг пришли сразу два письма: «Довольно притворяться. Скажите аткровенно, кто вам нравится. Пиши ответ N140». Так и было написано: «аткровенно». Другое было загадочное: «Григорьев – яркая индивидуальность, а Диккенса не читал». Я погрозил Катьке. Она засмеялась, бросила Вальку и села рядом со мной.
– У вас весело, – сказала она, – только очень жарко. Что – теперь станешь учиться танцевать?
Я сказал, что не стану, и мы пошли в наш класс. Там было устроено что–то вроде фойе: по углам стояли бутафорские кресла из трагедии «Настал час», и лампочки были обернуты красной и синей бумагой. Мы сели на мою парту – последнюю в правой колонне. Не помню, о чем мы говорили, о чем–то серьезном, – кажется, о говорящем кино. Катя сомневалась в этой затее, и я в доказательство привел ей какие–то данные сравнительной быстроты звука и света.
Она была совершенно синяя – над нами горела синяя лампочка, и, должно быть, поэтому я так осмелел. Мне давно хотелось поцеловать ее, еще когда она только что пришла, замерзшая, раскрасневшаяся, и приложилась к печке щекой. Но тогда это было невозможно. А теперь, когда она была синяя, – возможно. Я замолчал на полуслове, закрыл глава и поцеловал ее в щеку.
Ого, как она рассердилась!
– Что это значит? – спросила она грозно.
Я молчал. У меня билось сердце, и я боялся, что сейчас она скажет: «мы незнакомы» или что–нибудь в этом роде.
– Свинство какое! – сказала она с негодованием.
– Нет, не свинство, – возразил я растерянно.
С минуту мы молчали, а потом Катя попросила меня принести води. Когда я вернулся с водой, она прочитала мне целую лекцию. Как дважды два, она доказала, что я к ней равнодушен, что «это мне только кажется» и что если бы на ее месте в данную минуту была другая девушка, я бы и ее поцеловал.
– Ты просто стараешься себя в этом уверить, – сказала она убежденно, – а на самом деле – ничего подобного!
Она допускала, что я не хотел ее обидеть, – ведь верно же? Но все–таки мне не следовало так поступать именно потому, что я только обманываю себя, на самом деле ничего же чувствую…
– Никакой любви, – прибавила она, помолчав, и я почувствовал, что она покраснела.
Вместо ответа я взял ее руку и провел ею по своему лицу, по глазам. Она не отняла, и несколько минут мы сидели молча на моей парте в полутемном классе. Мы сидели в классе, где меня спрашивали и я «плавал», где я стоял у доски и доказывал теоремы, – на моей парте, в которой еще лежали скомканные Валькины шпаргалки. Это было странно. Но как хорошо! Не могу передать, как было хорошо в эту и минуту!
Потом мне показалось, что кто–то громко дышит в углу, я обернулся и увидел Ромашку. Не знаю, почему он так громко дышал, но у него был необыкновенно подлый вид. Разумеется, он сразу понял, что мы заметили его. Он что–то пробормотал и подошел к нам с вялой улыбкой.
– Григорьев, что ж ты меня не познакомишь?
Я встал. Должно быть, у меня был не особенно приветливый вид, потому что он испуганно заморгал и вышел. Это было довольно смешно, что он сразу так испугался. Мы оба прыснули, и Катя сказала, что он похож не только на Урию Гипа, но еще на сову, рыжую, с крючковатым носом и круглыми глазами. Она угадала: Ромашку в классе иногда дразнили совой. Мы вернулись в зал.
Шурка Кочнев встретил нас на пороге и комически ужаснулся. Я познакомил его с Катей, и он благословил ее, как настоящий ксендз, и даже сунул к губам дрожащую руку.
Танцы уже кончились, и началось концертное отделение – отрывки из «Ревизора», которого репетировал наш театр.
Мы сидели с Катей в третьем ряду, но ничего не слышали. По крайней мере, я. По–моему, и она тоже. Я шепнул ей:
– Мы еще поговорим. Хорошо?
Она серьезно посмотрела на меня и кивнула.
Глава 9.