Пишу доктору ивану ивановичу 2 страница
Мы заговорили о Заполярье, и я узнал историю этого удивительного деревянного города с деревянными тротуарами и мостовыми — города, в котором самая почва состоит из слежавшихся опилок.
— Как дождь пройдет, кажется, что идешь по квартире, — сказала Анна Степановна. — Все полы, полы. И шоссе деревянное.
Оказалось, что доктор приехал в Заполярье с первым пароходом и весь город был построен у него на глазах.
— Здесь в двадцать восьмом году была тайга, — сказал он. — А вот на этом месте, где мы сейчас сидим и пьем чай, били зайцев.
— А теперь стоит один дом, — сказала Анна Степановна, — а улицу собирались построить, да так и не собрались.
— А театр, скажешь, плохой?
— Театр хороший.
— К нам в прошлом году приезжал МХАТ, — сказал Володя и покраснел. — Мы их встречали с цветами. Они удивлялись, откуда у нас цветы, а у нас сколько угодно.
Все посмотрели на него, и он еще больше покраснел.
— Володя любит театр, — сказала Анна Степановна, — и еще очень любит…
— Мама!
Доктор засмеялся.
— Мамочка, можно тебя на минуту? — грозно сказал Володя и вышел.
Анна Степановна тоже засмеялась и пошла за ним.
— Стихи пишет, — шепотом сказал доктор. — Нет, теперь, когда вспоминаешь, очень интересно, — продолжал он. — Это было здорово! Когда первый лесозавод строили — в газете вместо даты печатали: столько—то дней до пуска лесозавода. Двадцать дней. Девятнадцать дней. И наконец — один день! А первые самолеты! Как их встречали! А ты? — вдруг спохватился доктор. — Как ты? Что собираешься делать?
— Собираюсь летать.
— Куда?
— Еще не знаю. Планы большие, а пока буду возить в Красноярск пушнину.
— А планы — новая трасса?
— Да… Иван Иваныч, — сказал я, когда было съедено все, что было на столе, и мы принялись за очень вкусное самодельное вино из морошки, — помните ли вы те письма, которыми мы обменялись, когда я еще был в Ленинграде?
— Помню.
— Вы написали мне очень интересное письмо об этом штурмане, — продолжал я, — и мне, прежде всего, хочется узнать, сохранились ли его черновые тетради?
— Сохранились.
— Очень хорошо. А теперь выслушайте меня. Это довольно длинная история, но я все—таки расскажу ее вам. Как известно, не кто иной, как вы, в свое время научили меня говорить. Вот и расплачивайтесь.
И я рассказал ему все — начиная с чужих писем, которые когда—то читала мне вслух тетя Даша. О Кате я сказал только несколько слов — в порядке информации. Но доктор в этом месте почему—то улыбнулся и сейчас же принял равнодушный вид.
— …Это был очень усталый человек, — сказал он о штурмане. — В сущности, он умер не от гангрены, а от усталости. Он истратил слишком много сил, чтобы избежать смерти, и на жизнь уже не осталось. Такое он производил впечатление.
— Вы говорили с ним?
— Говорил.
— О чем?
— По—моему, о каком—то южном городе, — сказал доктор, — не то о Сухуме, не то о Баку. Это у него была просто навязчивая идея. Все тогда говорили о войне: только что началась война. А он о Сухуме — как там хорошо, тепло. Должно быть, он был оттуда родом.
— Иван Иваныч, эти дневники, они у вас здесь? В этом доме?
— Здесь.
— Покажите.
Я часто думал об этих дневниках, и в конце концов, они стали казаться мне какими—то толстыми, в черном клеенчатом переплете. Но доктор вышел и через несколько минут вернулся с двумя узенькими тетрадочками, похожими на школьные словари иностранных слов. Невольное волнение охватило меня, когда я наудачу открыл одну из тетрадок:
«Штурману Ив. Дм. Климову.
Предлагаю Вам и всем нижепоименованным, согласно Вашего и их желания, покинуть судно с целью достижение обитаемой земли…»
— Доктор, но ведь у него превосходный почерк! Я читаю совершенно свободно!
— Нет, это у меня превосходный почерк, — возразил доктор. — Ты читаешь то, что мне удалось разобрать. Я в нескольких местах вложил листочки с прочитанным текстом. А все остальное — взгляни!
И он открыл тетрадку на первой странице.
Мне случалось видеть неразборчивые почерки: например, Валя Жуков писал так, что педагоги долгое время думали, что он над ними смеется. Но такой почерк я видел впервые: это были настоящие рыболовные крючки, величиной с булавочную головку, рассыпанные по странице в полном беспорядке.
Первые же страницы были залиты каким—то жиром, и карандаш чуть проступал на желтой прозрачной бумаге. Дальше шла какая—то каша из начатых и брошенных слов, потом набросок карты и снова каша, в которой не мог бы разобраться никакой графолог.
— Ладно, — сказал я и закрыл тетрадку. — Я это прочитаю.
Доктор с удовольствием посмотрел на меня.
— Желаю успеха, — сердечно сказал он.
Я остался у него ночевать, потому что стало темно, пока я сидел в гостях, и начиналась вьюга, а в Заполярье не принято выходить на улицу, когда начинается вьюга. Анна Степановна приготовила мне постель в Володиной комнате, на складной кровати, и я перед сном долго рассматривал Володю, который спал на боку, подложив под щеку аккуратно сложенные ладони. Во сне это был настоящий маленький доктор, только бороды не хватало. Складная кровать громко заскрипела, когда я сел на нее, собираясь снять сапоги. Он на мгновение открыл большие синие глаза и что—то пробормотал не просыпаясь.
Глава 7
ЧИТАЮ ДНЕВНИКИ
Не могу назвать себя нетерпеливым человеком. Но, кажется, только гений терпения мог прочитать эти дневники! Без сомнения, они писались на привалах, при свете коптилок из тюленьего жира, на сорока пятиградусном морозе, замерзшей и усталой рукой. Видно было, как в некоторых местах рука срывалась и шла вниз, чертя длинную, беспомощную, бессмысленную линию.
Но я должен был прочитать их!
И снова я принимался за эту мучительную работу. Каждую ночь — а в свободные от полетов дни с утра — я с лупой в руках садился за стол, и вот начиналось это напряженное, медленное превращение рыболовных крючков в человеческие слова — то слова отчаяния, то надежды. Сперва я шел напролом — просто садился и читал. Но потом одна хитрая мысль пришла мне в голову, и я сразу стал читать целыми страницами, а прежде — отдельными словами.
Перелистывая дневники, я заметил, что некоторые страницы написаны гораздо отчетливее других, — например, приказ, который скопировал доктор. Я выписал из этих мест все буквы — от «а» до «я» — и составил «азбуку штурмана», причем в точности воспроизвел все варианты его почерка. И вот с этой азбукой дело пошло гораздо быстрее. Часто стоило мне, согласно этой азбуке, верно угадать одну или две буквы, как все остальные сами собой становились на место.
Так день за днем я разбирал эти дневники.
ДНЕВНИКИ ШТУРМАНА ДАЛЬНЕГО ПЛАВАНИЯ
ИВ. ДМ. КЛИМОВА
Среда, 27 мая. Снялись поздно и за 6 часов прошли 4 версты. Сегодня у нас юбилейный день. Мы считаем, что всего отошли от судна 100 верст. Конечно, это не так уж много для месяца хода, но и дорога, зато такая, какой мы не ожидали. Справили мы свой юбилей торжественно: сварили из сушеной черники суп и подправили его для сладости двумя банками консервированного молока.
Пятница, 29 мая. Если мы доберемся до берега, то пусть эти люди — я не хочу даже называть их — помнят 29 мая, день своего избавления от смерти, и ежегодно чтут его. Но если спаслись люди, то все же утопили двустволку и нашу кормилицу—кухню. Благодаря этому мы должны были вчера есть сырое мясо и пить холодную воду, разведенную молоком. Эх, только бы привел мне бог благополучно добраться до берега с этими ротозеями!
Воскресенье, 31 мая. Вот тот официальный документ, на основании которого я должен был выступить во главе части команды:
«Штурману Ив. Дм. Климову.
Предлагаю Вам и всем нижепоименованным, согласно Вашего и их желания, покинуть судно с целью достижения обитаемой земли, сделать это 10—го сего апреля, следуя пешком по льду, везя за собой нарты с каяками и провизией, взяв таковой с расчетом на два месяца. Покинув судно, следовать на юг до тех пор, пока не увидите земли. Увидев же землю, действовать сообразно с обстоятельствами, но предпочтительно стараться достигнуть Британского канала между островами Земли Франца Иосифа, следовать им, как наиболее известным, к мысу Флора, где, я предполагаю, можно найти провизию и постройки. Далее, если время и обстоятельства позволят, направиться к Шпицбергену. Достигнув Шпицбергена, представится Вам чрезвычайно трудная задача найти там людей, о месте пребывания которых мы не знаем, но, надеюсь, на южной части его Вам удастся застать, если не живущих на берегу, то какое—нибудь промысловое судно. С Вами пойдут, согласно их желания, тринадцать человек из команды.
Капитан судна «Св. Мария»
Иван Татаринов.
10 апреля 1914 года,
в Северном Ледовитом океане».
Видит бог, как тяжело мне было уйти, оставив его в тяжелом, почти безнадежном положении.
Вторник, 2 июня. Еще на судне машинист Корнев сделал нам четыре пары очков, но нельзя сказать, что они достигают своего назначения, Стекла сделаны из бутылок от «джина». В передних нартах идут счастливцы «зрячие», а «слепцы» тянутся по их следам с закрытыми глазами, только по временам поглядывая сквозь ресницы на дорогу. Глаза болят от мучительного, нестерпимого света. Вот картина нашего движения, которой я никогда не забуду: мы идем мерно, в ногу, одновременно покачиваясь впереди, налегая на лямку грудью и держась одной рукой за борт каяка. Мы идем с плотно закрытыми глазами. В правой руке — лыжная палка, которая с механической точностью заносится вперед, откидывается вправо и медленно остается позади. Как однообразно, как отчетливо скрипит снег под наконечником этой палки! Невольно прислушиваешься к этому поскрипыванию, и кажется — ясно слышишь: «далеко, далеко». Как в забытьи, идем мы, механически переставляя ноги и налегая грудью на лямку… Сегодня мне представилось, что я иду по набережной жарким летом, в тени, высоких домов. В этих домах азиатские фруктовые склады, двери раскрыты настежь, и слышен ароматный, пряный запах свежих и сухих фруктов. Одуряюще пахнет апельсинами, персиками, сушеными яблоками, гвоздикой. Персы—торговцы поливают водой мягкую от жары асфальтовую панель, и мне слышится их спокойная гортанная речь. Боже, как хорошо пахнет, какая приятная прохлада!.. Я очнулся, споткнувшись о свою палку, схватился за каяк и остановился пораженный — снег, снег, снег, докуда видит глаз. По—старому ослепительно светит солнце, по—старому нестерпимо болят глаза.
Четверг, 4 июня. Сегодня, идя по следам Дунаева, я обратил внимание, что он плюет кровью. Осмотрел десны — цинга. Последние дни он жаловался на ноги.
Пятница, 6 июня. У меня не выходит из головы Иван Львович — в ту минуту, когда, провожая нас, он говорил прощальную речь и вдруг замолчал, сжав зубы и осмотревшись с какой—то беспомощной улыбкой. Он болен, я оставил его только что вставшим с постели. Боже мой, это самая страшная ошибка! Но не возвращаться же назад.
Суббота, 6 июня. Еще третьего дня Морев все приставал ко мне, будто с вершины тороса он видел какую—то «ровнушку», то есть совершенно ровный лед, который тянется на юг очень далеко. «Своими глазами видел, господин штурман! Такая ровнушка, что копыто не пишет». Сегодня утром его не оказалось в палатке. Он ушел без лыж, и следы его пим чуть заметны на тонком слое крепкого снега. Мы искали его целый день, кричали, свистели, стреляли. Он ответил бы нам — у него была с собой винтовка—магазинка и штук двенадцать патронов. Но ничего не было слышно.
Воскресенье, 7 июня. Из каяков, лыж и лыжных палок связали мачту вышиной в пять сажен, прикрепили к ней два флага и поставили на вершине холма. Если он жив, он увидит наши сигналы.
Вторник, 9 июня. Снова в путь. Осталось тринадцать человек — роковое число. Когда же, наконец, будет земля, хотя какая—нибудь, голая, неприветливая земля, которая стояла бы на месте, на которой мы не опасались бы ежеминутно, что нас относит на север!
Среда, 10 июня. Сегодня к вечеру снова видение южного города, набережной и ночного кафе с людьми в белых панамах. Сухум? Снова пряный, душистый запах фруктов и горькие мысли: «Зачем я пошел в это плавание, в холодное, ледяное море, когда так хорошо плавать на юге? Там тепло. В одной рубашке можно ходить и даже босиком. Можно есть много апельсинов, винограда и яблок». Странно, почему я никогда особенно не любил фруктов? Впрочем, и шоколад — хорошая вещь, с ржаными сухарями, как мы едим в полуденный привал. Только мы получаем его очень мало — по одной дольке, на которые разделена плитка. А хорошо бы поставить перед собой тарелку с просушенными ржаными сухарями, а в руку взять сразу целую плитку шоколада и есть, сколько хочется! Сколько верст до этой возможности, сколько часов, дней, недель!
Четверг, 11 июня. Дорога отвратительная, с глубоким снегом, под которым много воды. Полыньи все время преграждают наш путь. Прошли сегодня не более трех верст. Весь день — туман и тот матовый свет, от которого так сильно болят глаза. И сейчас эту тетрадь я вижу, как сквозь кисею, и горячие слезы текут по моим щекам. Завтра Троица. Как хорошо будет в этот день «там», где—нибудь на юге, и как плохо здесь, на плавучем льду, сплошь изрезанном полыньями и торосами, под 82—м градусом, широты! Лед переставляется ежеминутно, прямо на глазах, Одна полынья скрывается, другая открывается, как будто какие—то великаны играют в шахматы на исполинской доске.
Воскресенье, 14 июня. Вот открытие, о котором я ничего не сказал моим спутникам: нас проносит мимо земли. Сегодня мы достигли широты Франца—Иосифа и продолжаем двигаться на юг — между тем не видно и намека на острова. Нас проносит мимо земли. Это я вижу и по моему никуда не годному хронометру, и по господствующим ветрам, и по направлению выпущенного в воду линя.
Понедельник, 15 июня. Я оставил его больным, в отчаянии, которое только он был в состоянии утаить. Это лишает меня веры в наше спасение.
Вторник, 16 июня. Цинготных у меня теперь двое. Соткин тоже заболел, и десны у него кровоточат и припухли. Мое лечение заключается в том, что я посылаю их на лыжах искать дорогу, а на ночь даю облатку хины. Может быть, это жестокий способ лечения, но, по—моему, единственный до тех пор, пока человек не утратил нравственной силы. Самую тяжелую форму цинги я наблюдал у Ивана Львовича, который болел ею почти полгода и лишь нечеловеческим усилием воли заставил себя выздороветь, то есть просто не позволил себе умереть. И эта воля, этот широкий, свободный ум, эта неистощимая бодрость души обречены на неизбежную гибель.
Четверг, 18 июня. Широта 81. Опять приходится удивляться быстроте дрейфа на юг.
Пятница, 19 июня. Около четырех часов на OSO от нашей стоянки я увидел «нечто». Это были два розоватых — облачка над самым горизонтом, которые не меняли своей формы, пока их не закрыло туманом. Кажется, никогда мы не были окружены таким количеством разводьев, как теперь. Много летает нырков и визгливых белых чаек. Ох, эти чайки! Как часто по ночам они не дают мне заснуть, суетясь, споря и ссорясь между собой около выброшенных на лед внутренностей убитого тюленя. Они, как злые духи, издеваются над нами, хохочут до истерики, визжат, свистят и едва ли не ругаются. Как долго я буду помнить эти «крики чайки белоснежной», эти бессонные ночи в палатке, это незаходящее солнце, просвечивающее сквозь полотно ее!
Суббота, 20 июня. За неделю нашей стоянки мы продрейфовали со льдом к югу на целый градус.
Понедельник, 22 июня. Вечером я по обыкновению забрался на высокий ропак, чтобы осмотреть горизонт. На этот раз я увидел на О от себя что—то такое, от чего я в волнении должен был присесть на ропак и поспешно стал вытирать и глаза и бинокль. Это была светлая полоска, похожая на аккуратный мазок кистью по голому полю. Сперва решил, что это луна, но почему—то левая половина сегмента этой луны постепенно тускнела, а правая становилась резче. Ночью я раз пять выходил посмотреть в бинокль и каждый раз находил этот кусочек луны на том же месте. Я удивляюсь, что никто их моих спутников ничего не видит. Какого труда стоит мне сдержать себя, не вбежать в палатку, не закричать во весь голос: «Что вы сидите чучелами, что вы спите, разве вы не видите, что нас подносит к земле?» Но я почему—то молчу. Кто знает, быть может, и это мираж. Видел же я себя в южном городе, на набережной, жарким летом, в тени высоких домов!
(На этой фразе кончалась первая тетрадь, Вторая начиналась 11 июля).
Суббота, 11 июля. Убили тюленя, от которого собрали две миски крови и из этой крови и нырков сделали очень хорошую похлебку. Когда мы варим чай или похлебку, то обыкновенно шутить не любим. Сегодня утром мы съели ведро похлебки и выпили ведро чаю; в обед съели ведро похлебки и выпили ведро чаю; и сейчас на ужин мы съели больше чем по фунту мяса и дожидаемся с нетерпением, когда вскипит наше ведро чаю. А ведро у нас большое, в форме усеченного конуса. Мы бы, пожалуй, не прочь и сейчас сварить и съесть ведро похлебки, но мы стесняемся, надо «экономить». Аппетиты у нас не волчьи, а много больше; это что—то ненормальное, болезненное.
Итак, мы сидим на острове, под нами не лед, с которого мы не сходили два года, а земля и мох. Все хорошо, но одна мысль по—прежнему не дает мне покоя: зачем капитан не отправился с нами? Он не хотел оставить корабль, он не мог вернуться «с пустыми руками». «Меня заклюют, если я вернусь с пустыми руками». И потом эта детская, безрассудная мысль: «Если безнадежные обстоятельства заставят меня покинуть корабль, я пойду к земле, которую мы открыли». Мне кажется, последнее время он был немного помешан на этой земле. Мы видели ее в апреле 1913 вода.
Понедельник, 13 июля. На OSO море до самого горизонта свободно ото льда. Эх, «Св. Мария», вот бы куда, красавица, тебе попасть! Тут бы ты пошла чесать, не надо и машины!
Вторник, 14 июля. Сегодня Соткин и Корольков, уйдя на оконечность острова, сделали замечательную находку. Недалеко от моря они увидали небольшой каменный холм. Их поразила правильная форма этого холма. Подойдя ближе, они увидали недалеко бутылку из—под английского пива с патентованной, завинчивающейся пробкой. Ребята сейчас же разбросали холм и скоро под камнями нашли железную банку. В банке оказался очень хорошо сохранившийся английский флаг, а под ним такая же бутылка. На бутылке была приклеена бумажка с несколькими именами, а внутри — записка на английском языке. Кое—как, соединенными усилиями, вместе с Нильсом мы разобрали, что английская полярная экспедиция под начальством Джексона, отойдя в августе месяце 1897 года от мыса Флора, прибыла на мыс Мэри Хармсворт, где и положила этот флаг и записку. В конце сообщалось, что на судне «Виндворд» все благополучно.
Вот неожиданное разъяснение всех моих сомнений: мы находимся на мысе Мэри Хармсворт. Это юго—западная оконечность Земли Александры. Завтра мы предполагаем перейти на южный берег острова и отправиться к мысу Флора, в имение этого знаменитого англичанина Джексона.
Среда, 15 июля. Покинули лагерь. Нам предстоял выбор: идти ли всем по леднику и тащить за собой груз, или разделиться на две партии, из которых одна шла бы на лыжах по леднику, а другая, в пять человек, плыла бы вдоль ледника на каяках. Мы избрали этот последний способ передвижения.
Четверг, 16 июля. Утром Максим с Нильсом стали перегонять каяки ближе к месту нашей стоянки, и Нильса так далеко отнесло течением, что двоим пришлось отправиться ловить его. Я смотрел в бинокль и видел, как Нильс убрал весло и с самым беспомощным видом смотрел на идущий к нему на выручку каяк. Нильс очень болен, иначе я не могу объяснить его поведение. Да и вообще он стал какой—то странный: походка нетвердая и сидит все время в стороне. На ужин мы сегодня сварили двух нырков и одну гагу.
Пятница, 17 июля. Погода отвратительная. Продолжаем сидеть на мысе Гранта и ожидать береговую партию. Ночью прояснилось. Впереди, на ONO, кажется совсем недалеко, виден за сплошным льдом скалистый остров. Неужели это Нордбрук, на котором и есть мыс Флора? Приближается время, когда выяснится, прав ли я был, стремясь к этому мысу? Двадцать лет — срок большой. Может быть, там за это время и следа не осталось от построек Джексона? Но что было делать иначе? Делать большой обход? Да разве выдержали бы его мои несчастные, больные спутники, в лохмотьях, пропитанных ворванью и полных паразитов?
Суббота, 18 июля. Завтра, если позволит погода, мы отправимся дальше. Ждать я больше не могу. Нильс едва ходит, и Корольков немногим лучше его. Дунаев хотя и жалуется на ноги, но у него не заметно той страшащей меня апатии, того упадка сил, как у Нильса и Королькова. Что могло задержать пешеходцев? Не знаю, но оставаться здесь дольше — это верная смерть.
Понедельник, 20 июля. Остров Белль, Выходя из каяков, мы убедились, что Нильс уже не может ходить; он падал и старался ползти на четвереньках. Устроив нечто вроде палатки, мы затащили туда Нильса и закутали в наше единственное одеяло. Он все намеревался куда—то ползти, но потом успокоился. Нильс — датчанин. За два года службы на «Св. Марии» он научился хорошо говорить по—русски. Но со вчерашнего дня он забыл русскую речь. Больше всего поражают меня его бессмысленные, полные ужаса глаза — глаза человека, потерявшего рассудок. Мы сварили бульон и дали ему полчашки. Он выпил и лег. Жаль хорошего матроса, очень неглупого, старательного. Все легли спать, а я, взяв винтовку, пошел посмотреть с утесов на мыс Флора.
Вторник, 21 июля. Нильс умер ночью. Он даже не сбросил одеяла, в которое мы завернули его. Лицо его было спокойно и не обезображено предсмертными муками. Часа через два мы вытащили своего успокоившегося товарища и положили его на нарту. Могила была не глубока, так как земля сильно промерзла. Никто из нас не поплакал над этой одинокой далекой могилой. Смерть этого человека не очень поразила нас, как будто произошло самое обычное дело. Конечно, это не было черствостью, бессердечием. Это было ненормальное отупение перед лицом смерти, которая у всех нас стояла за плечами. Как будто и враждебно поглядывали мы теперь на следующего «кандидата», на Дунаева, мысленно гадая, «дойдет он или уйдет ранее». Один из спутников даже как бы со злостью прикрикнул на него: «Ну, ты чего сидишь, мокрая курица? За Нильсом, что ли, захотел? Иди, ищи плавник, шевелись!» Когда Дунаев покорно пошел, то ему еще вдогонку закричали: «Позапинайся у меня, позапинайся!» Это не было озлоблением против Дунаева. Не важен был теперь и плавник. Это было озлобление против болезни, забирающей товарища, призыв бороться со смертью до конца. Запинание, когда ноги подгибаются, как парализованные, очень характерно. Потом начинает плохо слушаться язык. Больной начинает старательно выговаривать некоторые слова, но, видя, что из этого ничего не выходит, как будто смущается и умолкает.
Среда, 22 июля. В три часа отправились к мысу Флора. Снова думал об Иване Львовиче. Я больше не сомневаюсь, что он немного помешан на этой земле, которую мы открыли. В последнее время он постоянно упрекал себя в том, что не отправил партию, чтобы исследовать ее. Он сказал о ней и в своей прощальной речи. Никогда не забуду этого прощанья, этого бледного, вдохновенного лица с делеким взглядом! Что общего с прежним румяным, полным жизни человеком, выдумщиком анекдотов и забавных историй, кумиром команды, с шуткой подступавшим к любому, самому трудному делу? Никто не ушел после его речи. Он стоял с закрытыми глазами, как будто собираясь с мыслями, чтобы сказать прощальное слово. Но вместо, слов вырвался чуть слышный стон, и в углу глаз сверкнули слезы. Он заговорил сперва отрывисто, потом все более спокойно: «Нам всем тяжело провожать друзей, с которыми мы сжились за два года нашей борьбы и работы. Но мы должны помнить, что хотя основная задача экспедиции не решена, все же мы сделали немало. Трудами русских в историю Севера записаны важнейшие страницы — Россия может гордиться ими. На нас лежала ответственность — оказаться достойными преемниками русских исследователей Севера. И если мы погибнем, с нами не должно погибнуть наше открытие. Пускай же ваши друзья передадут, что трудами экспедиции к России присоединена обширная земля, которую мы назвали „Землей Марии“. Он помолчал, потом обнял каждого из нас и сказал: „Мне хочется сказать вам не „прощайте“, а «до свиданья“.
Четверг, 30 июля. Теперь нас осталось только восемь — четверо на каяках и четверо где—то на Земле Александры.
Суббота, 1 августа. Вот что произошло в этот день: мы были уже в двух—трех милях от мыса Флора, когда подул сильный NO ветер, который быстро стал крепчать и через полчаса дул, как из трубы, разводя крутую зыбь. Незаметно в тумане мы потеряли из виду второй каяк, с Дунаевым и Корольковым. Бороться с ветром и течением на этой зыби было невозможно, и мы пристали к одному из айсбергов побольше, с подветренной стороны, влезли на него и втащили каяк. Забравшись на айсберг, мы воткнули в его вершину мачту и подняли флаг в надежде, что если Дунаев увидит его, то догадается тоже взобраться на какую—нибудь льдину. Было довольно холодно, и мы, порядком устав, решили лечь спать. Надев на себя малицы, мы легли на вершине айсберга друг к другу ногами, так что ноги Максима находились у меня в малице, за моей спиной, а мои ноги — в малице Максима, за его спиной. Таким образом мы заснули и безмятежно спали 7–8 часов. Пробуждение наше было ужасно. Мы проснулись от страшного треска, почувствовали, что летим вниз, а в следующую минуту наш двуспальный мешок был полон водой, мы погружались в воду и, делая отчаянные усилия выбраться из этого предательского мешка, отбивались друг от друга ногами. Мы были в положении кошек, которых бросили в воду, желая утопить. Не могу сказать, сколько секунд продолжалось наше барахтанье, но мне оно показалось страшно продолжительным. Вместе с мыслями о спасении и гибели в голове моей пронеслись различные картины нашего путешествия: смерть Морева, Нильса, четырех пешеходцев. Теперь пришла наша очередь, и никто никогда не узнает об этом. В этот момент мои ноги попали на ноги Максима, мы вытолкали друг друга из мешка, а в следующее мгновение уже стояли мокрые на подводной «подошве» айсберга, швыряя на льдину сапоги, шапки, одеяла, рукавицы, плававшие вокруг нас в воде. Малицы были так тяжелы, что каждую мы должны были поднимать вдвоем, а одеяло так и не поймали — оно потонуло. Напрасно я ломал себе голову — что же нам теперь делать? Ведь мы замерзнем! Как бы в ответ на наш вопрос, с вершины полетел в воду наш каяк, который или сдуло ветром, или под которым подломился лед, как подломился он под нами. Теперь мы знали, что делать! Мы выжали свои носки и куртки, надели их опять, побросали в каяк все, что у нас осталось, сели и давай грести! Боже мой, с каким остервенением мы гребли! Только это, я думаю, и спасло нас. Часов через шесть мы подошли к мысу Флора…»
Среди ранних записей, вскоре после ухода штурмана с корабля, я нашел интересную карту. У нее был старомодный вид, и я подумал, что она похожа на карту, приложенную к путешествию Нансена на «Фраме».
Но вот что поразило меня: это была карта дрейфа «Св. Марии» с октября 1912 года по апрель 1914 года, и дрейф был показан на тех местах, где лежала так называемая Земля Петермана. Кто теперь не знает, что этой земли не существует? Но кто знает, что этот факт впервые установил капитан Татаринов на шхуне «Св. Мария»?
Что же он сделал, этот капитан, имя которого не встречается ни в одной географической книге? Он открыл Северную Землю, он доказал, что Земли Петермана не существует. Он изменил карту Арктики — и все же считал свою экспедицию неудачей…
Но вот что было самое главное: в пятый, в шестой, в седьмой раз перечитывая дневник уже по моей копии (так что мне больше не мешал самый процесс чтения), я обратил внимание на записи, в которых говорилось о том, как капитан относился к этому открытию:
«В последнее время он постоянно упрекал себя в том, что не отправил партию, чтобы исследовать ее» (то есть Северную Землю).
«…Если мы погибнем, с нами не должно погибнуть наше открытие. Пускай же наши друзья передадут, что трудами экспедиции к России присоединена обширная земля, которую мы назвали „Землей Марии“.
«Если безнадежные обстоятельства заставят меня покинуть корабль, я пойду к земле, которую мы открыли».
И штурман называет эту мысль детской и безрассудной.
Детской и безрассудной! В последнем письме капитана, которое когда—то читала мне тетя Даша, были эти два слова.
«Волей—неволей мы должны были отказаться от первоначального намерения пройти во Владивосток вдоль берегов Сибири. Но нет худа без добра! Совсем другая мысль теперь занимает меня. Надеюсь, что она не покажется тебе, как некоторым моим спутникам, „детской или безрассудной…“