Пишу доктору ивану ивановичу 3 страница
Страница кончалась на этих словах, а следующего листа не хватало. Теперь я знал, что это за мысль: он хотел покинуть корабль и направиться к этой земле. Экспедиция, которая была главной целью его жизни, не удалась. Он не мог вернуться домой «с пустыми руками». Он стремился к своей земле, и для меня было ясно, что если где—либо еще сохранились следы его экспедиции, то их нужно искать на этой земле! Но, может быть, это было ясно только для меня? Может быть, это казалось мне таким ясным потому, что я знал женщину, именем которой была названа эта земля, и видел, как она умирала, и очень хотел найти следы этой экспедиции, и еще больше хотел доказать Кате, что я люблю ее и никогда не перестану любить.
Поздней ночью в марте 1935 года я переписал последнюю страницу этого дневника, последнюю, которую мне удалось разобрать.
В большом двухэтажном доме окрисполкома, где я тогда жил, все давно спали, и только из моего окна свет падал на тоненькие деревца у дороги, прикрытые снегом. У меня немного болела голова, глаза. Я оделся и вышел.
Было тихо, морозно и не очень темно — много звезд, и на западе — слабое северное сияние. И прежнее памятное чувство, которое я пережил на Балашовском аэродроме, вернулось ко мне.
Как будто в театре вдруг зажгли свет и я увидел рядом с собой людей, которых только что видел на сцене. Неужели это действительно было? Кажется, еще минуту тому назад нельзя было сказать — живые ли это люди, или только игра, которая побледнеет и исчезнет при ясном свете реальной мысли; но вот свет зажгли, и ничего не исчезло. Напротив, с необыкновенной ясностью, во всей жизненной полноте, я увидел вокруг себя этих людей с их страхами и болезнями, с отчаяньем, видениями и надеждами. Когда они покинули корабль, он стоял в ста семидесяти километрах от берега, а они прошли около двух тысяч километров по ледяной пустыне, потому что их проносило мимо земли. Среди них не было капитана, но этот страшный дневник был полон им — его словами, любовью к нему и опасениями за его жизнь! Прощальная речь была написана карандашом, врезавшимся в бумагу, — и это было самое разборчивое место во всем дневнике. «Но вместо слов вырвался чуть слышный стон, и в углу глаз свернули слезы…»
Узнаю ли я когда—нибудь, что случилось с этим человеком, как будто поручившим мне рассказать историю его жизни, его смерти? Оставил ли он корабль, чтобы изучить открытую им землю, или погиб от голода вместе со своими людьми, и шхуна, замерзшая во льдах у берегов Ямала, годами шла путем Нансена к Гренландии с мертвой командой? Или в холодную бурную ночь, когда не видно ни звезд, ни луны, ни северного сияния, она была раздавлена льдами, и с грохотом полетели вниз мачты, стеньги и реи, ломая все на палубе и убивая людей, в предсмертных судорогах затрещал корпус, и через два часа пурга уже занесла снегом место катастрофы?
Или еще живут где—нибудь на безлюдном полярном острове люди со «Св. Марии», которые могли бы, рассказать о судьбе корабля, о судьбе капитана? Ведь прожили же несколько лет на необитаемом уголке Шпицбергена шесть русских матросов, били медведей и тюленей, питались их мясом, одевались в их шкуры, устилали шкурами пол своего шалаша, который они сделали из льда и снега?
Да нет, куда там! Минуло двадцать лет, как была высказана «детская», «безрассудная» мысль покинуть корабль и идти на Землю Марии. Пошли ли они на эту землю? Дошли ли?
Глава 8
СЕМЕЙСТВО ДОКТОРА
Всю зиму я разбирал эти дневники, а между тем моя жизнь в Заполярье шла своим путем. Я возил в Красноярск инструменты для лесозаводов и в конце концов, довел этот маршрут до восьми с половиной летных часов. Я перебрасывал изыскательские партии в Норильск, возил учителей, врачей, партработников в глухие ненецкие районы. С известным летчиком М. я был на Диксоне. Мне приходилось летать по притокам Енисея — Курейке и Нижней Тунгуске.
Но, возвращаясь в Заполярье, я, прежде всего, отправлялся к доктору, — разумеется, после парикмахерской и бани.
Я очень привязался к доктору и его семейству, и они меня, кажется, полюбили. Это было очень смешно, что доктор относился ко мне, как к своему произведению, — он даже иногда прищуривал один глаз, как будто все—таки не совсем доверял, что я — тот самый худенький черный мальчик в больших штанах, который когда—то твердил: «кура, седло, ящик». Конечно, теперь он не казался мне таким загадочным, как в деревне, в детстве. Но и теперь никогда нельзя было сказать, что он станет делать в следующую минуту. Он мог, например, во время разговора вдруг бросить вам свой стул, и вы непременно должны были поймать его и бросить обратно. И через несколько минут такой гимнастики доктор как ни в чем не бывало садился на этот стул, и разговор продолжался. Ненцам, среди которых у него были настоящие друзья, он любил читать Козьму Пруткова.
Они приезжали к нему, смуглые, черноволосые, широколицые, в расшитых бисером оленьих шубах. Они сидели и разговаривали, а олени, серые, с печальными глазами, запряженные в высокие нарты, подолгу стояли у крыльца.
Доктор говорил по—ненецки, и ненцы приезжали к нему советоваться — иногда по очень важным делам. Не все было им ясно в новом социалистическом строе, и они не вполне доверяли какому—то Ваське—председателю, который в тундровом Совете считался главным специалистом по колхозным вопросам. Так, однажды они приехали, чтобы спросить, как, по мнению доктора, следует поступить с бандитом: самим ли убить его, или выдать властям? В другой раз они явились, чтобы выяснить, как смотрит доктор на примус — годится ли эта машина в хозяйстве?
И доктор длинно доказывал, что бандита нужно выдать властям, что примус годится в хозяйстве, и ненцы молча слушали его с серьезным детским выражением. Впрочем, вскоре и мне случилось выступить перед ненцами с большой речью о примусе, — но об этом ниже.
Во всяком случае, это была прочная дружба, и доктор рассказывал мне, что она началась после того, как в становище Хабарово он устроил глистогонный пункт. Это было настоящее торжество медицины. Доктора прозвали «изгоняющий червей», и слава его разнеслась по тундре…
В доме было много зверей: кот Филька, черепаха, еж и филин, который жил под столом и кричал «ай, ай, ай», когда садились обедать. Все это было Володино хозяйство, — и еще две собаки, Буська и Тога, которых он учил ходить в упряжи; ненцы подарили ему прекрасную упряжь, украшенную пластинками из мамонтовой кожи. Мне очень нравилось, что Володя не хвастает своими стихами. Это была его тайна, и за зиму я только один раз слышал, как он прочитал стихи. Сперва он долго бормотал их, не зная, что я в соседней комнате и все слышу. Потом оказал вслух, с выражением:
Эвенок Чолкар приезжает из школы домой,
Луною улыбка блестит в его узких глазенках,
Быстро с нарт соскочил он и радостно машет рукою, —
В чум вливаются свежесть и радость ребенка…
Потом снова начал бормотать.
Я рассказал ему историю капитана Татаринова и объяснил, какое значение имеют для этой истории дневники покойного Климова. И вот каждый раз, когда я приходил к доктору с новой разобранной страницей, являлся Володя и слушал наши разговоры с таким взволнованным лицом, что доктор, переглянувшись со мной, ласково обнимал его за плечи. Без сомнения, не одно стихотворение было посвящено этой истории, и, таким образом, жизнь капитана Татаринова описана не только в прозе.
Доктор заинтересовался болезнью, о которой пишет штурман, — это запинанье сперва в ногах, потом в речи и скорая, беспричинная смерть, — и Володя припомнил, что от такой же болезни умер Эванс, спутник капитана Скотта.
— Скотт пишет, что от этой болезни умирают самые сильные, — покраснев, сказал он. — Он думает — это что—то психическое.
Но особенно поразило его мое предположение, что, может быть, шхуна еще стоит с мертвой командой во льдах у какого—нибудь безлюдного острова. Он хотел что—то спросить, но промолчал, только по—детски открыл рот, и все лицо, щеки, даже шея покрылись гусиной кожей от волнения…
Главным человеком в доме была, разумеется, Анна Степановна. Все ее слушались, и даже филин, который никого не слушался и доктору всегда говорил «ай, ай, ай» с укоризненным выражением. Недаром ненцы говорили доктору: «Ой, хорошо, когда такой большой женка есть!» Она внушала уважение. Не только дома, но и во всем городе прислушивались к ее слонам.
Она была из известной морской семьи, и ее отец, дядя и все братья плавали капитанами на морских и речных судах. Иногда во время Карской — так называют в Заполярье месяцы август и сентябрь, когда наши ледоколы проводят через Карское море советские и иностранные пароходы, — эти братья и дядя появлялись в доме, такие же высокие и крепкие, как Анна Степановна, с большими усатыми лицами, с большими носами.
К истории капитана Татаринова Анна Степановна подошла с неожиданной стороны.
— Несчастные женщины! — сказала она, хотя о женщинах не было сказано ни слова. — И год ждут, и два; он, может быть, и умер давно, и следа не осталось, а они все ждут. Все надеются: может, вернется! А эти ночи бессонные! А дети! Что детям сказать? А эти чувства безнадежные, от которых лучше бы самой умереть! Нет, вы мне не говорите, — с силой сказала Анна Степановна, — я это видела своими глазами. И если вернется такой человек, — конечно, герой, что и говорить. Ну и она — героиня!
Глава 9
«МЫ, КАЖЕТСЯ, ВСТРЕЧАЛИСЬ…»
Володя заехал за мной в семь утра, я сквозь сон услышал, как он внизу ругает Буську и Тогу, двух своих передовых. Накануне мы с ним условились поехать в зверовой совхоз, и он вдруг предложил — на собаках.
— Они только поворачивать не умеют, — сказал он серьезно, — а так очень хорошо везут. А на поворотах я слезаю и сам поворачиваю.
Я было возразил, что, не лучше ли все—таки на лыжах, но Володя обиделся за своих собак, и пришлось согласиться.
— Даже мама может подтвердить, — сказал он строго, — что по прямой они везут превосходно.
Как настоящий ненец, он бодро крикнул «хэсь!», когда мы уселись на нарты, — и собаки помчались. Ого, как ударило мелким снегом в лицо, закололо глаза и занялось дыхание! Нарты подбросило на сугробе, я схватился за Володю, но он обернулся с удивлением, и я отпустил его и стал подпрыгивать на каких—то ремешках, натянутых, по—моему, очень слабо.
Мне пришла в голову мысль, что хорошо бы ехать немного потише, — но куда там! Нечего было и думать! Грозно подняв палку, Володя орал на своих собак, и они мчались все быстрее и быстрее. Конечно, я мог бы крикнуть Володе, чтобы он придержал собак. Но это был верный способ навсегда потерять его уважение. Все—таки я крикнул бы, пожалуй, — уж больно высоко подпрыгивали на сугробах эти проклятые нарты! Но в эту минуту Володя еще раз обернулся ко мне, и у него было такое раскрасневшееся счастливое лицо и ушанка с таким ухарским видом сбилась набок, что я решил лечь животом вниз и покориться.
Раз! Вдруг собаки остановились, как вкопанные, и я сам не знаю, каким образом удержался на нартах. Ничего особенного! Оказывается, пора уже было поворачивать на Протоку, и Володя остановил собак, чтобы переменить направление.
Не припомню, сколько раз я давал себе слово никогда больше не ездить на собаках, — вероятно, столько же, сколько поворотов до острова, на котором расположен зверовой совхоз. Но Володя был в восторге:
— Правда, здорово, а?
И я согласился, что «здорово».
Вот, наконец, и Протока! Мы врезались в кустарники, скатились с берега и, подпрыгивая, помчались по льду. Теперь я окончательно убедился, что по прямой Володины собаки везут превосходно. Ежеминутно они приноравливались рассадить наши нарты о неровно замерзшие льдины, и Володя чуть не сорвал голос, крича на них и ругаясь. Счастье, что противоположный берег был очень крутой и бег их, естественно, стал замедляться.
Но вот мы миновали Протоку, собаки прибавили ходу, залаяли, и вдруг — что это? Как будто в ответ, разноголосый лай послышался из—за елей — сперва отдаленный, потом все ближе и ближе. Это был протяжный, дикий, беспорядочный лай, от которого невольно даже сжалось сердце.
— Володя, откуда здесь столько собак?
— Это не собаки! Это лисицы!
— Почему же они лают?
— Они собакообразные! — обернувшись, крикнул Володя. — Они лают!
Мне случалось, конечно, видеть черно—бурых лисиц, но Володя объяснил, что в этом совхозе разводят серебристо—черных и что это совсем другое. Таких лисиц больше нет во всем мире. Считается, что белый кончик хвоста — красиво, а здесь в совхозе стараются вывести лисицу без единого белого волоска.
Словом, он действительно заинтересовал меня, и я был очень раздосадован, когда через четверть часа мы подъехали к воротам совхоза и сторож с винтовкой за плечами сказал нам, что питомник для осмотра закрыт.
— А для чего открыт?
— Для научной работы, — внушительно отвечал сторож.
Я чуть не сказал, что мы и приехали для научной работы, но вовремя посмотрел на Володю и придержал язык.
— А директора можно?
— Директор в отъезде.
— А кто его заменяет?
— Старший ученый специалист, — сказал сторож с таким выражением, как будто он и был этим старшим ученым специалистом.
— Ага! Вот его—то нам и нужно!
Я оставил Володю у ворот, а сам пошел искать старшего ученого специалиста.
Очевидно, в совхозе бывало не очень много народу, потому что только одна узенькая тропинка вела по широкому, покрытому снегом двору к дому, на который указал мне сторож. Этот дом еще издалека чрезвычайно напомнил мне грязновато—зеленую лабораторию Московского зоопарка, в которой Валя Жуков некогда показывал нам своих грызунов, — только та была немного побольше. Это было такое сильное впечатление сходства, что мне показалось даже, что я слышу тот же довольно противный мышиный запах, когда, отряхнув с валенок снег, я открыл дверь и очутился в большой, но низкой комнате, выходившей в другую, еще большую, в которой сидел за столом какой—то человек. Мне показалось даже, что этот человек и есть Валька, хотя в первую минуту я не мог отчетливо рассмотреть его после ослепительного снежного света, а он, к тому же, поднялся, увидев меня, и стал спиной к окну. Мне показалось, что этот человек смотрит на меня совершенно так же, как Валька, с таким же добрым и немного сумасшедшим выражением, что у него тот же самый черный Валькин пух на щеках, только погуще и почернее, и что он сейчас Валькиным голосом спросит меня: «Что вам угодно?»
— Валя! — сказал я. — Да ты ли это? Валька?
— Что? — растерянно спросил он и, как Валька, положил голову набок.
— Валька, скотина! — сказал я, чувствуя, как у меня сердце начинает прыгать. — Да ты что же! В самом деле не узнаешь меня?
Он стал неопределенно улыбаться и совать мне руку.
— Нет, как же, — фальшивым голосом сказал он. — Мы, кажется, встречались.
— Кажется! Мы, кажется, встречались!
Я взял его за руку и потащил к окну.
— Ну, смотри! Корова!
Он посмотрел и нерешительно засмеялся.
— Черт, неужели не можешь узнать? — сказал я с изумлением. — Да что же это? Может быть, я ошибаюсь?
Он захлопал глазами. Потом неопределенное выражение сбежало с его лица, и это стал уж такой Валька, такой самый настоящий, что его больше нельзя было спутать ни с кем на свете. Но, должно быть, и я еще больше стал самим собой, потому что он, наконец, узнал меня.
— Саня! — заорал он и задохнулся. — Так это ты?
Мы поцеловались и сразу же куда—то пошли, обнявшись, и на пороге он поцеловал меня еще раз.
— Так это ты? Черт возьми! Какой молодец! Когда ты приехал?
— Я не приехал, а я здесь живу.
— Как живешь?
— Очень просто. Я здесь уже полгода.
— Позволь, как же так? — пробормотал Валя. — Ну да, я редко бываю в городе, а то бы я тебя встретил. Гм… полгода! Неужели полгода?
Он провел меня в другую комнату, которая ничем, кажется, не отличалась от той, в которой мы только что были, — разве что в ней стояла кровать да висело ружье на стене. Но то был кабинет, а это спальня. Где—то поблизости была еще лаборатория, о чем, впрочем, нетрудно было догадаться, потому что в доме воняло. Мне стало смешно — так подходил к Вале, к его рассеянным глазам, к его шевелюре, к его пуху на щеках этот звериный запах. От Вали всегда несло какой—то дрянью.
Он жил в этом большом доме из трех комнат и кухни — один. Он—то и был старший ученый специалист, и ему по штату полагался этот большой пустой дом, с которым он не знал, что делать.
Я спохватился, что оставил Володю у ворот, и Валя послал за ним младшего ученого специалиста, который был, однако, старше Вали лет на тридцать, довольно внушительного мужчину, бородатого, с диким двойным носом. Но на Володю он, очевидно, произвел хорошее впечатление, потому что они явились через полчаса, дружески беседуя, и Володя объявил, что Павел Петрович — так звали мужчину — обещал ему показать лисью кухню.
— И даже накормить лисьим обедом, — сказал Павел Петрович.
— А что сегодня у нас?
— Помидоры и манная каша.
— Покажите ему «джунгли», — сказал Валя.
Володя покраснел и, кажется, перестал дышать, услышав это слово. Еще бы! Джунгли!
— Павел Петрович, а можно мне сперва в «джунгли»? — шепотом спросил он.
— Нет, сперва в кухню, а то завтрак пропустим!
Они ушли, и мы с Валей остались вдвоем. Он пустился было угощать меня, заварил чай и принес из кухни ватрушку.
— Это у нас в столовой готовят! Правда, недурно?
От ватрушки тоже пахло каким—то зверем. Я попробовал и сказал, как наш детдомовский повар, дядя Петя:
— А! Отрава!
Валя счастливо засмеялся.
— Где они все? Где Танька Величко? Гришка Фабер? Где Иван Павлыч? Что с ним?
— Иван Павлыч ничего, — сказал Валя. — Я как—то был у него. Он и о тебе справлялся.
— Ну?
— Я сказал, что не знаю.
— Ну да, ты не знаешь! Еще бы! А кто звонил тебе в Москве? Тебе передали?
— Передали. Но мне сказали, что звонил летчик. А я тогда не знал, что ты летчик.
— Врешь ты все! А как же ты здесь очутился?
— А я, понимаешь, придумал одну интересную штуку, — сказал Валька, — от которой они быстро растут.
— Кто?
— Лисицы.
Я засмеялся.
— Опять изменение крови в зависимости от возраста?
— Что?
— Изменение крови у гадюк в зависимости от возраста, — повторил я торжественно. — Это тоже была такая штука, которую ты придумал. Черт, но как я рад, что я тебя вижу!
И я действительно был очень рад, от всего сердца! Мы с Валей всегда любили друг друга, но мы не знали, как это хорошо — вдруг встретиться нежданно—негаданно через несколько лет, когда вся прежняя жизнь кажется полузабытой.
Мы стали говорить о Кораблеве, но в это время Валя вспомнил, что ему нужно дать лисенятам какое—то лекарство.
— Так распорядись, чтобы дали!
— Нет, понимаешь, это я должен сам дать, лично, — озабоченно сказал Валя. — Это вигантоль, от рахита. Ты подождешь меня? Я скоро вернусь.
Мне не хотелось расставаться с ним, и мы пошли вместе.
Глава 10
СПОКОЙНОЙ НОЧИ!
Начинало уже темнеть, когда Володя вернулся из «джунглей» — так, оказывается, назывался в совхозе отгороженный участок леса, где звери жили на свободе. Домики, в которых жили лисы, — вот что больше всего его поразило.
— Да, здорово, — сказал Володя, стараясь не очень показывать, что он просто в восторге. — И вообще они живут совершенно как люди. Завтракают, потом у них мертвый час, потом дети играют, а взрослые некоторые ходят в гости.
Валя уговорил меня остаться у него ночевать, и мы позвонили доктору, что Володя вернется домой один.
Заполярье — шумный город. Конечно, там не очень большое движение, хотя случается, что по улице одновременно двигаются, перегоняя друг друга, автомобили, олени, лошади и собачьи упряжки. Шумят пилы на лесозаводах — и в ушах днем и ночью отдается этот нарастающий воющий звук. В конце концов, его перестаешь замечать, но все—таки где—то далеко в голове звенит и звенит пила.
А здесь, в совхозе, было очень тихо. Мы гуляли в лесу и встретили Павла Петровича, который ходил ставить силки на куропаток, и долго разговаривали с ним о лесе, о Карской, о погоде.
— Валентин Николаевич, вы как, Дон—Карлоса сегодня себе на ночь будете брать? — спросил он, и это было очень смешно и приятно, что такой старый, почтенный мужчина с двойным носом называет Валю — Валентином Николаевичем и говорит с ним почтительно, как с настоящим старшим ученым специалистом. Дон—Карлосом звали лисенка, который боялся мороза.
Потом мы вернулись к Вале, выпили по рюмочке, и он объяснил мне, что действительно за последние полгода он почти не выходил из совхоза. У него была интересная работа: он потрошил желудки соболей и выяснял, из чего состоит их пища. Несколько желудков у него было своих, а еще штук двести любезно предоставил в его распоряжение какой—то заповедник. И он выяснил очень интересную штуку: что при заготовке мелких пушных видов следует щадить бурундука, которым главным образом и питается соболь.
Я молча слушал его. Мы были совершенно одни, в пустом доме, и комната была совершенно пуста — большая, неуютная комната одинокого человека.
— Да, интересно, — сказал я, когда Валя кончил. — Значит, соболь питается бурундуками. Здорово! А тебе — знаешь, что тебе нужнее всего? Знаешь, что тебе просто дьявольски нужно? Жениться!
Валя заморгал, потом засмеялся.
— Почему ты думаешь? — нерешительно спросил он.
— Потому что ты живешь, как собака. И знаешь, какая жена тебе нужна? Которая бы таскала тебе бутерброды в лабораторию и не очень старалась, чтобы ты обращал на нее внимание.
— Ну да, ты скажешь, — пробормотал Валя. — А что ж! Я и женюсь со временем. Мне нужно вот только диссертацию защитить, а потом я буду совершенно свободен. Я ведь теперь скоро в Москву вернусь. А ты?
— Что я?
— Что же ты не женишься?
Я помолчал.
— Ну, я особая статья. У меня другая жизнь. Я, видишь, как: сегодня здесь, а завтра — за тридевять земель. Мне нельзя жениться.
— Нет, тебе тоже нужно жениться, — возразил Валя. — Послушай, — с неожиданным вдохновением сказал он, — а помнишь, вы приходили ко мне в Зоопарк, и Катя была со своей подругой? Как ее звали? Такая высокая, с косами.
У него стало такое доброе, детское лицо, что я посмотрел и невольно стал смеяться.
— Ну как же! Кирен! Красивая, правда?
— Очень, — сказал Валя. — Очень.
— Он хотел постлать мне на своей кровати, но я не дал и лег на полу. Коек было сколько угодно, но я всегда любил спать на полу. Высокий сенник раздался, я сказал: «Ого», и Валя забеспокоился, что мне неудобно. Но мне было очень удобно — снизу было видно небо, такое тихое, будто и там кругом был лес и полно снега, и было очень хорошо смотреть на это небо и разговаривать. Спать не хотелось.
О чем только мы не переговорили! Мы вспомнили даже Валиного ежа, который был продан в университет за двадцать копеек. Потом опять вернулись к Кораблеву.
— Ты знаешь что, — вдруг сказал Валя, — конечно, может быть, я и ошибаюсь, — мне кажется, что он был немного влюблен в Марью Васильевну. Как ты думаешь?
— Пожалуй.
— Потому что — очень странная вещь. Я однажды зашел к нему и вижу: на столе стоит ее портрет. Я что—то спросил, потому что как раз на следующий день собирался к Татариновым, и он вдруг стал говорить о ней. Потом замолчал, и у него было такое лицо… Я решил, что тут что—то неладно.
— Валька, иди ты к черту! — сказал я с досадой. — Я не пойму, где ты живешь, честное слово! Немного влюблен! Он без нее жить не мог! И ведь вся эта история произошла перед твоими глазами. Ну, да ты тогда занимался гадюками, — понятно!
— Что ты говоришь! Вот бедняга!
— Да, он бедняга.
Мы помолчали. Потом я спросил:
— Ты часто бывал у Татариновых?
— Не очень часто. Раза три был.
— Ну, как они поживают?
Валя приподнялся на локте. Кажется, он хотел рассмотреть меня в темноте, хотя я сказал это совершенно спокойно.
— Ничего. Николай Антоныч теперь профессор.
— Вот как! Что же он читает?
— Педологию, — сказал Валя. — Уверяю тебя, очень почтенный профессор… И вообще…
— Что вообще?
— По—моему, ты в нем ошибался.
— В самом деле?
— Да, да, — с глубоким убеждением сказал Валя. — Ты в нем ошибался! Посмотри, например, как он относится к своим ученикам. Он просто готов за них в огонь и в воду. Ромашов рассказывал мне, что в прошлом году…
— Ромашов? Этот еще откуда взялся?
— Как откуда? Он—то меня к ним и привел.
— Так и он бывает у Татариновых?
— Он? Он Николая Антоныча ассистент. Он там каждый день бывает. И вообще он у них самый близкий человек в доме.
— Постой, что ты говоришь? Я не понимаю. Ромашка?
— Ну да, — сказал Валя. — Только его, понятно, теперь так никто не называет. Между прочим, он, по—моему, собирается жениться на Кате.
Что—то толкнуло меня прямо в сердце, и я сел, поджав под себя ноги. Валя тоже сел на кровати и уставился на меня с изумлением.
— Что? — спросил он. — Ах, да! Черт! Я совсем забыл!
Он забормотал, потом растерянно оглянулся и слез с кровати.
— Не то что собирается…
— Да нет, ты уж договаривай, — сказал я совершенно спокойно.
— То есть как договаривай? — пробормотал Валя. — Я тебе ничего не сказал. Я просто так думаю, но ведь мало ли что я думаю! Мне иногда приходят в голову такие мысли, что я сам удивляюсь.
— Валя!
— Да я не знаю! — в отчаянии сказал Валя. — Что ты ко мне пристал, скотина? Мне это просто кажется, но ведь мне иногда черт знает что кажется. Ты мне можешь не верить — и баста!
— Тебе кажется, что Ромашов хочет жениться на Кате?
— Нет! Черт! Я тебе говорю, что нет! Ничего подобного! Он стал одеваться шикарно, вот и все.
— Валя!
— Вот я тебе клянусь, что больше ничего не знаю.
— Он с тобой говорил?
— Ну, говорил. Он, например, рассказывал, что с тринадцати лет копил деньги, а сейчас взял да все и истратил за полгода — это, по—твоему, тоже имеет отношение, да?
Я больше не слушал его. Я лежал на полу, смотрел на небо, и мне казалось, что я лежу где—то в страшной глубине и надо мной шумит и разговаривает весь мир, а я лежу один, и мне некому сказать ни слова. Небо было еще темное и звезды видны, но неизвестно откуда уже залетал слабый, далекий свет, и я подумал, что мы проговорили всю ночь — и вот договорились!
— Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, — ответил я машинально.
Уж лучше бы я уехал с Володей! Что—то сдавило мне горло, и захотелось встать и выйти на воздух, но я остался лежать, только повернулся и лег на живот, упершись в лицо руками. Так, значит, вот как! Это было еще невероятно, но об этом уже нельзя было забыть ни на одну минуту. Невероятен был только сам Ромашка, потому что я не мог вообразить его рядом с Катей. Но почему же я думал, что она до сих пор помнит меня? Ведь мы столько лет не встречались!
Я лежал и думал, думал — о чем придется, вовсе не только об этом. Я вспомнил, что Валя не любит, когда на него смотрят ночью, и как Кораблев однажды подшутил над ним, спросив: «А если смотрят с любовью?» Потом оказалось, что я думаю снова о Кате, и с какою живостью я вспомнил вдруг — не ее, а то чудное состояние души, которое я всегда испытывал, когда видел ее. Больше всего на свете мне хотелось бы в эту минуту заснуть, но я не мог не только закрыть глаза, но даже оторвать их от неба, которое очень медленно, но все же начинало светлеть.
Валя спал и, наверное, проснулся бы, если бы я вышел. Но мне не хотелось больше говорить с ним, и поэтому я лежал и лежал на животе, потом на спине, потом снова на животе, упершись в лицо руками.
Потом — должно быть, это было часов семь утра — зазвонил телефон, и Валя вскочил, заспанный, и побежал в соседнюю комнату, волоча за собой одеяло.
— Слушаю! Это — тебя, — сказал он, вернувшись через минуту.
— Меня?
Я накинул шубу и пошел к телефону.
— Саня! — это говорил доктор. — Куда ты пропал? Я звоню из окрисполкома. Передаю трубку.
— Да, я слушаю, — сказал я.
— Товарищ Григорьев, — сказал другой голос. Это был уполномоченный НКВД по Заполярью. — Срочное дело. Вам предстоит полет с доктором Павловым в становище Ванокан. Вы знаете Ледкова?
Еще бы! Это был член окрисполкома — один из самых уважаемых людей на Севере. Его все знали.
— Он ранен, требуется срочная помощь. Когда вы можете вылететь?
— Через час, — отвечал я.
— Доктор, а вы?
Я не слышал, что ответил доктор.
— И инструменты все в порядке? Отлично, через час я жду вас на аэродроме.
Глава 11
ПОЛЕТ
Вот кто был на самолете утром пятого марта, когда мы поднялись в Заполярье и взяли курс на северо—восток: доктор, очень озабоченный, в темных очках, которые удивительно его изменили, мой бортмеханик Лури, один из самых популярных людей в Заполярье или в любом другом месте, где он появлялся хотя бы на три—четыре дня, и я.
Это был мой пятнадцатый полет на Севере, но впервые я летел в район, где еще не видели самолета. Становище Ванокан — это очень глухое место в районе одного из притоков Пясины. Впрочем, доктор бывал на Пясине и говорил, что найти Ванокан нетрудно.