Искусствотерапия
Искусство лечит. Это давно поняли те, кто всерьез думал о детях. Как и во взрослых, в детях есть и дурное, и доброе. Преодолевать дурное помогают родители, сказки, где постоянно присутствует мотив борьбы со злом, и собственное творчество. Творя, дети обдумывают мир, находят выход «темным страстям». Часто само содержание рисунков указывает на эти самые «темные страсти»: войны, битвы, танки, бабы-яги с кощеями бессмертными, взрывы, пожары. Иногда агрессивное, озлобленное состояние выражается в композиции рисунка и скульптуры, в отношениях цветов в живописи.
Творчество — такая же врожденная потребность, как еда и сон. Рисуя, дети избавляются от того, что их мучает, пугает: навязчивых состояний, страха смерти и темноты, страха потерять любимую маму или любимого отца. Все эти страхи присутствуют в жизни самых нормальных детей. Когда мы говорим им, что темнота не страшна и смерть не страшна, мы их обманываем. Мы с головой окунаем их в одиночество, из которого они пытаются выбраться, поверяя листу бумаги свои тревоги.
Даже в лагерях истребления дети рисовали — они обращались к карандашу и бумаге как к своим спасителям. Цветы, стол с едой, гора, по которой когда-то съезжали на санках, калитка в сад — дети не рисовали почти ничего сказочного потому, что мир, откуда их изгнали, стал для них сказкой.
Сказки помогают неуверенным стать увереннее — вот мальчик с пальчик, такой крошка, а вышел на сражение с большим и страшным миром!
Жизнь — это трата времени. Существенно ли, на что мы его тратим?
Вот пришли на первое занятие самые маленькие, четырехлетки. На столе уже выстроены железная дорога, столовая, зал ожидания, в вагонах едут зайцы с морковками через плечо, а на скамейках в зале ожидания сидят пластилиновые пародии с чемоданами и коробками. Чего нам не хватает? Нам не хватает дома, где живет станционный смотритель. (Как звучит это словосочетание! Пушкинская музыка. Детям нравятся такие торжественные наименования.)
— Сейчас мы накатаем бревен, настругаем досок и построим двухэтажный дом. — Говорю, а сама приглядываюсь к новеньким. Вижу всех: робких и смелых, шустрых и флегматичных, тревожных и уравновешенных.
Маленькая девочка с косами лепит рывками, тычками: возможно, она заика — нарушение речи связано с нарушением «движения». Сажусь рядом с девочкой. Она смотрит на меня изучающе — глаза с длинными ресницами часто моргают. Ее зовут Лина — это я узнала из анкеты. На каждого ребенка есть анкета с фотографией. Чтобы подлизаться к Лине, украдкой от остальных, подсовываю ей красный фантик и две пуговички «на украшение». Девочка действительно заикается. Значит, моя задача — привести в порядок «движение». Убедившись, что она доверяет мне, я кладу ладонь на ее руку, и мы вместе лепим. Необходимо из урока в урок «перелепливать», «сглаживать» движения. Тем же самым мы займемся с ней и в рисунке — научимся рисовать линии, не отрывая карандаш от бумаги.
А вот тревожный ребенок — в рабочем халатике, с нарукавниками. Много прошло таких — в униформе, в рукодельных фартуках. Их специально готовили к походу в чужой дом, куда они не хотели. Формы, фартуки, рабочие халаты — часто вид приманки.
Крохотуля в халате до пят все время сползает со стула, похож на перепуганного хомячка. Втянул голову в плечи, тычет пальцем в пластилин, а сам все озирается, прислушивается к шагам за дверью — может, это мама и она заберет его отсюда. Руки так и просятся погладить ребенка, но я не даю рукам воли. С такими детьми надо быть настороже — чтобы не спугнуть. Попробую просто поболтать с ним:
— Павлик, ты, видно, много каши съел с утра, у тебя уж очень руки сильные (раз он в рабочем халате, то он и чувствует себя человеком взрослым, сильным, может быть, даже могучим). Ну-ка, можешь дырку проткнуть пальцем, с размаху?
Подставляю мишень — тонкую пластилиновую лепешку. Ясно, что проткнет!
Смерил меня взглядом: мол, стоит ли затеваться? Но протыкать дыры — дело заманчивое, эх, была не была! Павлик зажмуриваете и вонзает палец в «мишень».
— Я же говорила — силач! Тогда выручи нас — нет у нашей станции начальника. Поезда устали стоять на рельсах, в столовой все так объелись, что со стульев не могут подняться, в зал ожидания дети стали плакать — им хочется ехать, а поезд без разрешения начальника не пускают.
Павлик слушает заинтересованно. Оказывается, от него все зависит; значит, он не просто так пришел сюда в халате, а для дела.
— Слепи станционного смотрителя!
Озадачила человека. Пусть думает. Ему уже не тревожно, он расслабился, а дом меж тем не продвигается. Бросаю клич: «Бревна, доски — всё ко мне!»
Повскакали, несут «стройматериалы». Раз они не боятся встать, подойти ко мне, значит, обживаются в новой, непривычной среде. Это важно.
— Я слеплю жену начальника, — сообщает Вика-толстушка (ловко она переделала «станционного смотрителя» в прозаического начальника!). — Потом детей начальника слеплю.
На первый взгляд девочка благополучная. Но и дети из ветхих, непрочных семей часто лепят «всех» — брата, сестру, бабушку, папу. В порядке компенсации.
Строю дом, смотрю на Лину — та снова рвет пластилин. Приходится оставить дом и заняться Линой.
— Это будет большая дверь, — приговариваю ей на ухо, — мы сейчас ее покрасим, ровно-преровно...
Спокойное приговаривание помогает. Покрыли ровным слоем пластилина полдвери, теперь сама.
— Я слепил, — Паша завернул целый брикет в фантик.
— Что это?
— Начальник. Холодно, вот он в одеяло и закутался.
— Как же он будет командовать, из-под одеяла?
— Он спит. Проснется, и тогда.
Павлик ликует: соорудил целого начальника!
— Вот ему подушка, — Витя тянет через весь стол руку с пластилиновой подушкой.
Теперь наш начальник спит чин-чином, правда в недостроенном доме, зато на подушке, на простыне и еще одеялом укрыт — девочки позаботились.
— Какой лентяй, все спит и спит, никому ехать не дает! — бубнит под нос Павлик.
— А пусть жена начальника за него поезд отправит, — предлагает Витя, бледный, анемичный мальчик.
Он сидит, сложа руки, смотрит, как я строю дом. Ну и что? Есть дети, которым необходимо медленное, спокойное вживание в новую атмосферу. Возможно, дома Витя привык повелевать: «Пусть машинка поедет, пусть кукла глаза закроет, пусть жена начальника руководят железной дорогой».
— Прилепляю к стене лепешку — балкон, ставлю на него жену станционного смотрителя, то бишь начальницу.
— Пусть она с другой стороны стоит, ей паровоза не видно.
— Тогда нужен второй балкон.
Витя присмотрелся к моему балкону, понял — дело нетрудное — и соорудил второй балкон сам.
— Это ребенок станционного смотрителя, — показывает Вика новую работу.
Что это! Пластилиновый гроб из брусков, в нем — голова ребенка с пустышкой во рту, на туловище — два цветка.
— Подождите, я колеса приделаю! — Вика приделывает колеса.
Лепила коляску — вышел катафалк.
— Почему у него цветы на животе?
— А потому что я умею такие розочки делать, меня бабушка научила.
Понятно, Вика не вкладывала в работу «тайный» смысл — она решила продемонстрировать разом все, что умеет. А умеет — лепить розы, пустышку и ребенка!
Я не склонна к психоаналитическим трактовкам детских работ. Но что-то встревожило меня в этой скульптуре. Надо будет поглядеть на Викиных родителей. Пусть я не согласна с Фрейдом в объснении подсознательного как вытесненной сексуальности, в наличии подсознательного нет сомнения.
— Давай оставим коляску во дворе, а ребенка положим в кроватку, — предлагаю Вике.
Не соглашается:
— Ребенок начальника ждет свою маму на улице — она поедет ним гулять в парк.
Мысль о парке понравилась: в парке соорудим качели, карусели, детский городок. Размечталась и не заметила, что дети стали ерзать. Значит, устали и надо поиграть с ними — запустить наконец наш поезд. Сколько можно есть в столовой и ждать в зале жидания! Архитектура дома станционного смотрителя — типичное Ар-Нуво. Наверное, из-за натиска декора. Очень смешно смотрится дом станционного смотрителя на фоне безалаберной станции. Что ж, каков хозяин — лентяй и соня, — таково и его хозяйство. Для него махину отгрохали, а он спит и нет ему дела до железной дороги!
Но если вернуться к подсознательному, то последнее время я все чаще оказываюсь с детьми на железнодорожной станции. Наверное, потому, что мечтаю о путешествии — сесть бы в поезд, разложить на столике жареную курицу с помидорами, посыпать кушанье солью из спичечного коробка, помешивать ложкой жидкий чай в стакане и ехать-ехать, все равно куда.
Фридл
Творчество замученных детей не подлежит художественному анализу. По крайней мере я не берусь за такой труд.
Фридл Диккер-Брандейсова была художницей. В концлагере Терезин стала учителем рисования. В каталоге «Рисунки детей концлагеря Терезин» сказано, что Фридл «создала педагогическую систему душевной реабилитации детей посредством рисования».
С уцелевшими в Терезине детьми в сорок четвертом году Фридл была депортирована в Освенцим. То, что она вложила в детей, гибло вместе с ними в душегубке.
Маленький садик,
Розы благоухают.
Узенькая тропинка,
Мальчик по ней гуляет.
Маленький мальчик похож
На нерасцветшую розу,
Когда роза расцветет,
Мальчика уже не будет.
Каково было Фридл читать стихи Франтишка Басса, смотреть на его рисунок, где по тропинке меж холмов возвращается Франтишек к своему дому, в навеки утраченное детство. Нет, оно не прошло, Франтишек еще мал, у него собрали детство. Отобрали, а он все равно возвращается туда, к себе домой, нарисованный мальчик в нарисованную деревню.
«Зима. Терезинские улицы совсем под снегом, который от сильного мороза уже мерзлый. Гуляю медленно по тротуару и слежу за жизнью на улице. Вот попался на глаза старик, приблизительно восьмидесятилетний, с белыми волосами и белой бородой. Если судить по походке, у него вид сорокалетнего. Он шел быстро с миской еды в руке. Но вдруг поскользнулся на обледенелом тротуаре. Он упал головой прямо на мостовую и остался лежать» — записывает в детском подпольном журнале шестнадцатилетний Герберт Фишер, Дон-Герберто.
Дети искали выход. С увиденным невозможно смириться, его надо как-то осознать или хотя бы просто зафиксировать. Так возник детский подпольный журнал в Терезине.
Дети знали, что идут на смертельный риск, знали и их учителя. Но писать стихи и рассказы не отговаривали.
Обучение детей в концлагере строго-настрого воспрещалось. Не было запрета только на рисование.
«...Почти все малые арестанты рисовали. Собрание четырех тысяч рисунков стало самым известным, хорошо сохранившимся и потрясающим наследием замученных терезинских детей» (из каталога).
Стать учителем в мире, обреченном на гибель, — страшная участь.
Фридл была с детьми, не покинула их до последнего мгновения. Чему она их учила? Какова была созданная ею система «психической реабилитации детей с помощью рисования»? Как оценить качество изображения тарелки с кашей и людей с желтыми звездами, , несущих носилки с мертвым по зимнему Терезину? Можно ли вообще обучать детей чему-либо в нечеловеческих условиях?
И дети ли они после всего увиденного?
Я был ребенком,
С тех пор прошло три года.
Ребенок тот мечтал о сказочных мирах.
Теперь я не ребенок,
Я видел смерть в глазах...
Это стихи Гануша Гахенбурга. Он погиб в Освенциме пятнадцатилетним.
Там в море садов и счастливых лет
Мама произвела меня на свет,
Чтобы я плакал.
Слезы — это увеличительные стекла. Глядя сквозь них на рисунки, я вижу Фридл. Вернее, ее присутствие на рисованных листах.
...За белой лошадью черный человек с черной тачкой. Лошадь движется вдоль реки по зеленому лугу. На горизонте — горы. Это аппликация Хельги Поллаковой. Но где здесь Фридл?
Увеличительные стекла слез перемещаются по цветной репродукции. А вот и Фридл. Она подсказала Хельге, что зелено-коричневая гамма требует контрастных акцентов. Поначалу лошадь была коричневой (край коричневой бумаги виден из-под белой) и сливалась с фоном. Но композиция требовала белого пятна, и Хельга согласилась с учительницей.
Соня Шпицева хотела нарисовать крыши домов на своей улице. Пасмурный день, над одной крышей — шпиль ратуши. Поначалу Соня принялась рисовать по сухой бумаге (сохранилась одна неразмытая линия с боку дома), но Фридл научила девочку: «Чтобы вышло «пасмурно», надо писать акварелью по мокрому листу, тогда очертания размоются и будет казаться, что воздух влажный, как твоя кисть».
Возможно, все было вовсе и не так.
Есть черта, которую не переступить воображению. Мы не можемвоссоздать реальную картину: маленькая, коротко остриженная Фридл со своими ученицами, теперь тоже остриженными, голыми, идет в газовую камеру. У душегубки мы застываем. Свидетелей нет. Повествовать о том, как Фридл корчилась в агонии рядом с Соней Шпицевой, невозможно. Это — запредельное, хотя случилось в пределах исторического времени с миллионами.
Нам дан страшный урок. Мы не можем, не имеем права жить так, как жили до него. Вопрос «За что?» — риторический. На него нет ответа. Но коли получен в наследство такой опыт, его надо осмыслить.
Зачем Фридл в голоде, холоде, страхе обучала детей приемам композиции? Зачем изобретала для них постановки из скудной барачной утвари? Зачем знакомила их с законами цветовой преференции? Зачем после каждого урока раскладывала подписанные детьми работы по папкам? Зачем, спрашивается, это было нужно Фридл, когда транспорты смерти, один за другим, увозили детей «на Восток» — в Освенцим?
...На желтых бланках концлагеря, где расписание работы терезинской бани соседствует с указами по режиму, растут цветы , порхают бабочки, улыбается мама, но и лежат убитые, смотрят голодные глаза в пустые миски — судьбы тысяч детей. Благодаря Фридл они стали и нашими судьбами.