Дмитровское общежитие московской консерватории

Евгений Кисин

ПРЕДИСЛОВИЕ

В Донбассе не было ни одного мало-мальски интересующегося музыкальным искусством человека, который бы не знал имя Наума Бродского. Его титул был — Пианист Бродский. Он не был обласкан власть предержащими. Его обошли званиями и наградами. Но Пианист Бродский в них и не нуждался. Лучшей наградой ему был полный зал поклонников.

С первых дней своего появления в Донецке (тогда Сталине) Наум Маркович мощно заявил о себе как пианист, педагог, а несколько позднее и как органист. Его концерты носили просветительский характер, «беседы у рояля» были отточены до блеска. Оригинальность мышления, информация, интересная слушателю любой подготовленности, — вот то, что присутствовало на аншлагах Пианиста Бродского. Он — вне всякого сомнения — Личность, Мастер с разносторонними интересами, взглядами, может быть, даже провидца.

Пусть Наум Бродский расскажет в книге о своих учителях, друзьях, вспомнит виденное. Я же представлю читателю самого Бродского. Мне довелось учиться у Наума Марковича с 1964 по 1968 годы в Донецком музыкальном училище и общаться с ним по сей день. В каком бы настроении ни был наш милый Нюма (именно так мы его называли), оно никак не отражалось на учениках. Он мог «встать на колени» перед хорошо сыгранной фразой и выставить из класса за невыученную пьесу. Он был абсолютно искренен всегда и всюду, всегда и во всем. Этому он учил и нас.

Музыкант огромного кругозора, он не только учил, но и сам готов был постоянно учиться, совершенствоваться в профессии, мастерстве. Только спустя годы я понимаю, как мало взял от Учителя, что нужно было больше прижиматься к его интеллекту, питаясь и насыщаясь Знанием.

Казалось, его знали все и он знал всех. Гастролирующему в Донецке музыканту было неприлично, отыграв концерт, не появиться в доме Бродского. Это был ритуал, так осуществлялась связь во времени мощной гильдии музыкантов Союза.

Наум Маркович одним из первых понял, почувствовал невостребованность своей профессии, наметившуюся национальную «возню», не смог их перенести в Союзе и избрал путь эмиграции. Пути Господни неисповедимы! Так сталось. А кик сталось, читатель узнает из предисловия дочери большого друга детства Наума Марковича, выдающегося скрипача Бориса (Буси) Гольдштейна, и от самого пианиста.

Мне выпала честь способствовать изданию книги в Украине, представить ее читателю нашей страны и пожелать нашему дорогому Учителю долгих лет жизни, хорошего самочувствия и творческих удач.

Сергей Черкезишвили. 1993

О Науме Марковиче Бродском я слышала в детстве из разговоров в семье, а познакомилась с ним, когда он приехал в Германию. После выезда из Союза Наум Маркович и папа были в переписке. Говорить об устройстве здесь было сложно. В Германии все начинается с возраста, особенно для иностранцев. Науму Марковичу тогда было 58 лет. Папа ему писал: «Приезжай в гости, но будь в пианистической форме». Папе удалось договориться о возможности работы на полставки. Но вскоре выяснилось, что работа может быть только временной, так как недавно вышел закон, запрещающий иностранцам постоянную работу в стране.

И даже в этой ситуации мы в семье не переставали удивляться необыкновенным трудолюбию и энергии, с которыми Наум Маркович работал как педагог и занимался на фортепиано на случай концерта. После одного из таких концертов в небольшом городе Ратцебурге в артистическую пришли люди из местной администрации и предложили у них работать, с обещанием уладить его проблемы. Для Наума Марковича это означало прежде всего получить право жить и работать в стране. Ему предоставили квартиру с мебелью и инструментом, за которую в течение года плата была чисто символическая.

Пригласившие его вскоре убедились в правильности такого решения, так как его ученики начали получать призы на юношеских конкурсах.

К Науму Марковичу приехала семья, и он смогу же в нормальной обстановке более плодотворно работать, часто выступать с концертами. Критика на эти концерты была отличной.

Наум Маркович записал две пластинки. Одна из них - «Мусоргский — Моцарт», на другой — произведения Листа.

Их появление было по достоинству отмечено в престижном общегерманском журнале Fопо Forum и аналитической статье в газете Lubeker Nachricheten. Листовская пластинка вызвала особый интерес в Обществе Листа в Будапеште. Я не могу не привести фрагмента из письма Науму Марковичу Бродскому от генерального секретаря Общества Листа Миклоша Фораи: «Ваша интерпретация — воплощение богатой фантазии артиста, одаренной личности. Изложение содержания, формы в сочетании с блестящей техникой представляют единое целое. Отдельные места нетрадиционного исполнения убедительны и звучат свежо». Такой отзыв для музыканта-исполнителя является высшей оценкой.

Сейчас Науму Марковичу 71 год. Но его талант и энергия делают свое доброе дело. Он по-прежнему активен как педагог, дает уроки, играет сам. Среди его учеников — дети, любители музыки, педагоги фортепиано, конкурсанты. Мне хочется от имени нашей семьи пожелать Науму Марковичу здоровья и долгой творческой жизни.

Юлия Голъдштейн-Манц 1991

ОТ АВТОРА

Эта книга написана мною в дни существования СССР, в то время, когда я жил на Украине*. Политическая ситуация была такова, что я не видел будущего для моих детей. В те времена желание эмигрировать рассматривали как вызов, брошенный властям. Наконец, преодолев всевозможные препятствия и напряжения, я выехал в Израиль. И уже там понял, что психологически не подготовил себя к резкой смене основ жизни.

Я был одинок, и меня не понимали. При этом во мне все было заполнено желанием говорить по-русски и слушать родную русскую речь. Сегодня в Израиле люди общаются на основе общих интересов. Там есть обширная русская пе­чать и телевидение из Москвы. И шутят, что «скоро в Израиле иврит станет вторым государственным языком после русского».

Для людей старшего поколения, оставивших Россию в семидесятых годах, тема эмиграции была, есть и останется главной. Выяснилось, что родной язык обладает большой притягательной силой. Без него невозможно жить. Часто между собой общаются люди с разным мировоззрением и культурным уровнем. В России они могли бы оказаться вместе только в метро или в троллейбусе, здесь же они сообща проводят досуг. Но такое общение — не для души, оно случайно, как на вокзале. Вместе с тем, эмиграционный шок, новые эмоции, новые проблемы отдалили тех, кто в прошлом был близок. Мы ищем друзей, людей своего круга. С ними вспоминаем прошлое. Я — музыкант; мое прошлое — музыка и связанные с ней люди. Эпизоды воины. Забавные жизненные истории. К ним прибавились и эмигрантские. В моем возрасте есть что вспом­нить. Я рассказываю, а мне говорят иногда: «Вы должны написать». Смешно. Сказали бы еще: «Вы должны спеть...»

И вот по «Голосу Америки» я услышал чтение книги Ю. Елагина «Укрощение искусств». Перед каждой передачей читалось предисловие автора. Цитирую по памяти: «У меня была одна цель: быть как можно правдивее». Это удивило. Нормальный человек правдив без всяких целей. Началось чтение второй части книги: «Музыкальная Москва с тридцатого по сороковой год». При фразе: «Профессора консерватории были люди порядочные и говорили только то, что думали, кроме Гольденвейзера», — я вздрогнул. Никаких подтверждений не последовало. В конце воспоми­наний автор просто высмеял А. Б. Гольденвейзера. Для меня это был удар. Я не мог и не смогу с этим смириться.

Казалось бы, зачем горячиться? Ведь мемуаров так много, и каждый пишет, что и как хочет. Но если написанное с помпой выходит в эфир на всю страну, где жаждут слова правды (это было в середине восьмидесятых, после снятия глушения), значит, слушают миллионы. И слово становится похожим на приговор.

Своего учителя Александра Борисовича Гольденвейзера я знал с 1934 года. Он, как никто другой в Московской консерватории, говорил только то, что думал. Гольденвейзер постоянно отстаивал интересы консерватории. К нему всегда обращались разные по возрасту и положению люди с просьбой что-то отстоять, поддержать или помочь. Он никогда никому не отказывал. Он все делал для других и ничего для себя. В консерватории и вне ее его авторитет был непререкаем.

Вторая часть книги «Укрощение искусств» была написана в США, еще при жизни Сталина. Много воды утекло. Многое изменилось. Сегодня есть документы, доказывающее обратное тому, что излагал автор. В отношении А. Б. Гольденвейзера это недавно вышедшие в Париже книги известного русского философа Льва Шестова и талантливого пианиста Дмитрия Паперно; материалы, изданные в СССР.

Что же касается упомянутого в воспоминаниях конкурса имени Шопена в Варшаве, то опубликованные теперь отдельной книгой итоги и пресса этих конкурсов, мягко говоря, ни с какой стороны не совпадают с тем, что писал о конкурсе автор.

Униженные в книге с профессиональной стороны дирижеры сегодня представлены пластинками и другими записями исполнений. Один из них в недавно опубликованной книге «Кирилл Кондрашин рассказывает» назван великим. Взыскательность выдающегося дирижера Кондрашина общеизвестна. Это далеко от уничижительных оценок Ю. Елагина.

И в заключение. Как поклонник яркого дарования Мстислава Ростроповича, я был очень огорчен его вы­ступлением в этой передаче, особенно словами: «Все должны прочесть эту книгу». Невольно напрашивается вопрос: сколько лет было Ростроповичу между тридцатыми и сороковыми годами — годами описываемых событий? С другой стороны, следовало ли ему рекламировать книгу, унижающую уважаемых музыкантов ушедшего поколения? Я хотел написать только о Гольденвейзере, но воспоминаний оказалось много. Они настойчиво требовали выхода. Так возникла моя книга.

В процессе работы над книгой я избегал указания имен отдельных лиц. Объяснялось это просто: не пришло время. Прошло более двадцати лет, и теперь, возвращаясь к мною написанному, я понимаю — время пришло. Сегодня я обязан назвать имена. Более того, сегодня я могу рассказать больше.

СВИДЕТЕЛЬ

Я родился в городе Екатеринославе (ныне Днепропетровск). В типичном южном городе, веселом, шумном. Достопримечательностью была в нем центральная улица-проспект, с очень широкими тротуарами, двумя мостовыми и двумя бульварами. Летом они превращались в зеленые туннели, и между ними ходил трамвай. Улица круто поднималась вверх, и зрелище было необычайно красивое.

Первые впечатления моего детства – чудо: НЭП. Но оценили его позже, когда оно уже исчезло. Сегодня я живу в ФРГ, стране экономического благополучия, и не пере­стаю восхищаться. Но все же НЭП представляется мне ярче. Было больше фантазии. На витринах самой большой кондитерской выставлялись огромные торты, не просто торты – художественные произведения: «Дети, кормящие птиц», сцена «У колодца», ежедневно что-то новое. Были кондитеры-художники.

В 1926 году мы с мамой были в городе-курорте Евпатории. Уже на вокзале вам предлагали комнату. Вы шли по городу, и до вас доносились ароматы вкуснейшей еды. Прямо во дворах стояли нехитрые столы под навесами, и вас зазывали обедать. На пляже татарские мальчишки разносили восточные сладости, холодную воду и наше будущее знамя, с которым мы под руководством нашего Никиты Сергеевича устремились догонять и перегонять... – горячую кукурузу. Тогда она называлась пшенка. Мальчишки кричали: «Пшенка! Маладой гарачий пшенка!»

О покое нечего было и думать. На пляже стояло множество лодок — весельных, парусных — и две яхты: «Атлантида» и «Новелла». Подходили лодочники, приглашали вас позагорать в море. До поздней ночи гуляли по улицам веселые, беспечные люди! Из ресторанов доносилась музыка. Разносчики предлагали то одно, то другое. А магазины и ларьки были открыты допоздна. Таков был НЭП.

Но ничто не вечно под луною. Началось развернутое наступление на кулака. И в 1929 году в Евпатории я уже стоял в очереди за хлебом. Его давали по карточкам: кусок черного и поменьше — белого. Фрукты и овощи покупали тайком у татар. На пляже абсолютная тишина. Никакой торговли... никаких лодок... А над загорающими задами возвышался грозный милиционер в полной форме с наганом и не допускал никаких отклонений от идеалов революции.

Примерно в 1928 году НЭП был ликвидирован, запрещена частная торговля, причем людей облагали нереальными налогами. Выплатить их было невозможно. У облагаемых отбирали дома, квартиры, имущество, лишали права голоса, сажали в тюрьму. Их называли лишенцами или нэпманами.

Продуктов становилось вес меньше и меньше. Была вве­дена карточная система на продовольствие и все остальное. В Днепропетровске (думаю, и в других городах) нормы отпускаемых продуктов шли под буквами: «А», «Б», «В», «Г». Самая высокая — под буквой «А» — для рабочих горячих цехов. Норма «Б», значительно уступавшая по качеству и количеству, — остальным рабочим. Под буквой «В» (основательно меньше) получали служащие. Самая мизерная норма шла под буквой « Г» — для кустарей и прочих малозна­чительных трудящихся. В итоге бытовал анекдот: «А» — аристократы, «Б» — бюрократы, «В» — вредители (модное тогда слово), а «Г» — говно. Возможно, таково было начало «исторического» утверждения четвертой буквы русского алфавита, как определяющей качество.

Лишенцев, нэпманов на работу не брали, продоволь­ственных карточек им не давали, их детей изгоняли из учебных заведений. В местных газетах стали появляться письма, в которых дети отказывались от родителей-нэпманов, враждебных революции. Этим они покупали себе право учиться.

В города хлынул народ из деревень. Улицы и особенно базары были наводнены грязными, в рванье беспризорны­ми от десяти до пятнадцати лет. Они попрошайничали, не гнушались и мелким воровством. Электричество было отключено, дома не отапливались. Не было мыла и горячей воды. Начал свирепствовать тиф: сыпной и брюшной.

Людей охватили уныние, злость и отчаяние. Естественно, весь революционный энтузиазм населения перемес­тился в другое место. А украшавшее уборные народно-революционное творчество:

Для царя кабинет,
Для царицы спальня,
Для Распутина буфет,
А для рабочих сральня

стало исчезать.

Нормы отпускаемых по карточкам продуктов уменьшались. Люди голодали. Еще недавно оживленный город даже днем выглядел пустынно. Лишь руки молящих и плачущих людей. Да беспрестанный стук в дверь и слова: «Кусочек хлеба...»

Это происходило в Днепропетровске и осталось в памяти как голод на Украине.

Умный, энергичный человек, мой отец был хорошим музыкантом. В оркестрах он играл на тромбоне, но практически знал все духовые инструменты. Ему предложили работать вольнонаемным капельмейстером 2-го отдельного конвойного батальона, охранявшего тюрьму. В те годы она называлась ДОПР [Дом предварительного заключения]. В самой тюрьме уже был духовой оркестр, организованный из заключенных моим отцом. Конвойный батальон тоже имел право на оркестр, но только из воспитанников. Его-то и предложили создать моему отцу. Он пошел на «Озерку» — центральный базар Днепропетровска, где все кишело беспризорниками, и оттуда приволок около двад­цати мальчишек. Они прошли санитарную обработку, об­лачились в военную форму, и через два месяца этот оркестрик играл два марша и «Интернационал». С оркестриком было легко и просто. Он состоял не из уголовников, а из детей с трагической судьбой. В нашей семье появился военный паек. Мы ожили.

В самый разгар голода в Днепропетровске и, естественно, в других городах свирепствовала эпидемия, названная ее жертвами «золотуха». Она, правда, касалась не детей, а в основном мужчин всех возрастов. Поздней ночью «доблестные стражи закона» из ГПУ (сейчас КГБ) уводили из дома намеченную жертву и помещали ее в смрадную, душ­ную камеру. Требовалось немного — отдать все сбережения: и давние, и новые. Валюту, то есть старые золотые монеты пяти- и десятирублевого достоинства, массивные золотые кольца и так далее. «Мелочи» вроде брошек, сережек, ко­лечек их не интересовали.

От обыкновенного ограбления это отличалось тем, что бандиты без лишних слов отбирали наличное. Здесь же вас убеждали отдать все «добровольно». В Днепропетровске была своя система «убеждения». Я знаю о ней по рассказам деда, отца матери, которого брали два раза. Новичков в камере не трогали. Хорошо кормили. А примерно через неделю вызывали к следователю. Он сразу начинал кричать: «Мы строим социализм, нам нужно золото. Оно гниет у вас, отдайте и будете дома, а нет — сгниете тут сами».

Если подобное объяснение не действовало, то вас возвращали в камеру. Начиналась «воспитательная» работа. Ее проводили так называемые активисты из числа арестованных. В ход шли побои и пытки. Для тех, кто не сдавался, существовали две камеры. Одну из них, где резко худели, арестованные называли «Кавказ», другую, где опухали, — «Крым». За «помощь» активистам обещали не тро­гать их сбережения. Действительно, по выполнении зада­ния их выпускали. А затем почти всех брали снова. При по­вторных арестах активисты сидели на общих основаниях.

Если не ошибаюсь, «золотая лихорадка» чекистов длилась около года или чуть больше. Арестованных преступниками не считали. Никаких судимостей и прочих изъянов в их досье не значилось. Никакого произвола. Закон есть закон.

В конце 1935 года карточная система была отменена. В магазинах появились основные продукты питания. Начали отапливать дома. Ушла страшная проблема: как накормить детей. Исчезли беспризорные — свидетельство пережитого кошмара, трагедии страны. Ничто не может быть страшнее миллионов детей, оставшихся без родителей. Становилось легче, и товарищ Сталин сказал: «Жит стало лучше, таварищи. Жит стало веселей». Многие думали, что страдания были неизбежны. Ведь в истории человечества появилась новая формация. После заявления «отца всех народов» везде и всюду рядом с вечным: «Выполним пятилетку в четыре года», — красовались слова: «Спасибо товарищу Сталину за счастливую жизнь».

Сталин понимал, что террор лучше проводить на сытый желудок.

ДМИТРОВСКОЕ ОБЩЕЖИТИЕ МОСКОВСКОЙ КОНСЕРВАТОРИИ

В 1934 году основой существования была карточная система. Кроме продуктов питания она охватывала промышленные товары. Однако голод начал спадать.

Отец продолжал работать капельмейстером, и это позволило мне поехать в Москву. Я мечтал заниматься у А. Б. Гольденвейзера. В конце августа я уже жил в Дмитровском общежитии — старом трехэтажном доме с пристроенной к нему пятиэтажной коробкой. В каждой комнате находилось от четырех до шести студентов. Было и пианино. В подвале стоял титан, и с шести вечера начиналось хождение за кипятком. По выходным дням в красном уголке проходили литературные вечера или шахматные турниры. Тогда слово «воскресенье» не произносилось. Каждый шестой день был выходным. Это называлось «шестидневка». Раньше были пятидневки. Так сочетались пропаганда «гуманизма» новой эпохи и борьба с пережитками прошлого, к которым относилось и слово «воскресенье».

В те далекие времена любой мог договориться с месткомом о концерте для института, фабрики и т. д. Оплата по соглашению. Как правило, организаторами таких концертов были молодые предприимчивые актеры. Часто в Москве и особенно в пригородах молодые актеры и студенты консерватории устраивали неплохие концерты. Многие давали частные уроки, а студенты-хормейстеры руководили хорами при клубах. Подрабатывали весьма прилично.

На втором этаже общежития жили «пробивные» мамы и их талантливые дети. Самыми колоритными были семья Майстер и мать Розы Тамаркиной, необычайно одаренной пианистки. На конкурсе в Варшаве один из выдающихся учеников Листа, великий Эмиль Зауэр, назвал ее лучшей пианисткой мира. Тогда ей было всего шестнадцать лет. Когда Роза играла, движения ее рук напоминали балерину в «Лебеде» Сен-Санса, а пальцы как бы говорили, пели. В ее игре сочетались женственность и мужество, глубокая лирика и яркий темперамент. К тому же она была красавицей. Боже! Сколько людей в нее насмерть влюблялись.

Но Роза Тамаркина любила только двоих: в детстве Арнольда Каплана и позже Яшу Флиера. Умерла она в возрасте тридцати лет. Однажды мы встретились на улице, и она сказала: «Я готова быть уборщицей, но только бы жить!» Невозможно забыть ее похороны. Панихида состоялась в Большом зале консерватории. И в гробу Роза оставалась красивой. Когда виолончелист Боря Реентович начал: «Умерла Розочка Тамаркина...», все присутствующие громко зарыдали. Казалось, все остановилось...

Иосиф Майстер появился в Москве в возрасте восьми-девяти лет. Он приехал из Бобруйска, волоча на прицепе семью простых местечковых евреев. Тогда они еще встречались. Йося был невероятно маленького роста. Когда он выходил на эстраду Большого зала, публика приподнималась, дабы разглядеть, кто же там появился. По залу пробегал смех. Но после вступительных аккордов фортепиано все преображалось. На эстраде стоял увлеченный виртуоз.

Величайшие скрипачи своего времени — М. Полякин, Ж. Тибо, И. Сигети — прослушивали его в разное время. Они были в восторге. Полякин сказал отцу Йоси: «Пусть он играет лишь то, что любит». Так сказать может только большой артист, ибо в применении к таланту это — мудрость.

Сигети подарил Йосе свой портрет с надписью: «Твое имя — твое будущее». Увы, пророчество Сигети не оправ­далось. Война, потеря родителей, антисемитизм... Иосиф погиб как скрипач и как человек. Но в те времена предугадать это было невозможно.

Мне вспоминается смешной эпизод, связанный с получением Майстерами квартиры. Поменять общежитие на свою квартиру хочет каждый, но не каждому это удается. Какой-то шанс имеется у тех, кто выступит на сцене Большого театра в присутствии Сталина.

Идет репетиция. Йося уже освободился. К нему, при многочисленной свите, подходит одна из секретарей МК партии по фамилии Каган (в тридцатые годы еврейская дама могла выступать в такой роли) и говорит: «Мальчик, какой ты бледный. Ты, наверно, мало гуляешь».

У участника концерта перед Сталиным в голове не только исполняемое произведение, но и составленный заранее «квартирный» текст. И вдруг неожиданно возник вариант с гулянием. Йося мгновенно, буквально на одном дыхании выпалил: «Я гуляю, я много гуляю, я только гуляю. Мы живем в общежитии, у нас малюсенькая комната, папа с мамой спят на кровати, я сплю на раскладушке, брат Рахмил на полу, сестра на рояле, у нас нет воздуха, мы за...» Он не договорил, громовой хохот оборвал его речь. Через несколько дней Майстеры переехали в трехкомнатную квартиру в новом доме. А спустя две недели в газете «Известия» под рубрикой «Происшествия» сообщалось, что с четвертого этажа упала четырехлетняя Роза Майстер. Но дом был с карнизами. Они смягчили удар, и девочка отделалась только испугом.

Убийство Кирова 1 декабря 1934 года всполошило Москву. Живший в общежитии пианист П. пошел в ГПУ и заявил, что Кирова убил он. Ему поверили. Когда же окончательно «выяснилось», что убийцей является Николаев, П. возвратился в общежитие. Но ночь он провел в ГПУ.

Жил в общежитии студент-хормейстер М. Основной его заботой были наряды по последней моде. Костюмы он носил только сшитые на заказ. Задолжав деньги портному, он написал на него донос. Портной исчез... Приближался 1937 год...

Наши рекомендации