Формирование понятий о добре и зле. О правдивости и обмане
Можно сказать, что еще в раннем детстве я была окружена такими людьми, которые старались делать для меня по возможности только хорошее, только такое, что могло радовать, веселить успокаивать меня. Этими людьми в домашней обстановке были прежде всего мать моя, дедушка и мой отец в те редкие случаи, когда он приезжал в отпуск. Еще в моей памяти сохранились хорошие отношения ко мне всех членов одной очень культурной семьи. А что это была культурная семья, я поняла позднее, когда уже могла многое понимать. Когда я попала в клинику для слепоглухонемых детей, я почувствовала, что и здесь я тоже окружена добрыми, любящими людьми, педагогами, воспитателями, нянями. Все это, вместе взятое, сохранилось в моем сознании на всю жизнь как самое светлое воспоминание, которое и теперь радует меня.
Но каким резким диссонансом вторгались в мое сознание нехорошие поступки людей, с которыми мне, конечно, приходилось сталкиваться в жизни, ибо я всегда стремилась быть поближе к людям чтобы от них знать о том, что вокруг меня происходит, что делают люди! Если даже нехорошие, по моим понятиям, поступки людей бывали мелкими, весьма незначительными, то мне они казались очень значительными. А все то, что было посерьезнее, значительнее, казалось мне просто чудовищным.
Привыкнув к тому, что мать и дедушка все делали прежде всего для меня, все лучшее отдавали мне, я, естественно, думала, что везде и всюду родители заботятся о своих детях так же, как заботились мои обо мне. Ведь я всегда была сыта, одета во все чистое и приличное. Зимой я имела теплую одежду, к праздникам мне шили что-нибудь новое. Летом, когда, было даже очень жарко, мне не разрешали ходить без шляпки или без косыночки. И хотя я тогда не понимала, что это нужно для того, чтобы не болела голова от солнца, тем не менее я надевала что-нибудь на голову, считая, что так нужно делать. В сырую погоду летом мне не разрешали выходить во двор или на улицу босой.
Однако я видела, что те дети, которые приходили ко мне играть, не только ходили без шляпок, но даже не любили их надевать летом: я это понимала, потому что они показывали мне, чтобы я тоже сняла шляпку или косыночку. Обуви эти дети тоже не любили носить летом, а если бывал сильный дождь, то мои подружки и приятели-мальчики старались побольше попадать босыми ногами в лужи и ручьи, показывая тем самым свое пренебрежение к моим сандалиям или к тапочкам.
Мне тоже нравилось бродить по большим лужам босиком, нравилось ничего не надевать на голову, когда очень припекало солнце, поэтому я думала, что и мои приятели не надевают шляпы или сандалии только потому, что им это не нравится. Думала, что они дома оставляют эти вещи. Но когда я бывала у этих ребят дома и хотела посмотреть, что у них есть и такие ли у них вещи, как у меня, то оказывалось, что не у всех из них были такие вещи, какие имела я. Как же я это понимала? Я думала, что у этих детей просто недобрые родители, что они не любят своих детей, если не делают для них того, что делали мои родители для меня. Зачастую ребята, которые не имели тех или иных вещей, принадлежали к многодетным, семьям, бывали одеты все одинаково, т.е. никто из братьев или сестер не казался одетым лучше или хуже. Я не понимала это обстоятельство, ибо я была единственным ребенком у своей матери. Исходя из всех своих впечатлений и наблюдений, я считала, что моя мать — самая добрая мать, а мой отец, который не только привозил мне различные подарки, но и присылал для меня посылки, — самый добрый отец. Мой дедушка тоже добрее всех дедушек.
И это понятие было во мне настолько непоколебимо, что в отдельных случаях оно сохранялось в моем сознании еще долго. Да и теперь, например в том случае, когда мне приходится вспоминать о своей матери мысленно или кому-нибудь о ней рассказывать, она представляется мне неизменно во всем и для всех, не только для одной меня, очень доброй женщиной. И если бы мне теперь рассказали о ней что-нибудь нехорошее, о чем я в детстве не знала, то, по всей вероятности, я не поверила бы, что моя мать могла причинить зло кому-то, могла отказать в помощи тем, кто нуждался в этом.
Когда же в школе слепых (не в клинике слепоглухонемых) попала в среду детей, которые все необходимое получали в интернате но не всегда пользовались тем, что получали, и не всегда бережливо относились к вещам, в моем сознании стали появляться проблески других понятий.
Наступила весна, и впервые же теплые солнечные дни ребята вышли выбегать во двор и на улицу налегке: в курточках, в платьях, без головных уборов, а потом и без обуви. Если дежурный воспитатель уводил в дом таких легко одетых детей, то они не очень слушались и снова убегали во двор, не одеваясь. Такое поведение сверстников наталкивало меня на некоторое размышление: я думала о том, что взрослые люди дают детям одежду, значит, они добрые. Но дети сами не хотят одеваться, ибо им кажется, что уже достаточно тепло и можно ходить в платьях без пальто или даже без обуви. Значит, дети плохие, потому что не слушаются взрослых.
Эти мои выводы казались мне тем более правдоподобными, что бывали случаи, которые как бы подтверждали их. Например, когда нас водили на прогулку в город, девочки шли в платьях, несмотря на то что воспитатели заставляли их еще что-нибудь надеть. Я, беря пример с других, тоже ничего не хотела надевать (таким образом, тоже становилась невольно плохой), но если прогулка продолжалась долго, мне становилось холодно, я просилась домой, чтобы одеться теплее. Бывали и такие случаи, когда девочки во время прогулки снимали обувь и весело прыгали босиком. Воспитатели этого не разрешали, но девочки все-таки снимали ботинки. При этом они требовали, чтобы и я снимала ботинки. Я снимала, но мне бывало холодно или больно ступать по камешкам босыми ногами, я снова задумывалась о том, кто же добрый и кто недобрый: воспитатели или дети? И насколько я помню, мне смутно казалось, что дети поступают нехорошо: ведь мне бывало холодно, девочки смеялись, если я надевала снова обувь или другие теплые вещи; иногда они даже отнимали у меня эти вещи только для того, чтобы я была одета так же, как и они, следовательно, чтобы я не слушалась старших, которые не разрешали преждевременно снимать теплую одежду. Вывод в таких случаях был ясен: старшие были лучше или добрее, чем мои товарищи. И я была уверена, что правильно понимала отношение старших ко мне.
Однако бывали и такие происшествия, под влиянием которых я вынуждена была менять свои мнения о старших. В таких случаях с большим сожалением отказывалась от хороших мыслей о взрослых людях, которые казались мне не только недобрыми (или нечуткими), но даже были, по моим тогдашним понятиям, злее, чем дети. В моей памяти сохранился один случай, который я в то время неправильно поняла.
Однажды кто-то из родных приехал к одной девочке (впоследствии я узнала, что это был отец девочки). По всему поведению девочки, моей подруги, было видно, что она собирается уезжать из школы. Она укладывала в чемоданчик некоторые свои вещи да отдавала своим подружкам всякие мелочи и безделушки. Я принимала самое деятельное участие в приготовлениях к отъезду этой девочки, ибо она была весьма беспорядочна, неаккуратна; вещи она совала в чемоданчик кое-как, а одевалась она, как мне казалось, некрасиво и небрежно.
Из школьной бельевой девочке выдали вещи. Я знала об этом и обратила внимание на то, что ей ничего не выдали на голову — ни платка, ни шапочки. А между тем на улице было холодно (если не ошибаюсь, осень подходила к концу). Свою шапочку, которую отец привез девочке, она уже успела кому-то подарить на память о себе.
Я быстро сообразила, что моей подруге придется отправиться в дорогу без головного убора. Я побежала к той женщине, которая выдавала моей подруге одежду, и начала настойчиво показывать, чтобы она дала девочке что-нибудь на голову, но женщина в свою очередь настойчиво объясняла мне, что она ничего не может дать. Почему она не могла дать, я не знала (да и теперь не знаю), поэтому я продолжала требовать платок или что-нибудь другое и не хотела уходить из бельевой с пустыми руками. Моя настойчивость не тронула женщину, а, скорее, вызвала раздражение и досаду на меня. Женщина отмахивалась руками и, легонько подталкивая меня к двери, показывала, чтобы я уходила из бельевой.
Неожиданно для меня самой «наша борьба» приняла иной характер: я в гневе сорвала с себя шерстяной платок, бросила его в сторону женщины и, расплакавшись, выбежала из бельевой. Женщина догнала меня и сунула мне в руки мой платок. Меня осенила новая мысль: назло этой очень, очень плохой, отвратительной женщине я решила отдать свой платок подруге.
И действительно, не зная о том, что воспитанники не могут по собственному усмотрению распоряжаться казенными вещами, я отдала платок девочке, и она в нем уехала.
Таким образом, я не только сама осталась без платка, но даже стала нарушительницей школьной дисциплины. Более того, я стала почтя преступницей, ибо, расстроенная моим поведением, заведующая бельевой весьма склонна была обвинить меня в краже казенного платка. Об этом я узнала впоследствии. А в то время я очень невзлюбила эту женщину за ее «чудовищную» недоброту. И хотя мне плохо было без платка, а заведующая бельевой стала относиться ко мне не так ласково, как это было раньше, однако я была довольна, что не послушалась ее, а подруга моя уехала в теплом платке.
Если бы в то время кто-нибудь каким-либо образом мог объяснить мне, что я тоже была не права, отдавая девочке казенный платок, который, как и все прочие вещи, был заинвентаризован, то вряд ли и тогда я была бы на стороне заведующей бельевой. Быть может, она была уж не такая недобрая, как мне тогда казалось, тем не менее я только односторонне могла истолковать ее отказ выдать девочке платок. А между тем не исключалась и такая возможность, что в бельевой просто не было лишнего платка.
В харьковском учреждении и я и другие воспитанники имели всё необходимое: хорошую одежду, хорошее питание. В помещении у нас было чисто, тепло и уютно. Однако до тех пор пока я не знала о том, что все вещи, которыми я пользовалась, — казённые вещи, а питание выдается учреждению по определенным нормам, я думала, что со всем этим (вещами и питанием) я могу распоряжаться как угодно: делать с вещами все то, что мне захочется, а питание можно давать всем, кто приходил ко мне из знакомых. Я видела (конечно, не глазами, а просто замечала), что когда у нас бывал второй завтрак в 12 часов дня, то педагоги и воспитатели тоже садились есть в буфетной комнате, но я не знала о том, что они приносили с собой свой завтрак, и думала, что они питаются вместе с нами. «А если педагоги и воспитатели питаются вместе с нами, так почему же я не могу угощать тех, кто ко мне входит?» — думала я.
Однажды я и моя подруга Н. (незрячая, но слышащая, учившаяся в школе слепых) где-то задержались: то ли мы вдвоем гуляли в саду, то ли были в рукодельном классе и подруга не слышала звонка на ужин. Как бы то ни было, но Н. опоздала на ужин, и ей ничего не оставили, считая, что она отказалась от ужина. Я же, возвратившись к себе в клинику, получила свой ужин, съела его и снова пошла в школу к подруге. Узнав, что она осталась без ужина, я повела ее к нам в клинику и попросила у дежурной воспитательницы каши или хотя бы хлеба с маслом для подруги.
Дежурная воспитательница сказала мне, что каши не осталось, а хлеба она не может дать, так как его выдали столько, сколько необходимо оставить на утро к первому завтраку. И несмотря на то что я очень просила воспитательницу дать подруге хлеба, она отвечала односложно, что хлеб выдан по порциям.
Я не только весьма огорчилась, что не могу покормить подругу, но даже рассердилась на воспитательницу. Я сама достала из буфета хлеб, отрезала свою предназначенную мне на утро порцию хлеба и отдала подруге. О том конфликте, который произошел между мной и воспитательницей, я не рассказала подруге, и она взяла хлеб, не подозревая того, что я ей отдала свою утреннюю порцию.
Я не думала о том, что поступаю хорошо или плохо, вступая в пререкания с воспитательницей, и нарушаю дисциплину, беря хлеб самовольно. Я понимала только то, что в данный момент подруга осталась без ужина, она хочет есть, я могу ей дать хотя бы хлеба, значит, должна это сделать.
Разумеется, наследующий день утром педагоги узнали от воспитательницы, что я просила ужин для подруги и что отдала ей свою утреннюю порцию хлеба. Но никто не сделал мне замечания, и хлеб к завтраку я получила, но та воспитательница, с которой у меня был конфликт, долго еще помнила этот случай, считала меня неорганизованной.
Я же была иного мнения о случившемся, а именно: я считала, что воспитательница была не права, не понимая того вполне естественного побуждения, что хорошая подруга бескорыстно стремилась поделиться с голодной подругой тем, что имела. Но почему педагоги не сделали мне замечания? Об этом я думала некоторое время и ждала, что рано или поздно замечание будет сделано. Но я его никогда не услышала. И я решила, что педагоги добрее той воспитательницы, что они считают мое неорганизованное поведение правильным.
В действительности же дело было вовсе не в том, что воспитательница не была доброй, и я это поняла позднее, когда стала лучше понимать поступки людей, их обязанности на службе и вообще все, что происходило вокруг меня. Воспитательница была доброй и отзывчивой женщиной, но строгой и ревностной блюстительницей дисциплины и всякого рода распорядка. Педагоги же иначе рассматривали мое поведение: они считали вполне нормальным мое побуждение помочь товарищу в беде независимо от того, насколько серьезна или несерьезна причина, вызывающая желание помочь кому-либо. Так по крайней мере я поняла впоследствии поведение педагогов.
Я могла бы привести здесь еще множество примеров того, как я понимала добро, зло, плохое, хорошее. Однако достаточно и этих нескольких примеров, которые ясно показывают, что в период формирования моих детских и отроческих понятий о добре и зле я не рассуждала как философ или психолог, ибо не знала, что в жизни многое является лишь относительным или же находится в теснейшей зависимости от того, в каких условиях, при какой внешней ситуации происходят те или иные события, обусловливающие нравственное поведение человека.
Не знала я также и того, что несправедливость и обман тоже зачастую могут быть приняты как нечто справедливое и правдивое.
Но если я замечала ложь или несправедливость, я тяжело это переживала. Я крайне возмущалась, когда могла понять ложь и несправедливость со стороны взрослых людей: ведь мне казалось, что взрослые все понимают, все знают лучше, чем дети. Почему же в таком случае взрослые обманывают детей? И в этих случаях, как и во многих других, я могла бы сослаться на множество примеров, но я ограничусь лишь несколькими фактами.
В процессе занятий и в порядке ознакомления с различными предметами и их назначениями мне показали электрический чайник, научили вставлять вилку в розетку, следить рукой (ощущать), как чайник постепенно нагревается и, наконец, как в нем начинает кипеть вода, из-под крышки поднимаются струйки пара. Конечно, я очень быстро научилась этому несложному делу и в любое время без посторонней помощи могла нагреть воду или вскипятить чай. В день своего дежурства по столовой я старалась встать раньше, чтобы успеть вскипятить чай к первому завтраку, ибо дежурная воспитательница бывала занята с детьми, когда они вставали. Я это понимала и старалась помогать воспитателям, считая себя уже большой, а следовательно, обязанной помогать воспитателям в работе с младшими ребятами. И вот однажды произошел случай, глубоко возмутивший меня поколебавший мою веру в правдивость взрослых.
А произошло следующее: как-то, проснувшись очень рано, часов в пять утра, я пошла в столовую посмотреть на часы, чтобы проверить себя т.е. свое представление о времени. На часах было около пяти часов. Кипятить чай для всех было еще очень рано. Но мне хотелось пить, и я, зная, что в чайнике часто остается кипячёная вода, начала искать его. Но чайника не оказалось на столе в буфетной комнате. Я пошла в другую комнату, в которой чаще включала чайник в розетку. Войдя в эту комнату, я сразу узнала запах жара, краски (лака, которым был покрыт стол), а также заметила, что в этой комнате воздух более теплый. Не знаю, поняла ли я сразу, в чем дело, или же это было инстинктивное движение, тем не менее я быстро подбежала к столу и, найдя провод, резко выключила чайник. И только после этого заметила, что стол мокрый, на полу тоже лужа, а чайник прилип к столу. Стена, окрашенная масляной краской, была влажна от пара.
Я оторвала чайник от стола, чтобы узнать, есть ли в нем вода, но он был почти пустой…
Я стояла в полнейшем недоумении, тщетно стараясь понять, что случилось с чайником. Почему он был включен в розетку? Кто это сделал и когда? Я даже поднесла вилку к розетке, чтобы проверить поведение чайника, не мог ли он самостоятельно включиться… Но нет! Чайник или, вернее, вилка сама не включалась в розетку. В чем же дело?
В полном смятении я вернулась в свою комнату, не решаясь будить ночную дежурную. Я только отодвинула чайник от розетки и все оставила так, как было, не вытерла стол и пол, чтобы дежурная могла сама все видеть.
В 9 часов утра пришли педагоги и дневные воспитательницы. Вскоре одна учительница подошла ко мне и начала делать строгий выговор за то, что будто бы я с вечера включила чайник и оставила его навею ночь, — так педагогов информировала ночная дежурная.
Я была потрясена этой явной клеветой. Я никогда не боялась сознаться в своих ошибках или каких-либо проступках. С волнением я объяснила учительнице, что сама в 5 часов утра обнаружила включенный в розетку чайник, в котором уже почти выкипела вода. Учительница заколебалась, не зная, кому же верить, так как ночная дежурная настойчиво доказывала, что чайник включила я.
Но в конце концов педагоги все-таки поверили мне: они хорошо знали, что я во всем плохом сознавалась, не сваливая вину даже на кошку. Они пришли к предположению, что ночная дежурная для себя хотела вскипятить чай, но случайно уснула, а потом побоялась сознаться в своей провинности, весьма чреватой серьезными последствиями.
Предложение педагогов было вполне правдоподобно, тем более что эта воспитательница была пожилая женщина, больная и дежурила только ночью, так как днем, когда нужно было много двигаться с ребятами, она не могла работать. Однако я не понимала, как же можно на учеников свалить такую серьезную провинность?! Правда, я заметила, что педагоги верят мне больше, чем воспитательнице, тем не менее я долго не могла успокоиться. Мое уважение к этой воспитательнице значительно поколебалось, я впервые так чувствительно, так сознательно столкнулась с тем, что взрослые могут сваливать свою вину на детей. А ведь она, эта воспитательница, могла обвинить не только меня как более старшую ученицу, но и других, младших, таких, которые еще не могли подобно мне доказать свою невиновность. И действительно, через некоторое время произошел другой случай, который подтвердил это.
В один из выходных дней мы все (ученики) принимали ванну. Поздно вечером я зашла в ванную комнату и столкнулась с нашей младшей ученицей В., которая уже совершенно разделась и собиралась садиться в ванну. Воспитательницы не было возле В., поэтому я остановила девочку и опустила свою руку, чтобы проверить, если ли вода в ванне. Но в ту же секунду я с ужасом отдернула руку: ванна была почти до края полна очень горячей водой, а кран еще был открыт и вода лилась сильной струей. Я закрыла кран, оттащила девочку от ванны и не знала, что же дальше делать. Я только одно ясно поняла, что пришла хотя и случайно, но очень своевременно, ибо маленькая девочка, оставшись одна, могла бы попытаться сесть в ванну, переполненную горячей водой.
Я пошла искать дежурную воспитательницу и нашла ее в детской спальне на кровати, она уже спала. Я разбудила ее и начала объяснять случившееся. К моему огорчению, воспитательница, как и в предыдущем случае с чайником, не созналась, что сама виновна, а попыталась обвинить В., которая будто без ее разрешения пошла в ванную комнату, открыла кран, налила горячей воды и хотела купаться.
Я снова была глубоко поражена такой очевидной ложью и несправедливым отношением к детям со стороны этой старой женщины. Жалко было и девочку, на которую так безжалостно и бесчестно наговаривала взрослая женщина, пользуясь тем, что слепоглухонемая девочка не может оправдаться. Когда обо всем узнали педагоги, они, так же как и я, поняли, что воспитательница говорила неправду.
Были и другие случаи, когда эта же воспитательница нередко пользовалась тем, что можно обвинить меня или других детей, если она сама плохо выполняла свои обязанности. Я волновалась, возмущалась и не понимала, почему некоторые взрослые так боятся сознаться в своих проступках, тогда как я и другие дети всегда говорили педагогам правду, даже в тех случаях, когда сами Понимали, что поступали нехорошо и что нам могут сделать замечание.
Я не буду приводить здесь множество других аналогичных фактов. Я лишь коротко в заключение скажу, исходя из своих воспоминаний, что в детстве я никогда не стремилась серьезно обмарать кого бы то ни было или сваливать свою вину на других. Поэтому я всегда очень обижалась, если меня обманывали, особенно если это делали взрослые люди. Я обижалась и на свою мать, когда замечала (или мне казалось, что замечаю), что она меня обманывает по каким-то причинам, которых я не могла понять. В таких случаях я иногда весьма бурно выражала свое возмущение, полагая, что мать ничего не заметит, если я в слабой форме буду реагировать на то, что меня волнует.
Выражала я свое возмущение не всегда одинаково, а в зависимости от обстоятельств и обстановки, в которой находилась. Так, например, если это случалось дома и перед едой или во время еды, отказывалась есть (между прочим, это был мой любимый протест в тех случаях, когда я бывала чем-либо недовольна или обеспокоена). Если меня расстраивали вечером, я отказывалась ложиться спать и садилась куда-нибудь в угол. Если мы с матерью шли к кому-нибудь и мне вдруг казалось, что меня в чем-то обманули, я садилась на дорогу и отказывалась идти дальше. А если при этом я имела в кармане или в носовом платочке семечки, я разбрасывала их по дороге, чтобы более наглядно объяснить матери, что я хочу знать правду.
Конечно, не всегда я бывала права, когда думала, что меня умышленно обманывают. Нередко мне это только казалось вследствие неправильного понимания окружавшей меня среды и жизни людей.