Безбытный крокодил в стране оживленных слов 1 страница
Е. Макарова
Записки Педагога. Освободите Слона.
Содержание
Предисловие
Игра всерьез
Каждый - личность
Подводный камень
Открытие
Мама-энтузиаст
Любовь слепа
Самое-самое
Комплекс "деятеля"
Безбытный крокодил в стране оживленных слов
Домашние рассказы
Гнездо "увеселительных птиц"
Человек из дома
Как придумываются уроки
Урок
Как вылепить "отфыркивание"
«Олег от четырех до шести»
Первое предостережение
Замурованный лев
Второе предостережение
Мальчик с флейтой
Детская логика
Красота - критерий свободного ребенка
Лучше бы мешала...
Одаренные дети
Человек видит весь мир
Притча о лягушке
Дядя, снимите очки!
"Трудные" дети или трудные взрослые?
Петя-хоккеист и "вельветовые"
А каким вы были ребенком?
Угол зрения
Предисловие
Венгер Л.А., доктор психологических наук
Елена Макарова — писатель (автор двух сборников повестей и рассказов), скульптор, художник (свои литературные произведения она иллюстрирует сама), замечательный педагог. Все это вы почувствуете по первым же страницам этой книжки. Разностороннее дарование — не так ли? По-моему, нет. Мне кажется, что это лишь разные проявления одного — главного дара. Елена Макарова — человек, удивительно ярко помнящий свое детство. Когда читаешь ее автобиографические произведения, понимаешь, что каждое событие, относящееся к четырех-пятилетнему возрасту, она переживает, как случившееся вчера.
Как нам порой не хватает этой живой памяти о собственном детстве! Как трудно бывает понять своего ребенка, прочитать, что скрывается за его молчанием или капризами. Главная цель этой книжки — достучаться до взрослых, спрятавшихся за своими взрослыми делами, представлениями и предрассудками. Ребенок не в состоянии пробиться через этот барьер. По счастью, находятся взрослые, которые по праву становятся полномочными представителями детей. Такими людьми были Корчак, Сухомлинский. Они учили нас — родителей — любить детей. Эту эстафету в числе лучших педагогов приняла Елена Макарова.
Эта книжка не только о том, «как любить детей» (цитирую название одной из книг Януша Корчака). Она еще об обучении лепке. Но как ни странно, в ней нет почти никаких практических советов. Ни изложения конкретной методики обучения, ни системы последовательно усложняющихся заданий. Наверное, многие родители будут разочарованы. Где же рекомендации по эстетическому развитию ребенка? Где рецепты формирования художественных способностей?
Дорогие родители, не спешите. Прочтите книжку еще раз — может быть, вы заметите то, что пропустили при первом чтении, спеша добраться до «главного»: точных и четких указаний по организации занятий с ребенком. Главное не это. Главное — позиция педагога, способ общения с ребенком, общий подход к предмету (в данном случае — лепке). Без этого любая методика мертва, бездушна. В лучшем случае она поможет обучить ребенка техническим навыкам, но способствовать художественному развитию, формированию способностей, безусловно, не будет.
Так постарайтесь почерпнуть из книжки то, что в ней есть, а не искать то, чего нет. Кстати, некоторые методические приемы — и чрезвычайно интересные — Елена Макарова описала. Но вот беда: среди них нет и не может быть приемов универсальных, пригодных для каждого ребенка. Поэтому и приводятся они только в качестве примеров: смотрите, как изобретается методика для Тани, для Вовы, для Маши. Если вы поняли — нет, правильнее сказать, прочувствовали — педагогическую (и просто человеческую) позицию, изложенную в книжке, вы сами сможете изобрести методику для своей дочки или своего сына. Наверняка она окажется для вашего ребенка полезнее, чем самая совершенная методика, рассчитанная на «ребенка вообще». В этой книге много психологических наблюдений и обобщений. Я не рискнул бы назвать их научными в строгом смысле слова. Скорее, это те «донаучные» обобщения, которые служат необходимым трамплином для собственно научного исследования. Их основа — пристальный интерес к людям, «вчувствование», интуитивное понимание ребенка, присущие всем хорошим педагогам.
Для самой Елены Макаровой психологические наблюдения служат материалом, из которого рождаются педагогические выводы. Но не будут ли ложными выводы, основанные на «донаучном» материале? В принципе такая опасность существует, но, на мой взгляд, Макаровой она не грозит. Ее педагогика по самой своей сути экспериментальна. Любое предположение, не подтверждающееся на практике, отвергается. А если оно «работает», то разве так уж важна теоретическая обоснованность исходных посылок?
К сожалению, такой подход встречается нечасто. Я уж не говорю о профессиональных педагогах, но даже родители порой годами пытаются воплотить в жизнь свои воспитательные идеи, не замечая того, что развитие ребенка не укладывается в эти идеи, уродуется в их прокрустовом ложе.
И последнее, что мне хочется отметить в этой книге,— подход автора к проблеме профессиональной подготовки «художника (в самом широком смысле слова). Макарова точно отметила самое острое противоречие, характерное для современного обучения в этой сфере: мы хотим воспитать творца, а учим его воспроизводить шаблоны — пусть даже великие. Хотим, чтобы он выражал свое неповторимое отношение к миру, а учим повторять чужое.
Но ведь обучение невозможно без образцов, без передачи человеку того, что накоплено человеческой культурой за многие столетия. Как же быть? Автор отвечает: давать ребенку только те выразительные средства, потребность в которых уже созрела в ходе предшествующего развития, отвечать на запрос, исходящий от самого ребенка. Не утопия ли это? Не знаю. Но если и утопия, она указывает верное направление поиска.
В этом маленьком предисловии я не пытался дать путеводитель по книге, которую вы сейчас прочтете. Я хотел лишь обратить ваше внимание на серьезность поставленных в ней проблем. Надеюсь, что за непритязательными историями об отдельных детях и родителях вы разглядите глубокие и эмоционально насыщенные размышления Елены Макаровой о детях, об искусстве, о Человеке.
Игра всерьез
— Что у меня в руках? Пластилин? Согласна. Это действительно пластилин. Но необычный, с секретом. В нем спрятан слон. Настоящий. Вот, кажется, его уши. А вот я нашла хобот. И ноги появляются. Какой ленивый слон! Еле освободил свои задние ноги. Ну, наконец-то! Поздоровайся-ка с ребятами. (Слон склоняет пластилиновое ухо.) Что-то он грустный. Хорошо бы ему заиметь друга. Иди-ка, слон, проверь у ребят в коробках, не спрятался ли там кто-нибудь. Вот оно что! Оказывается, у каждого в коробке, в заколдованном брикете лежит слон.
Дети прикладывают пластилин к уху и слышат стон замурованного слона. Вслед за мной они неверными, слабыми пальчиками вытягивают хобот. Он открывается, и я предупреждаю, что желательно все-таки обращаться со слоном осторожно, не причинять ему боли.
В четыре года ребенок способен вовлечься в любую игру и переживать ее подчас глубже и серьезней, чем реальную жизнь. Для детей, которые еще и шарика толком не умеют скатать, вылепить слона дело нелегкое. Из-под их пальчиков выползают диковинные звери, имеющие со слоном далековатое сходство. Но дети уверены, что это слон. Они показывают друг другу свое сокровище и радуются: «Слон появился!»
Но что скажут папы и мамы?
— Может, это кошка? — робко интересуется мама восторженного мальчика.
— Да нет же, это слон. Я его нашел.
— А...— тянет мама и, оборачиваясь ко мне, шепчет: — У него одни фантазии. Нарисует какую-то загогулину, а наплетет про нее вагон,— говорит она, превращая на глазах сына «слона» в лепешку.
— Что ты сделала! — кричит мальчик.— Зачем ты смяла?!
— Он лег спать,— утешаю я мальчика.— Придешь домой, откроешь коробку и поможешь слону проснуться.
— Слоны сплющиваются, когда спят? — с надеждой спрашивает мальчик.
Каждый - личность
Каждый из детей — личность; одна выявленная, другая затаенная, «замороченная» взрослыми. Душа ребенка, открытая нам — вот оно, поле деятельности. Выявляй, рассекречивай, помогай детям справиться с внутренними конфликтами. Мы воспитываем через искусство, а не учим детей ремеслу лепки, живописи, пения. Этому они научатся в самом процессе занятий.
Кроме того, воспитание через искусство — это и знакомство детей с шедеврами мировой культуры, дело сокровенное и ответственное. Кто знает, что произойдет в детской душе при виде Венеры Боттичелли, спроецированной в темноте на белый экран?
Помню, как я, десятилетней девочкой, сидела в подушках на кровати после тяжелой болезни, и мамин знакомый, видя, что я томлюсь от безделья, сбегал к себе домой и принес мне книги с «картинками». У нас дома таких не было, да и в чужих домах не доводилось мне видеть блестящий глянец суперов, трогать гладкие страницы, приподымать завесу папиросной бумаги с просвечивающих сквозь нее ярких красок. Знакомый, которого я запомнила и полюбила на всю жизнь, хотя он был эпизодическим лицом в жизни моих родителей, принес мне тогда Модильяни, Ван Гога, Гойю и Мунка. Я часами разглядывала поводок, на котором кудрявая гойевская дама держала болонку, прозрачные складки черного платья дамы с мопсом, рассыпающиеся, как стеклышки в детском калейдоскопе, лучи вангоговского солнца. Это было чудом. И я втайне надеюсь, что многим детям западут в душу те картины и скульптуры, с которыми я их впервые познакомила.
Мы призваны закреплять в детях основные чувства: любовь, красоту, единство с миром, и особо чуткими следует нам быть именно с теми детьми, у которых эти чувства затемнены, замутнены.
Подводный камень
Моя тема — непонимание. Непонимание ребенком самого себя и окружающего мира, непонимание ребенком родителей и родителями ребенка.
Непонимание как подводный камень, невидимый глазу, но мешающий течению — естественному течению жизни ребенка.
Смысл моей работы, помимо самого занятия с детьми лепкой, — увидеть и рассмотреть этот «камень». Мало почувствовать, что он лежит под водой и мешает, надо еще и помочь справиться с ним. Убрать его, как правило, не удается, но сместить с главного течения можно. Или, на худой конец, обозначить: «Внимание! Здесь такой-то и такой-то камень!»
Взрослые кое-что помнят о детстве: факты, события, но чувства, испытанные ими в то давнее время, мало кто способен воспроизвести в памяти. Если же считать, что память о пережитых в детстве чувствах жива, то тогда взрослые выглядят и вовсе нелепо. Иногда они так же глухи к своим детям, как, быть может, их близкие в свое время были глухи к ним. Помнят ли они, как сами страдали от непонимания и отторженности?
Ребенок спешит, глотает слова, сочиняя сказку про жирафа, который жевал деньги, и перерабатывались они у него в животе на билеты в зоопарк. Этими билетами жираф, по ходу рассказа превратившийся почему-то в осла, заплевал весь асфальт в Лялином переулке.
Стремительно развивается сюжет, а мама торопит: «Ну и что? Чем там кончилось-то?» А ребенку при спонтанном фантазировании важно не то, к чему он ведет, не результат, а сам процесс фантазирования. Многие дети-заики, которые посещали нашу студию, заикались, по моим наблюдениям, оттого, что взрослые не умели их слушать. Это были дети с неуемной фантазией. В детстве потребность высказаться так сильна в них, что они не замечают своего дефекта. С возрастом они замыкаются, смирившись с непониманием, но в детстве они еще взывают к нашему терпеливому вниманию.
Предвижу, что кто-то из родителей, прочитав мои записки, испытает недовольство: «Мы так любим своего ребенка, столько для него делаем, и нас же и обвиняют...» Сознательно иду на этот риск, памятуя о том, что за мной — дети, к которым я пристрастна.
Далеко не все конфликтные ситуации, встреченные за годы работы с детьми, ясны мне самой. Невозможно расчислить тонкую и таинственную душу ребенка. Что его тревожит? Что связывает его свободу, творчество, фантазию? Но еще более загадочна природа детских озарений. Еще вчера, ложась спать, ребенок бессмысленно водил глазами по разноцветным буквам магнитной азбуки; а сегодня с утра самостоятельно составил слово. Что же произошло за короткий срок?
Или тайна встречи... Когда, при каких условиях ребенок впервые встретился с тем, чему суждено будет занять главное место в его жизни? Что ощутил он в тот момент?
Открытие
Полутемная комната. Над огромным столом — оранжевый китайский абажур с шелковыми кистями. За окном бушует ветер. А здесь тепло, от белой кафельной печи струятся волны теплого воздуха. Но что самое интересное — на столе лежат комки коричневого шоколада. Я украдкой облизываю тот, что ближе ко мне. Безвкусный.
— Это пластилин,— объясняет воспитательница.— Сегодня мы будем лепить.
Как это — лепить? Смотрю на ребят — они отщипывают от больших кусков малюсенькие, возят ладонями по столу, и из-под краев ладоней выползают тонкие змеи.
Пробую. И у меня так делается.
— У меня получилась колбаса! — кричу так, что воспитательница возникает откуда-то из-за занавески.
— Молодец! — хвалит она меня.
— Ну и что,— пожимает плечами соседка по столу,— у нас у всех колбаса.
— А у меня не колбаса, а змея! — Я ногтем разрезаю змее рот.— И язык у нее.— Щипок — и язык готов.
— Это жало, а не язык.
Мне все равно, жало или язык. То, что лежит у меня на ладони, настоящая змея. Как это вышло?
И начался запой. Я слепливала все со всем: камень с ватой — получалась голова с волосами или с бородой, как посмотреть; палки с шариками — получались цветы, бутоны; пузырьки из-под духов с пластилиновыми кругами — получался человек без рук, без ног...
— Ее кто-нибудь учил? — интересовались гости, разглядывая мои работы, заполонившие комнату.
— Нет, это все она сама,— отвечали гордые родители.
Наверное, в тот момент я светилась, как фосфорные бусы во тьме.
И еще одна история.
На соседней с нами улице, в Баку, располагался исторический музей. Впервые мы пошли туда с тетей Марой, попросту Маркой. Мне было пять лет, а тете — десять.
В больших просторных залах было холодно, пустынно и неинтересно: стенды вдоль стен, на них фотографии раскопок в Старом Городе. Зачем это? Хочешь посмотреть на раскопки, отправляйся в Старый Город.
— Не канючь,— сказала Марка,— сама за мной увязалась.
Стоило Марке прикрикнуть на меня, и я тотчас наткнулась на волшебную вещь.
За стеклом, в нише, сидели два маленьких сапожника (в Баку они назывались «башмачники») и вбивали маленьким молоточком микроскопические гвозди в подошвы чувяков.
Я стояла как вкопанная, не в силах глаз оторвать от этих старичков в каракулевых папахах, с настоящими усами, в настоящей одежде. Стояла и ждала, когда же они наконец вобьют гвозди, но они замерли.
— Как это сделано? — спросила я Марку шепотом. Она предупредила, что разговаривать в музее можно только шепотом.
— Почем я знаю,— громко отозвалась Марка, и эхо повторило: «Почем я знаю?»
— А это как сделано?
Наш бульвар, где мы гуляем с воспитательницей, настоящий, с фонарями у центрального входа, похожими на ветки кипарисов с шишками на верхушке, аллея фонтанов вдоль моря, фуникулер, море и много-много крошечных огоньков. Они все горели, освещая вечерний город за стеклом.
— Это макет,— объяснила Марка.
Макет — незнакомое слово. Оказывается, бульвар, если его сильно-сильно уменьшить, будет называться словом «макет».
— А башмачники тоже макет?
— Не действуй мне на нервы,— отрезала Марка. Она с равнодушным видом переходила из зала в зал.
Но когда мы добрались до маленьких женщин, ткущих ковры из бисера, Марка дрогнула.
— Стащить бы этот бисер на шапки для Вали и Гали!
Валя и Галя — целлулоидные куклы, громилы по сравнению с малютками-женщинами в пестрых национальных костюмах. Мы играли в куклы с Марой, несмотря на солидную разницу в возрасте. Маркино предложение меня поразило — как можно отсюда что-либо стащить? Пальцем-то прикоснуться страшно.
...Почему-то больше я ни разу не была в этом музее. Но видение не давало мне покоя. Я мечтала сделать макет.
В это время в Баку открылось кафе-автомат для матери и ребенка. Мы пошли туда всей семьей.
На стене, при входе, были выпуклые стеклянные ниши с горизонтальными перегородками. На них стояли тарелки с едой. Опускаешь монеты в автомат, щелк, один ярус опускается вниз, и перед тобой тарелка с кашей. Это меня потрясло.
Дома я принялась сооружать кафе. Столы, стулья, посетителей в разных позах лепила долго, дня три. Лепила, а сама думала: как же сделать автоматы? Столы, стулья, люди были настолько маленькими, что автоматы должны были бы быть размером в мой тогдашний мизинец. Какая это скрупулезная работа!
И когда наконец кафе было готово, я увидела, на что это похоже,— на макет! Вожделенный макет.
Сходство же было, как я сейчас понимаю, не в том, что все маленькое, а в остановленности движения: кто-то поднес ложку ко рту и замер так, кто-то отодвинул стул, чтобы сесть, да так и застыл на месте...
Годы самостоятельного освоения мира через скульптуру были самыми счастливыми в моей жизни.
Они кончились с началом профессионального обучения. В восьмом классе я попала в художественную школу. Первым уроком была скульптура. Лепили череп. Надо было сделать такой, как стоял на станке в центре класса. И не перелепливать, а прочувствовать форму и передать ее конструктивно.
Ничего этого я не понимала. Да и череп был настолько противный, мысль о том, что в каждом из нас, под кожей, "холится эта костлявая штуковина, отравляла всякое желание лепить.
Как я мечтала учиться! А тут — череп. Делать нечего — надо набирать глину. Едва сколотила форму - чья-то рука отпихивает меня от станка.
— Не так делаешь, отойди, покажу.
Чужие руки быстро переделали все, что я слепила. Чужие уста произнесли тираду о том, что лепить надо не по поверхности, а конструктивно.
Я принялась лепить конструктивно, но тут меня снова оттолкнули.
— Ближе к натуре, не выдумывай из головы. Это на композиции сочиняй что хочешь, а здесь надо делать копию.
На композиции посочинять не удалось. Оказывается, главное в скульптуре — цельность, не должно быть ни одной неоправданной дыры. Компонуйте фигуры так, чтобы они не смотрелись разобщенно, избегайте композиции из большого числа фигур. Цельней, цельней, цельней, обобщенней, обобщенней, обобщенней!
А моим идеалом были музейные макеты, где все было как настоящее, только уменьшенное, как мир, когда на него смотришь через перевернутый бинокль.
— Научишься делать правильно, потом делай как хочешь. Самое опасное — манера, с манерой надо бороться.
Два года борьбы с манерой принесли желаемый успех. Обнаженная фигура, раздраконенная на объемы, крепко стояла на ногах. Невыразительно, но верно. Скоро-скоро, через каких-нибудь пять лет, после окончания академии, я начну делать свое.
До сих пор не начала. Верно, потеряла свое по дороге или его не было, ничего не было, кроме химеры-манеры? Работа с детьми постепенно возрождает во мне то «свое», что уже казалось полностью утраченным. И это не возвращение к пройденному этапу, а осознанное движение в глубь себя, к истокам.
Родители не отдавали меня в художественную школу. В нее я поступила по собственному желанию. Они относились к моему творчеству, как естественному и единственному возможному способу проживания жизни. Многое из того, что я делала, им нравилось, и они радовались за меня, что-то не нравилось, и они как-то очень деликатно умели сказать об этом. Они мне не мешали.
Только с возрастом я поняла, какое это искусство — уметь не мешать. Не навязывать ребенку своих взглядов, не считать свои представления единственно правильными.
Мы видим — ребенок поступает не так, как бы нам хотелось, и мы его одергиваем. Почему бы не дать ему время самому додуматься до того, что он поступил неверно? И если уж на наш взгляд поступок очень плохой, не поговорить с ним тогда, когда наступит время? Подловить такой момент, когда он способен внимать (а эти моменты душевной открытости, восприимчивости бывают не всегда. У детей, как и у взрослых, случаются «затмения», и они длятся не часами, а днями), и тогда беседа получится значительной.
Верить ребенку, относиться к нему с «понимающей» любовью, не забывая ни на минуту о том, что еще недавно ты сам был маленьким,— вот к чему нам следует стремиться.
Мама-энтузиаст
— Девочка, как тебя зовут?
— Вадим.
Вадим? Я посмотрела по журнальному списку. Верно, есть такой Вадим Н. Мальчик с косой ниже лопаток. И не сказал ведь, «я не девочка», назвал имя, уставился на меня черными, полными ненависти глазами.
— Принесу бомбу, всех вас взорву.
Казалось, мальчик смотрел на нас, как на экран, на котором взрывается бомба, крошатся стены школы на мелкие кусочки...
И тут послышался тихий плач. Заплакала девочка, которой Вадим попал в глаз пластилиновым шариком.
Я рассердилась и выставила Вадима за дверь. Обидно — первое занятие, дети и без того напряжены. Это было моей ошибкой. Мать Вадима высекла его в фойе на глазах у всех родителей и волоком притащила к двери класса.
— Извиняйся, бессовестный, извиняйся! — кричала она и смотрела на меня молящими глазами: мол, что делать, хоть и трудный ребенок, но надо же как-то нам вместе его перевоспитать...
Монолог мамы Вадима:
— Муж сначала был против ребенка, а когда отступать стало некуда, потребовал девочку. Да что вас волнует эта коса! Ребенок-то сам какой! Не справляюсь я с ним. Бросила работу. Теперь работаю на дому. Куда ж такого ребенка? За ним глаз да глаз. И все наперекор, упрямство такое, что... Муж говорит: «Сдай его на пятидневку. Станет как шелковый». Он с Вадимом не разговаривает. Иногда Вадим десять раз повторит вопрос, а он закроется газетой, как не слышит. Вот вроде и живем хорошо, машина есть. Правда, муж возить нас в школу наотрез отказался. А пока с «Динамо» доедешь с ним, нервы ни к черту...
Все-таки папа оказался не железный. За три года, что Вадим ходил в студию, один раз да все-таки не удержался — приехал на своих «Жигулях». Рослый, представительный, с поджатыми губами, он скептически осматривал наше фойе с банкетками для родителей, выставленными вдоль батарей, на самих родителей-дураков, часами просиживающих на этих банкетках в ожидании детей.
Вадим, как всегда, скандалил. На этот раз поводом было то, что вместо той девочки, которую Вадим выбрал, мама пригласила в гости другую.
— Кричи, кричи, после ужина получишь,— процедил отец. Поразило это «после ужина». Наказание с отсрочкой. Садизм какой-то.
Дать ребенку понять, что ты не одобряешь его поступка, можно другим способом. Но даже если мы сорвались и накричали, дети великодушно прощают нам такие срывы. Больше того, в душе они нас жалеют. Угрозы ожесточают детей. Они порождают в детях одновременно и страх перед взрослой силой, и ненависть к ней.
Мама Вадима — энтузиаст. Собирает гербарии, клеит картинки в альбом, достает колонковые кисти, собирает шишки и желуди. Вадим ее крест на всю жизнь.
А он себе растет. У него уже выпадают зубы, он смешно шепелявит. В противовес угрюмой маме он иногда улыбается.
А мама как не понимала смысла наших занятий, так и не понимает. Как прежде, так и теперь, входя в класс и глядя на работу сына, спрашивает:
— Что это у тебя?
Вадим отвечает. Она смотрит на меня многозначительно: мол, ладно, пусть не получается, зато не балуется, не выбегает из класса. А у него как раз получается. Просто все четвероногие, которых мы лепим, похожи у него на волка. За кого бы ни взялся, хоть за козу рогатую, а получается волк. Волк — это сигнал, который Вадим посылает во взрослый мир. Но взрослые глухи к этому сигналу. Их тревожит отсутствие сходства между реальной козой и вылепленной.
Любовь слепа
Нет сомнений в том, что все родители, за редким и уродливым исключением, любят своих детей. Более того, те родители, которые возят детей к нам в студию, зачастую издалека, в переполненном транспорте, тратя время и деньги, их не просто любят, а любят деятельно, активно. Само по себе это прекрасно. Ну а что если при всей деятельности и активности любящий не понимает и не чувствует объекта своей любви? А объект, к сожалению, не может выразить себя понятным для любящего языком? Тогда любовь слепа, что чревато неприятными последствиями и для любящих, и для любимых.
Некоторые энергичные и деятельные родители, дедушки и бабушки возят детей в студию вопреки всему: вопреки внутренней природе данного ребенка, вопреки его физиологии (есть, например, «моторные» дети, о которых речь будет ниже), вопреки усталости и перенасыщенности впечатлениями от транспорта, от посещения в тот же день детского сада, гостей, телевизора и так далее. В чем здесь дело — трудно сказать. То ли они заворожены тезисом о гармоничном развитии, то ли переполнены любовью к детям или жалости к самим себе («Мы такого не имели, так пусть хоть они...»), то ли мода, то ли соседка посоветовала, то ли просто на фигурное катание не берут...
Пока дети занимаются, они сидят в фойе, в коридорчиках на банкетках. Кто дремлет, кто вяжет, некоторые читают, а есть такие, что и пишут что-то, положив лист на колени. Невозможно смотреть без умиления на этих подвижников. Они уверены, что наши занятия с детьми продуктивней и квалифицированней их собственных. К тому же ребенок приучается к коллективу. Для многих их собственный ребенок с момента сдачи его в студию как бы поделен на пять частей: математическая логика, английский, музыкальные занятия, живопись, лепка. Они вычисляют, выпытывают у нас и у детей, какой предмет их интересует больше всего и есть ли способности, а если есть, то как выражены — ярко или не ярко. Я очень хорошо понимаю этих родителей. Если их глазами, с их уровня зрения смотреть на мир, то чем скорее выяснишь пристрастие ребенка к какой-то одной области, тем раньше начнешь действовать в данном направлении и тем вернее облегчишь жизнь себе и ему.
На первый взгляд все великолепно: и практично, и время не идет впустую. Но тут опасность: не получится ли так, что, поднимая уровень самовыражения ребенка, наши занятия одновременно снизят уровень его взаимопонимания с родителями?
Самое-самое
Во время занятий Валины родители поглядывают в окошко, не балуется ли Валя, выполняет ли задание или все сидит, сложа руки.
А он сидит. Толстый, краснощекий бутуз. Поглядишь на его вишневый рот, на его пухлые пальцы с младенческими перевязочками — душа радуется. Ему так интересно все, что происходит вокруг, что интерес, любопытство перевешивают деятельность. Валя сидит, подперев щеку кулачком, милый ребенок, о котором некоторые преподаватели думают как об умственно отсталом: плохо говорит, глотает окончания слов, целые слоги и «не участвует в учебном процессе».
Родителям Вали за сорок. Высокие, грузные и очень ответственные. В отличие от других родителей они невероятно нетерпеливы.
— Опять ничего не сделал! — восклицает мама Вали. Она закрывает непочатую коробку пластилина и обращается к Вале: — Почему ты сидишь, почему ты ленишься работать, как все дети? Ответь, почему ты ничего не сделал?
— Не сделал,— разводит Валя руками,— для чего делать?
Валя — мыслитель, философ. Это далеко не первый ребенок такого склада, который мне встречался. Но только родители тех детей были ненастойчивыми, не относились к нашим занятиям столь серьезно. То, что Валя бездействует, само по себе ни о чем говорит. Он не может понять, каков смысл, конечная идея всей этой нашей деятельности. Но поймет — и без всякого принуждения станет заниматься вместе с детьми.
Все это я пыталась как-то объяснить родителям. Родители без особой веры в мои слова печально качали головами.
— Если бы это он только у вас ничего не делал! Он на всех предметах так! На него все жалуются. Мешает.
Мне Валя не мешал. Но некоторые преподаватели действительно думали по-другому. «Мы должны отбирать результативных детей — объясняла одна.— Это в общеобразовательной школе хочешь не хочешь — учи, а у нас есть полное право отбирать. Валя нам не нужен».
Вопрос, на мой взгляд, поставлен неверно. Вернее было бы поставить его противоположным образом: нужны ли мы Вале?
— Он так рвется в студию,— говорили родители, но я не знала, верить им или нет. По Вале, во всяком случае, этого не ощущалось.
Вскоре Валя заболел.
Придя в школу после долгого перерыва, Валя с разбегу бросился ко мне через все фойе, обнял меня за колени и, задрав голову, проговорил: «Я вас так люблю... Я вас так люблю...» И как припустился от меня с победным возгласом: «Я ее обнял! Я ее обнял!»
После пылкого признания Валя принялся за дело. Он начал лепить. И совсем неинтересно. Аморфная форма, бестолково слепленные кусочки пластилина. Но какова же была радость родителей! На каждый урок они приносили коробочку для готовых поделок, аккуратно складывали в нее колобков и уток, сообщали, что скоро устроят выставку Валиных работ дома. Они, как пчелы, собирали урожай и не могли надивиться на чудо.
Вскоре произошел первый конфликт. Валя вылепил чудо-дерево и отнесся к лепке со свойственной остальным детям непосредственностью.
— Хорошее дерево, — похвалил Валю папа.— А это листики?
— Это лепешки, — возразил Валя.
— Разве на дереве растут лепешки?
— Это чудо-дерево,— объяснил Валя.
— Мудришь ты что-то,— обиделся Валин папа на сына. Но когда увидел, что у всех детей чудо-деревья — у кого газетное, у кого — улиточное, а у одного мальчика даже дерево инквизиции — с черными крестами, то с некоторой опаской посмотрел на меня и увел Валю из класса.
А уж когда Валя после долгого пыхтения нарисовал фломастерами «самое-самое-пресамое» и получилась у него первая свободная композиция, которую он и назвать-то не мог, а только спрашивал у меня: «Красиво? А теперь еще красивей?» — папа с полным недоверием и осуждением поглядел на меня.
— Что это за белиберда? — спросил он.
— Корона,— выпалил Валя. Ребенок понял, чего от него хотят: ясности.
— Корона! — хмыкнул папа, глядя на разноцветные пятна, соединенные волнистыми линиями.— Это что ль, из сказки?
— Из сказки,— повторил Валя и снова тихо спросил меня.— Красиво? Самое-самое?
— Самое-самое,— подтвердила я, понимая, что в глазах Валиного папы я и так полностью пала.
Дело в том, что цель у Валиного папы взрослая. А у ребенка цель своя. Это, кратко говоря, не целесообразность, а красота, через красоту же — связь с миром. Воля, собранность впрямую связаны с этой целью и с тем, насколько увлечен ребенок процессом достижения этой цели.
Валя как смог, соответственно своим возможностям, иначе говоря, адекватно себе передал «самое-самое-пресамое красивое». Красоту, про которую недаром говорится: «Ни в сказке сказать, ни пером описать».
И если мы, взрослые, прежде не научились воспринимать такую неописуемую словами красоту, то дети щедро предоставляют нам эту возможность. Для этого надо посмотреть на жизнь детским взглядом. Увидеть все снова, но как бы впервые. И такое непредвзятое зрение заново откроет нам мир.