Художественный редактор М. Г. Егиазарова 7 страница
Те индивидуальные человеческие свойства, которые в театре называют внешними актерскими данными, у него были не слишком благодарными для избранной им профессии согласно нормам театральной эстетики того времени. Голос не отличался звонкостью, а, скорее, был глуховат и даже с хрипотцой. Он был высок, чересчур худ, длинноног, угловат, резок в движениях. У него было неудобное для грима лицо со слишком определенными чертами и крупным носом; очень индивидуальная посадка головы. В любой толпе или группе людей он всегда выделялся своей характерной внешностью и, если считать сущностью актерства протеизм, то Протеем ему стать было трудно: он был слишком он, слишком Мейерхольд.
Нам неизвестны подробности экзамена и обсуждения кандидатур абитуриентов, и мы можем только догадываться, почему приемная комиссия так высоко оценила молодого студента-юриста, столь решительно предпочевшего Мельпомену Фемиде. Вероятно, в нем уже чувствовалась некоторая опытность, приобретенная на любительской сцене, вернее, те серьез и ответственность профессионализма, которые всегда и во всем отличали Мейерхольда. В те годы слово «самодеятельность» в применении к искусству еще не употреблялось, а «любительство» вовсе не было синонимом дилетантизма. В каком-то смысле культурное любительство, подобное труппе Общества искусства и литературы и даже Пензенского Народного театра, дальше отстояло от дилетантизма, чем профессиональный рутинный театр. Из подобного рода «любителей» выросли такие замечательные актеры, как Станиславский, Лилина, Андреева, Лужский, Артем, Коммиссаржевская, и многие другие. Мейерхольд мог также произвести благоприятное впечатление своей интеллигентностью, которая сквозила во всем, что он делал и как он говорил. Что бы там ни было, факт остается фактом — пензенский хронический второгодник здесь сразу перешагнул через первый курс.
Филармоническое училище в момент поступления в него Мейерхольда существовало уже восемнадцать лет. Оно было основано известным дирижером и пианистом П. Шостаковским. Главную массу учащихся в те годы составляли певцы, пианисты, инструменталисты. Класс драмы был немногочисленным. Здесь всегда хаос звуков: скрипичные упражнения, сольфеджио, музыкальные фразы из арий, этюды Шопена и Листа. Мейерхольд говорил, что у него есть вторая душа — душа музыканта, и он радовался, что вокруг него снова так много музыки. Училище помещалось в старинном приземистом, сильно выдающемся на тротуар, двухэтажном особняке Батюшкова на Большой Никитской, вблизи от Консерватории. По старомосковским преданиям, именно в этом доме разыгралась житейская комедия, давшая сюжетную канву для «Горя от ума». Вход в особняк, вестибюль в два света, широкая лестница с колоннами наверху, каморка слева — все это соответствовало традиционному интерьеру последнего акта «Горя от ума». Впрочем, в Москве имелись еще три дома, о которых говорилось то же самое. После революции 1905 года особняк был снесен, и на его месте выросло многоэтажное здание.
В разные годы здесь прошли свое профессиональное обучение композиторы: В. Калинников и Илья Сац; дирижеры: С. Кусевицкий, К. Бакалейников, В. Небольсин; певцы: Л. Собинов, А. Пирогов, В. Духовская; актеры: Е. Лешковская, О. Книппер-Чехова, И. Москвин, И. Певцов, Н. Бромлей и другие. В то время как в казенных учебных заведениях, по словам В. И. Немировича-Данченко, «воспитанники сковывались правилами и требованиями определеннейших догматов,— в Филармонии знали уже, что ребенка пеленать вредно... Пробовать, экспериментировать, добиваться чего-нибудь непохожего на «высочайше утвержденное» можно было с уверенностью...». Обстановка в училище была несколько патриархальная, что не мешало серьезности занятий и добровольной дисциплине. Директор П. Шостаковский жил тут же, в глубине дома, и по многим вопросам обращались к его супруге Надежде Павловне, даме строгого вида, которую за глаза все звали «Эсперанцей». Правитель дел в канцелярии Н. А. Серлов, служивший со дня основания, был в курсе даже домашних дел учащихся. На пасху директор приглашал студентов, не уезжавших на каникулы к родным в провинцию, к себе в гости. Их ждало у него обильное угощение после домашнего музицирования и неизбежное лото.
Почему Мейерхольд избрал именно филармоническое училище, а не императорское, существовавшее при его любимом Малом театре? Может быть, потому, что еще свежо было впечатление от провала Кати Мунт? Или потому, что его тогдашний любимец М. П. Садовский оставил преподавание, а вместо него пришел А. П. Ленский, которого Мейерхольд оценил в полную меру только позднее, в свою вторую московскую зиму? Или оттого, что он уже был наслышан от Кати Мунт о достоинствах преподавания В. И. Немировича-Данченко? Или потому, что считалось, что в Филармонию почему-то легче поступить, что подтверждалось как будто опытом и Кати Мунт, и других (в том числе и опытом О. Л. Книппер, тоже не принятой в императорское училище)? Или просто-напросто потому, что здесь уже учился близкий, родной человек?
Скорее всего, не какое-нибудь одно из этих обстоятельств, а совокупность всех предопределила его выбор. А это, в свою очередь, предопределило то, что по окончании училища он оказался в числе основателей молодого Художественного театра и стал учеником Станиславского, то есть попал в самый центр реформаторского движения в русском театре и получил в нем ту энергию исходного первоначального движения, которая в конечном счете определила весь его творческий и жизненный путь.
Это нельзя считать слепой удачей или стечением обстоятельств. Это был сознательный, долго обдумывавшийся выбор, которому предшествовали разнообразные сомнения. И, вероятно, если бы у него перед этим не было бездеятельного и с внешней стороны пустого университетского года, когда он осматривался в Москве и проверял свои вкусы и влечения на лучших образцах, а приехал бы он поступать в театральную школу прямо с гимназической парты,— то этот выбор и все дальнейшее могли бы быть иными. А то, что он тогда считал своей неудачей и потерянным временем, в ретроспективной оценке выглядит совсем иначе.
Экстраординарное принятие сразу на второй курс имело еще одно решающее последствие. Оно как бы задало новый, убыстренный темп всей его жизни. С этого дня он живет не теряя ни одного часа, и этот удивительный запал он сохранил до самых последних лет.
И — еще один парадокс — лентяй и систематический второгодник в представлении педагогов 2-й Пензенской гимназии, студент, манкирующий посещением лекций, если ему не по душе профессор,— в Филармонии он оказался самым трудолюбивым, самым энергичным и старательным, не знающим утомления и апатии учеником.
Много лет спустя он сказал однажды, что, как бывает талант к учительству, так может быть и талант ученичества. Можно спорить, был ли у него талант первого рода, но талантом ученичества он обладал в редчайшей степени, он берег его в себе и не давал ему угаснуть и в те годы, когда у него самого уже появились ученики, а имя его стало известным.
Среди своих учителей он называл не только В. И. Немировича-Данченко и К. С. Станиславского, что было бы закономерно и естественно, но и многих из тех актеров, художников, музыкантов, поэтов, которых он встретил в юности и в зрелом возрасте, с которыми сотрудничал, так сказать, «на равных», хотя многие из них были значительно моложе его. Называл он своими учителями и любимых им актеров Малого театра, которых он смотрел с галерки, и даже не любившего его (и сам Мейерхольд сложно относился к нему) Шаляпина.
Фермент ученичества Мейерхольд всегда считал главным признаком творческого человека. В самом себе он любил вечного ученика, а в роль учителя он, скорее, играл, когда пришел соответствующий возраст.
Талант ученичества в мейерхольдовском понимании — это не столько способность воспринимать и усваивать принесенное учителем, сколько умение активно брать. И он брал все, что ему казалось ценным, у всех, кто попадался на его пути.
«Среди учащихся нашего курса,— вспоминала много лет спустя О. Л. Книппер,— появляется новый «ученик», который сразу приковывает мое внимание,— Вс. Э. Мейерхольд. Живо припоминаю его обаятельный облик, нервное подвижное лицо, вдумчивые глаза, непослушный характерный клок волос над умным, выразительным лбом, его сдержанность, почти даже сухость. При более близком знакомстве он поражал своей культурностью, острым умом, интеллигентностью всего существа».
Когда Мейерхольд пришел в филармоническое училище, ему было двадцать два года: он уже женат и провел год в университете. С ним вместе на курсе учились и его будущие коллеги по Художественному театру: О. Л. Книппер, М. Г. Савицкая, А. Г. Загаров (Фессинг) и Катя Мунт. Катя Мунт моложе его на год, а Загаров на три года. А Книппер и Савицкая были значительно старше: им по двадцать восемь лет. В целом курс был не очень юн, и его руководитель В. И. Немирович-Данченко старше своих некоторых учеников всего на десять лет, а другой педагог, А. А. Федотов,— на пять. Не очень юные ученики и молодые руководители — эта комбинация оказалась счастливой. По общему признанию, курс за многие годы был самым выдающимся. Если бы он был иным, то, может быть, у Немировича-Данченко не нашлось бы мужества предложить Станиславскому поставить его в основание труппы нового театра, а в том, что курс оказался именно таким, большую роль сыграло присутствие на нем Мейерхольда. Взаимоотношения педагогов и учеников были, пользуясь модным термином, коммуникабельными: достигнуто предельное взаимопонимание. Преподаватели учились педагогике, обучая. Учебная программа изобреталась в процессе занятий. Педагогические приемы находились попутно. А для Немировича-Данченко его курс стал опытным полем режиссуры.
В атмосфере этой живой и экспериментальной работы, напоминающей дух будущей «студийности» в позднейших молодых театрах — отпрысках Художественного театра, где был дан полный простор инициативе и энергии каждого ученика, Мейерхольд чувствовал себя превосходно. Позднее он расскажет об этом так:
«Здесь сплачиваю учеников, устраиваю кружок самообразования, работаю над составлением лекций, призываю товарищей к критическому отношению к постановке школьного дела. Брошенное кружком ссыльных семя прорастает».
Таким образом, Мейерхольд видит прямую связь с революционными уроками в пензенских политических кружках своей общественной деятельности в училище, где он стал инициатором и руководителем своеобразной организации, носившей название «Корпорация».
Члены «Корпорации» противопоставляли богемной распущенности этические начала общественного и личного поведения, занимались в кружках самообразования, расширявших систематическим чтением учебную программу. У нас нет подробных данных о всей деятельности «Корпорации», но в одном из писем к О. М. Мейерхольд, написанном летом 1898 года, Мейерхольд, пытавшийся возобновить дух «Корпорации» и в труппе молодого Художественного театра, вспоминает о том, как она действовала в Филармонии:
«В школе у нас устав явился тогда, когда сама жизнь уже создала корпорацию. Устава у нас еще не было, а условия школьной жизни создали и кассу взаимопомощи, и взаимопомощь умственную (чтения и товарищеский суд). Кто двигал эти условия? Конечно, интеллигентная группа, явившаяся с известным авторитетом и намеченным планом. Но эта группа начала свою деятельность не с объявления устава и не с объявления каких-то девизов, а с осторожной пропаганды альтруистических и этических идей, прежде всего на почве практической жизни. И только тогда, когда эти идеи привились, явился устав и то без всякого усилия со стороны инициаторов корпоративности».
Как мы видим, содержание деятельности «Корпорации» было весьма широким: от материальной помощи ее членам до товарищеского суда. Именно по таким активным формам общественности томился молодой студент юридического факультета, не находя их в тогдашней университетской жизни. Ненасытная и жадная молодость для всего находила время: посещение лекций, работа над ролями, чтение, музеи, концерты, театры, заседания и комиссии по утверждению устава «Корпорации», кружки, да еще почти ежедневно писание писем в Пензу молодой жене, сохранивших нам многие подробности этих лет... Во время великого поста, когда театры закрывались более чем на полтора месяца, в марте 1897 года в Москве собрался Первый Всероссийский съезд сценических деятелей, на который съехалось почти полторы тысячи актеров, режиссеров, драматургов, антрепренеров со всех концов России. Заседания съезда шли в Малом театре, и, несмотря на огромную перегрузку в училище, Мейерхольд не пропустил ни одного. В центре происходивших на съезде дискуссий был доклад А. П. Ленского «О причинах упадка театрального дела», произведший огромное впечатление на делегатов. Ленский смело перевел обсуждение правовых, организационных, материальных вопросов текущей театральной жизни в живой спор о будущем русского театра. Со всем своим личным авторитетом первого актера лучшего московского театра он ратовал за широкое распространение театрального образования, за актеров-интеллигентов и за полтора года до открытия Художественного театра решительно и страстно говорил о необходимости образованной режиссуры. Сам талантливейший художник сцены, он громко заявил о том, что в настоящее время русский театр нуждается не столько в талантах, сколько в культурных тружениках.
Можно представить, как окрыляюще подействовал этот призыв на молодых людей, подобных Мейерхольду. Недаром он всю жизнь благодарно и светло вспоминал А. П. Ленского и называл его в числе своих учителей.
«Я вспоминаю, когда я был учеником Филармонии, происходил первый актерский съезд, на котором председательствовал Боборыкин, выступал А. П. Ленский. <...>...На пленумах гремели большие вопросы, которые нас всех перевоспитывали. Мы впервые видели Ленского. Ленский говорил большие вещи о культуре актеров. Вы знаете эту знаменитую речь. Нас этот съезд перерождал, мы чувствовали, что должны поднимать нашу общую культуру, мы бросились читать, мы заполнили библиотеки, мы там работали, мы чувствовали: этот зов больших людей, крупных деятелей искусства, которые выступали на съезде, нас переродил. Это были светлые головы, это были прогрессивные элементы общества того времени. Это были настоящие люди с большими мыслями, с большой волей создавать искусство. Они нас заставили подниматься, мы сами себя начали перевоспитывать. <...>»
Историческая декларация Ленского прозвучала за три месяца до знаменитой встречи Станиславского и Немировича-Данченко в «Славянском базаре», даты, которая кладет начало летосчислению истории нового русского театра. Немирович-Данченко и Ленский были близкими друзьями, и солидарность их в этих вопросах несомненна. Разумеется, Ленский говорил не от лица всего Малого театра: в огромной труппе он представлял только одно из течений (были и противоположные), но характерно, что первый мощный призыв к реформе русского театра раздался из уст лучшего актера старейшего театра, считавшегося хранителем и оплотом славных традиций Щепкина и Мочалова.
«Через все доклады, дебаты и речи,— писали «Русские ведомости»,— проходит одно мнение: театр падает, искусство деградирует, актеры все более и более бедствуют. Причина — в апатии интеллигентного зрителя, которому нужен театр идей, а не театр чувств...»
В этом сезоне Мейерхольд пересмотрел весь репертуар Малого театра. Ему уже не нужно было пробираться к «трубе»: учеников Филармонии по неписаному соглашению пропускали на все генеральные репетиции и на свободные места на вечерние спектакли. Правда, московский сезон 1896/97 года, по мнению театральных критиков, был неудачным. Событиями явились только две новые постановки Станиславского с труппой Общества искусства и литературы: «Польский еврей» Эркмана-Шатриана и «Много шума из ничего» Шекспира. В Малом театре с большим успехом в бенефис Ленского была поставлена новая пьеса Немировича-Данченко «Цена жизни». Главную роль играла Ермолова.
Открыт был доступ ученикам-филармонистам и на концерты, устраиваемые Московским филармоническим обществом. Страстный меломан, Мейерхольд этим широко пользовался и не пропустил ни одного большого концерта с участием знаменитых гастролеров: дирижеров, пианистов, скрипачей, певцов. Это был год, когда в России стал особенно много исполняться Вагнер, которого Мейерхольд уже имел случай узнать и полюбить.
Сразу после окончания съезда в помещении Малого театра начались экзаменационные спектакли Филармонии. Вспоминая об этом, Мейерхольд говорил о себе и своих товарищах автору этих строк:
— Мы с трепетом вступили на подмостки сцены, где играли Ермолова, Федотова, Ленский, Садовская, Садовский, Музиль и другие...
Это была особенная, мужественная мудрость — выпускать учеников на прославленную сцену. А то, что экзамены происходили открыто, на глазах всей театральной Москвы, в присутствии критиков и съезжавшихся с разных концов страны провинциальных антрепренеров, присматривавшихся к будущим актерам, еще больше повышало ответственность экзаменующихся. Молодые люди гримировались в уборных, принадлежавших корифеям русского театра. Спектакли рецензировались во всех газетах.
Здесь, за кулисами театра, всегда стоял особенный, невыветривающийся «театральный» запах. Пахло немного пылью, немного духами, пудрой и калеными щипцами: тогда еще не было электричества, а был газ — более теплый по тону, горевший то сильнее, то слабее, неожиданно вспыхивавший с легким треском, когда к рожку подносили спичку.
Молодые актеры почтительно показывали друг другу — знаток всегда находился — персональные кресла в «курилке»: вот здесь обычно сидит Южин, тут Ленский, там Ермолова...
Это волновало, настраивало на особый, торжественный лад, поднимало самоуважение.
В течение учебного года Мейерхольд полностью или в отрывках прошел много больших ролей самого разнообразного характера: от Паратова в «Бесприданнице» до Полония в «Гамлете». В экзаменационных спектаклях он сыграл пять тоже весьма различных ролей, в том числе Кесслера в популярной комедии Г. Зудермана «Бой бабочек» (фат-любовник) и лекаря Бомелия в «Царской невесте» Льва Мея. Именно эти роли принесли ему первые печатные похвалы в московских газетах. «Театральные известия» отметили, что молодому актеру гораздо более подходит развязный фат Кесслер, чем добродушный увалень Рийс в «Перчатке» Бьёрнсона. А исполнению роли Бомелия было отведено довольно много места в нескольких рецензиях. Один из критиков писал: «Мы даже не узнали того резкого и однотонного голоса, который неприятно поразил нас в других ролях, сыгранных г. Мейерхольдом. Внешние данные тоже помогли образовать Бомелия, и в общем эта роль является у г. Мейерхольда лучшей из всех виденных нами».
Весна. По московским мостовым стучат копыта лошадей. Мейерхольд укладывает на дно чемодана старательно собранные номера газет с рецензиями. Насвистывая любимую арию из моцартовского «Дон Жуана», он с удовольствием думает о предстоящем отдыхе в родной Пензе. Отдых? Несколько дней, не больше. Он знает, что его с нетерпением ждут коллеги по Народному театру, и надеется досыта поиграть с ними. Он везет с собой кипу пьес, несколько книжных новинок, декабрьский номер журнала «Русская мысль» с пьесой А. П. Чехова «Чайка», которая, по слухам, провалилась в Петербурге, дамские сувениры матери и жене, новые жесткие модные воротнички братьям... «Дай руку мне, красотка, и в замок со мной иди...» Он доволен прошедшей зимой.
Может быть, в этот же час педагогический совет филармонического училища утверждает написанную В. И. Немировичем-Данченко его характеристику и выводит средний годовой балл: 4,4 — отметка, близкая к максимальной. Вот что написал о нем Немирович-Данченко: «Мейерхольд принят прямо на второй курс. В течение года играл больше всех учеников даже старшего курса. Значительная привычка к сцене, и владеет ею довольно легко, хотя в жестах и движениях еще не отделался от привычек, заимствованных у провинции. Темперамент не сильный, но способный к развитию, и тон не отличается гибкостью. Голос глуховат. В дикции были недостатки, от которых, однако, быстро отделывается. Лицо не очень благодарное, но для амплуа характерных ролей вполне пригодное». В старости Мейерхольд любил говорить, что самая утомительная вещь на свете — это бездеятельность. Первые два дня он полулежит с книжкой в качалке, а на третий уже репетирует в новом спектакле Народного театра. Крепнет с каждым днем его дружба с ссыльными. В центре революционного интеллигентского кружка стоял А. М. Ремизов, тогда еще не писатель, а «политик», социал-демократ, ссыльный, каких было много в поднимающейся России, находившейся под пристальным наблюдением жандармского отделения.
Много лет спустя больной и ослепший Ремизов в только что освобожденном от немцев Париже так вспоминал об этих годах: «Запутанность и загнанность. Только ссылка, Пенза меня освободила. На пензенской воле я почувствовал себя свободным от московской замученности». В Пензе Ремизов был приглашен репетитором в семью Тарховых. К нему приехал в гости его брат Сергей, собиравшийся стать оперным певцом. Он пел пензенским девицам популярные романсы и влюбился в юную гимназистку Вареньку Тархову. Вскоре она стала его женой. Мейерхольд стал другом на всю жизнь обоих братьев Ремизовых — Алексея и Сергея. А Варвара Федоровна Ремизова, урожденная Тархова, через много лет стала актрисой ГосТИМа и оставалась ею до самого конца. И в далекой от тех светлых молодых дней середине XX века старый писатель А. Ремизов, познавший славу и изгнание, успех и нищету, с волнением вспоминал Пензу конца 90-х годов, когда в его жизни завязывалось столько узлов.
Мейерхольд очень привязался к А. Ремизову. Позже, узнав из письма жены об освобождении из тюрьмы вновь арестованного Ремизова, Мейерхольд в один из самых напряженных периодов своей жизни, когда в Пушкине шло соревнование молодых актеров вокруг кандидатуры основного исполнителя роли царя Федора, выражает бурную радость по этому поводу и пишет О. М. Мейерхольд: «Его энергия, его идеи одухотворяют меня, его терпение не дает мне малодушничать. Я чувствую, что, если я повидаюсь с ним, снова запасусь энергией, по крайней мере, на год. Да не одной энергией! Вспомни, какой запас знаний дал он нам. Целую зиму мы провели в интересных чтениях, давших нам столько хороших минут. А взгляды на общество, а смысл жизни, существования, а любовь к тем, которые так искусно выведены дорогим моему сердцу Гауптманом в его гениальном произведении «Ткачи». Да, он переродил меня (курсив мой.— А. Г.)».
Именно Ремизов впервые познакомил Мейерхольда с Марксом, Каутским, Плехановым, с популярной в те годы «Историей французской революции» Минье.
«Он приходил к нам всегда с пачкой книг под мышкой, а уходя, как бы забывал то одну, то другую. Он знал, что мы на них набросимся, и, приходя в следующий раз, спрашивал о впечатлении».
Вероятно, многие улыбались, когда видели их вместе: долговязый, худой, длинноносый Мейерхольд и очень маленький, сутулый, щурящийся от близорукости Ремизов.
И еще впоследствии вспоминает Мейерхольд: «Сосланный в Пензу по политическому делу А. Ремизов отнесся ко мне с особенным вниманием. Он вовлекает меня в работу по изучению Маркса. И через него рабочих организаций. Принимаю участие в составлении устава рабочей кассы. Принимаю участие в закрытой вечеринке на окраине города для этой кассы». На этой вечеринке, по совету Ремизова, Мейерхольд читает отрывок из Глеба Успенского.
Не стоит недооценивать влияния этой политической школы на созревание молодого Мейерхольда. Все, что входит в юные и открытые впечатления жизни души, входит глубоко и надолго. Ремизовский кружок продолжает начатое доктором Туловым и репетитором Кавелиным революционное воспитание юноши.
Мейерхольд дал Ремизову ласковое прозвище «Кротик». Каморка Кротика, как обычно, завалена книгами. В это лето он знакомит Мейерхольда с произведениями Гауптмана и Метерлинка. К Метерлинку он вначале остался равнодушным, но социальная драма Гауптмана «Ткачи» производит на молодого актера потрясающее впечатление. Вот бы поставить ее в Народном театре! Но об этом и думать нечего. Она запрещена цензурой. «В каникулярное время, приезжая на родину, ищу духовной радости в организации народных спектаклей в летнем театре. Здесь выступаю на сцене с «любителями», сам — «любитель сценического искусства».
За этими двумя сухими фразами из автобиографии целое лето репетиций, спектаклей, ночных споров, лодочных прогулок по Суре. И еще эта «Чайка»... Пьеса прочтена, захватила и поставила в тупик. Она, скорее, похожа на повесть: нет привычных эффектных сценических дуэтов, ансамблевых сцен, многое кажется эскизным, набросанным и неразвитым. Он прочитал ее своим сотоварищам по Народному театру, и они ее единодушно забраковали. Впрочем, Ремизов после сказал, что они ослы... Он хочет верить Ремизову, но чувствует внутреннее сопротивление.
На второй год своего существования Пензенский Народный театр стал весьма популярен в городе, и его спектакли начали освещаться местной прессой. Сперва актеров-любителей в кратких рецензиях называли по первым буквам фамилий, потом, по мере возрастания успеха театра, рецензии стали длиннее и красноречивее и в них замелькали полные имена исполнителей.
В рецензии на «Пашеньку» Персияниновой, где Мейерхольд играл помещика Неткова, говорилось: «г. М. был, по обыкновению, хорош». Весь город знал, кто такой г. М., и его поздравляли. В рецензии на «Кручину» говорилось еще категоричней: «Можно, однако, сказать, что лучшим исполнителем на спектакле 3-го июня был г. М., изображавший Недыхляева; играл продуманно и крайне выдержанно. Вообще, относительно г. М. я думаю, что он самая крупная величина из всей наличности артистических сил любительского кружка. У него много художественного такта и чувства меры, не позволяющих излишней утрировки». Была повторена и прошлогодняя постановка «Свои люди — сочтемся!». Этому спектаклю «Пензенские губернские ведомости» посвятили целых три статьи. В одной из них говорилось: «Из мужского персонала особенно выделялся игрой г. Мейерхольд в роли стряпчего Рисположенского. Несомненно, у г. Мейерхольда есть талант (это общий отзыв пензенской публики, который приходилось мне слышать). Для пензенской публики было бы желательно, чтобы г. Мейерхольд стал во главе... Народного театра в г. Пензе». Видимо, земляки молодого актера угадали в нем какие-то качества, делавшие его способным быть руководителем. Но ему хочется только играть...
В разгар лета, когда Мейерхольд, упивался своим успехом у родных пензяков, в пыльной, шумной Москве произошло событие, определившее его судьбу. В. И. Немирович-Данченко встретился с К. С. Станиславским в отдельном кабинете ресторана «Славянский базар» на Никольской улице для обсуждения плана создания нового драматического театра. Это был самый длинный день в году и, пожалуй, самый длинный разговор в мире — 22 июня 1897 года. Они встретились в два часа дня, проговорили восемнадцать часов подряд и разошлись только на следующий день в восемь часов утра. «Мировая конференция народов не обсуждает своих важных государственных вопросов с такой точностью, с какой мы обсуждали тогда основы будущего дела, вопросы чистого искусства, наши художественные идеалы, сценическую этику, технику, организационные планы, проекты будущего репертуара, наши взаимоотношения»,— вспоминал Станиславский в «Моей жизни в искусстве». Было принято решение: через год, после окончания филармонического училища очередным курсом, объединить его с группой любителей из Общества искусства и литературы, что должно составить ядро труппы проектируемого театра. Можно не сомневаться, что имя Мейерхольда не раз прозвучало в этом разговоре: Немирович-Данченко всегда упоминал его, когда говорил о достоинствах своего курса,— и даже много лет спустя, когда их пути резко и безвозвратно разошлись (как, например, в своей мемуарной книге «Из прошлого»).
Было бы очень эффектно представить в этот вечер Мейерхольда задумавшимся над раскрытыми страницами «Чайки», освещенными одной из тех керосиновых ламп под зелеными абажурами, которые хорошо нам знакомы по постановкам чеховских пьес. Можно также добавить художественный штрих: вокруг лампы кружатся ночные мотыльки, а на белой скатерти стоит недопитый стакан золотистого чая. Но для создания подобной картины у нас нет никаких документальных оснований: дневника он в это лето не вел, а привычная адресатка его была рядом с ним. С равной долей вероятности мы можем утверждать, что в тот вечер он играл на сцене летнего театра, или слушал споры приятелей Ремизова, или возвращался с полотенцем через плечо с купанья в прохладной Суре.
Во второй половине лета он с успехом сыграл Афоню в пьесе А. Н. Островского «Не так живи, как хочется» и повторил свои прошлогодние роли в «Женитьбе» и «Лесе». Принципиально важной для него была роль Афони. «Мы замерли, что в первый момент появления Афони на сцену в простой публике раздались смешки,— писал рецензент.— Она не понимала Афони. Но через несколько минут мы видели, как превосходная игра г. М. заставила тех же самых зрителей с широко раскрытыми глазами, с прерывающимся дыханием следить за каждым жестом Афони и каждым движением. Так сильно действовать на зрителя может только очень крупный талант».
Именно в роли Афони молодой Мейерхольд впервые нащупал манеру трагикомического решения образа: те приемы и актерские краски, которыми он с таким уверенным мастерством владел на вершинах своего искусства. Ему удавалась комедия. Его тянула трагедия. Смешивать жанры он еще не решался. Но то, что казалось немыслимым в ответственных филармонических спектаклях, которые смотрела вся театральная Москва, он мог рискнуть попробовать в Пензе. Но он еще не умел обобщить уроки инстинктивно найденного, он еще не научился учиться у самого себя.