Законы оптики / Prawa optyki
Уже много лет я хожу в церковь по понедельникам. После воскресного столпотворения там царят тишина и спокойствие. Я оставляю машину или скутер на пустой парковке, выключаю сотовый, усаживаюсь поудобнее на передней скамье напротив алтаря, и мы начинаем беседу…
Время от времени моя церковь меняет страну или город. Скамьи и алтари выглядят по-разному, но одно остается неизменным: я всегда беседую с Богом по понедельникам. Чаще всего это происходит в маленькой церквушке Святой Елизаветы в районе Бокенхайм во Франкфурте-на-Майне – неприметном здании в многонациональном бедняцком районе. Я уверен, что если бы пошел туда в воскресенье, то, смешавшись с толпой, услышал бы «Отче наш» на многих языках. Я состою в приходе этой церкви. Она получает десять процентов моих доходов плюс монеты, которые я по понедельникам опускаю в щель металлического ящичка для пожертвований. Я являюсь ее спонсором.
В Германии декларирование веры в своего Бога – не только вопрос свободы совести. Это также очень конкретная, выраженная в цифрах, запись в соответствующей графе бланка, куда в Германии заносятся сведения об уплате подоходного налога.
Я регулярно и очень охотно вношу пожертвования на мою церковь. Она именно такая, какая мне нужна. Юго-восточная стена, лучше всего освещенная солнцем, сложена из светло-красных кирпичей и покрыта панелями солнечных батарей, которые днем аккумулируют энергию, а ночью снабжают ею фонари, установленные вдоль ухоженных газонов перед главным входом. У моей святой Елизаветы есть интернет-сайт и специальный телефон, на который вконец отчаявшиеся люди могут позвонить в любое время дня и ночи. По вторникам в приходе проводятся бесплатные уроки немецкого для иностранцев, по четвергам собираются анонимные алкоголики, по пятницам – врачи, психологи, сотрудники социальных служб встречаются с больными СПИДом, а по субботам монахини добрым словом помогают матерям-одиночкам связать концы с концами. В моем приходе понимают, что у большинства матерей-одиночек свободная минута выдается исключительно по субботам и только поздно вечером, после того, как закроются конторы, в которых они работают уборщицами. Чтобы позволить им отвлечься – хотя бы на полтора часа в неделю, – монахини в другой комнате играют с их детьми. В это время женщины могут выслушать слова утешения, а также советы сексолога (его услуги оплачивает приход), объясняющего, что нужно делать, чтобы не иметь детей, если они их не хотят. Он посвящает женщин в тайны менструального цикла, рассказывает про противозачаточные таблетки, которые оплачиваются из страховки, натягивает презерватив на пластиковый пенис, подробно рассказывает про действие антипрогестеронового[3] препарата RU-486 – в случае, если презерватив по какой-то причине порвется. Моя церковь, как любая другая, следуя католическим догматам, выступает против абортов, однако свой протест – принимая во внимание уличные реалии – выражает немного иначе… Я рад, что люди приходят туда не только по воскресеньям. Святая Елизавета из Бокенхайма известна во Франкфурте как «церковь для женщин».
Сразу за главным входом, справа находится маленький алтарь, перед ним на специальной скамье смонтированы ряды подставок с отверстиями для лампадок. Перед скамьей стоит скамеечка для коленопреклонения, а рядом – старый дубовый стол. Кроме папок и листовок с информацией о деятельности прихода, на нем лежит «Книга просьб, адресованных Богу» в темно-синем матерчатом переплете. В прошлый понедельник я заглянул в нее. Там много записей на польском. Под датой «11 ноября 2005 года» я прочел:
Святая Мария,
Храни меня и Дагмару и сделай так, чтобы наша любовь расцвела и позволила бы нам узнать, что такое уверенность и безопасность. Защити нас от мирской ненависти, сомнений, укрепи наш дух и помоги в минуты слабости. Даруй нам доброжелательность, понимание, терпимость и умение прощать.
Эва
Postscriptum:
«Гомосексуализм в Польше считается грехом, а геи – отбросами общества…» Такое можно встретить и в некоторых отвратительных польских публикациях, проникнутых духом гомофобии. Это довольно типично. В Польше, когда надо найти обоснования для дискриминации гомосексуалистов, их почти всегда клеймят бранными словами, ссылаясь на законы Бога и религии. Если по каким-то причинам это не даст результата, всегда можно обратиться к проверенным методам и обвинить кого-то в еврейском происхождении. Один из польских сатириков сказал об этом приблизительно так: «Все обычные попытки устранить Робина Гуда провалились. Значит, придется объявить, что он еврей – другого выхода нет».
В Германии дело обстоит иначе. Бога оставляют в покое, вопросы религии затрагивают очень осторожно, основное внимание уделяют воспитанию в людях толерантности. Иную трактовку тут не признают – в противном случае католическая Церковь лишилась бы верующих. Поскольку декларация принадлежности к определенной церкви и налоговая декларация в Германии тесно связаны, никто не занимается пропагандой глупости и не пресмыкается перед экстремистами. Только наиболее радикальные немецкие и австрийские нацисты хотят разделаться с иностранцами во имя Бога и Христа. Они, кажется, не заметили, что Христос – иностранец и вдобавок еврей из Израиля. Кроме того, вмешательство в дела Церкви и религии оскорбляет саму Церковь. В так называемом катехизисе католической Церкви (www.katechizm.opoka.org.pl) я прочитал: «Генезис гомосексуализма остается во многом невыясненным (…) Значительная часть мужчин и женщин обнаруживает глубоко заложенные гомосексуальные склонности. Такие люди не выбирают свою сексуальную ориентацию, так что к ним следует относиться с уважением, сочувствием, деликатно и стараться не допускать какой-либо неоправданной дискриминации». Я определенно не согласен со словом «сочувствие» и не уверен, что слово «деликатно» тут на месте. Но не стану придираться к этому, очарованный упоминанием «неоправданной дискриминации».
На малоизвестное в Польше положение катехизиса обратил внимание отважный ксендз Тадеуш Бартось, доминиканец, автор книги «Фома Аквинский. Теория любви», который сразу после своего публичного заявления стал мишенью для нападок так называемых католических кругов. Он ответил на эти нападки прекрасной фразой: «Мне бы хотелось, чтобы гомосексуалисты чувствовали себя в нашем отечестве как у себя дома, а не как в ссылке».
Я впадаю в ярость, когда гомосексуализм называют грехом, а геев – отбросами. Но стараюсь быть деликатным в своей ярости. И в этом-то и состоит моя ошибка! Толерантные, культурные, хорошо воспитанные люди совершают ошибку, подавляя в себе злость на ортодоксальных хамов-гомофобов, когда те захлебываются пеной, что выступает на их изрыгающих проклятия устах. Они пытаются тихо и спокойно полемизировать, приводить веские аргументы, успокаивать и убеждать противоположную сторону. Неправда, будто негры ленивы, крадут что попало и смердят, неправда, будто все немцы – нацисты, неправда, будто все поляки носят усы, угоняют машины и воруют бумагу в общественных туалетах, неправда, будто евреи плетут заговор против всего мира, неправда, будто атеисты – это либо марксисты, либо нигилисты, либо сатанисты, неправда, в конце концов, будто все рыжие – отъявленные вруны, а гомосексуалисты – извращенцы. Оспаривая такие идиотские суждения, можно долго держать себя в руках и не повышать голос. Но существуют определенные границы, и если они перейдены, то не возбраняется самым обыкновенным образом разъяриться и взорваться. Иначе нас никто не услышит в визге жаждущей крови стаи псов-гомофобов.
Последний раз я почувствовал такую ярость, когда двое известных польских политиков публично приравняли гомосексуализм к педофилии, некрофилии и зоофилии. Это звучит омерзительно даже для тех, кто не очень-то хорошо разбирается в латыни и извращениях. Для тех же, кто разбирается, сравнение близости двух гомосексуалистов с насилием над трупом или копуляцией с овцой либо козой должно вызывать просто шокирующее омерзение. Не стану комментировать упоминание педофилии в этом контексте, ибо рискую захлебнуться желчью.
Нечто подобное я чувствовал, когда в свое время совершенно случайно зашел в Интернете на страницу ортодоксальных польских националистов и наткнулся на «историческую» публикацию о Януше Корчаке.[4] Автор этой в высшей степени пропагандистской листовки неустанно напоминал, что настоящее имя Корчака – Генрик Гольдшмит (что было, наверное, единственным достоверным фактом в этом тексте), и в какой-то момент сделал вывод: «Может быть, герой Гольдшмит, то бишь Корчак, был не педагогом, а всего лишь педофилом…» Это был один из тех редких моментов в моей жизни, когда мне пришло в голову, что идиотская идея подвергать цензуре информацию, размещаемую в Интернете, пожалуй, не столь уж плоха. Однако я не только пришел в ярость – мне было еще и бесконечно стыдно. Хотя любопытно, что сказали бы два известных политика с их интеллектом ниже плинтуса про рыжего негра-гомосексуалиста (бывают и такие) с израильским паспортом, уже двадцать лет живущего в Мюнхене?
Когда люди выведут меня из себя, я, чтобы успокоиться, читаю книги о животных. Если в их мире и существуют какие-то политики, то уж наверняка не такие идиоты. Даже среди вшей. Но я, чтобы не менять тему, скажу не о вшах, а о мухах-дрозофилах и гомосексуализме. Мухи-дрозофилы, конечно, не люди, но, как показывают последние исследования, количество их генов немногим уступает количеству генов у человека.
Элитарный американский журнал «Cell» («Клетка») недавно опубликовал необычайно интересную статью, которая местами читается как роман. Муха-дрозофила, помещенная в камеру для наблюдений, приближается к ожидающей ее самке, деликатно прикасается к ней одной лапкой и исполняет крылышками любовную песню. Это разновидность прелюдии. Окончив концерт, она лижет свою избранницу, затем, получив ее разрешение, совокупляется с ней в течение двадцати минут без перерыва (у людей это происходит быстрее, но продолжительность сексуального акта не зависит от числа генов). В этом не было бы ничего странного (для мух), если бы не тот факт, что запущенная в камеру для наблюдений муха является самкой, то есть не может и не должна совокупляться. Однако эта самка особенная: методом молекулярной инженерии ей изменили один ген. И именно это изменение стало причиной того, что муха-самка превратилась в муху-самца и мгновенно усвоила все модели поведения в столь принципиальной для дальнейшего существования вида сфера, как прокреация. Только один ген!
Чтобы изменить цвет глаз у человека, необходимо манипулировать многими генами. Ученые (которые по определению должны быть недоверчивыми, критичными, ревнивыми и завистливыми) потрясены. Профессор Майкл Вайсс, руководитель кафедры биохимии в университете Кейс Вестерн Резерв, счел это открытие переломным и прокомментировал его весьма оригинальным образом: «Я надеюсь, что это переместит дискуссию о сексуальной ориентации из области морали в область науки». И, не колеблясь, добавил (напомню, что это происходило в пуританской Америке): «Оказывается, гетеросексуальность – не следствие моего осознанного выбора. Просто так получилось». Как он мог произнести такое?! Мерзкий пропедофил, пронекрофил, прозоофил – а еще профессор! Втоптать его в грязь черным или коричневым башмаком! Вместе с его извращенной, генетически измененной американской мухой-дрозофилой…
Перевод Е. Шарковой
Краткая история эволюции / Krótka historia ewolucji
Алиции тридцать два года. «Столько же, сколько было Посвятовской,[5] когда она умирала», – обычно добавляет она. На книжной полке в ее торуньской квартире стоят «Повесть для друга» и четыре томика стихов Посвятовской. За последней страничкой «Повести…» она хранит медицинские рецепты. Уже несколько лет друг Алиции, психиатр, немного увлеченный ею, выписывает эти розовые листочки, но она использует их не по назначению. Она записывает на них свои самые сокровенные желания. Иногда, когда ей очень грустно, чаще всего поздним вечером, когда дочка заснет, она встает с кровати, наливает себе вина в два бокала, берет эту книгу и читает. Сначала Посвятовскую, потом – рецепты. В последнее время она все чаще при этом плачет. Слегка перебрав, Алиция идет в ванную, закрывает дверь на ключ, наполняет ванну горячей водой, вливает в нее масла с ароматом жасмина и авокадо, раздевается, ложится в воду, закрывает глаза и зажимает правую руку между бедер. Левой она закрывает себе рот, чтобы не кричать слишком громко и не разбудить дочку. Лучше ей потом не становится. Просто спокойнее и легче заснуть одной в кровати. Запах жасмина всегда действовал на нее таким образом. Как, впрочем, и секс. В этом отношении Алиция очень похожа на большинство мужчин, которых знала. После секса она мгновенно проваливалась в сон. Иногда даже быстрее, чем они. «Большинство…» – звучит интригующе. Но только звучит. Двое из троих, которые у нее были, – это, несомненно, большинство. Однако в тридцать два года, да еще в наше время, когда нравы такие свободные, – это, скорее, крайне мало. И теперь она ждет Его, Четвертого.
Ее профессия требует, чтобы она много читала. Недавно ей в руки попала книжка об эволюции. И вот, вместо того чтобы высматривать в книжном магазине, где она работает, Его, Четвертого, Алиция читает и тем самым, быть может, упускает свой шанс. Если на древе жизни пропустить растения и сосредоточиться на животных, то эволюцию можно разделить на четыре этапа. Только на последнем, четвертом, появляется человек. Что за странное стечение обстоятельств!
Беспозвоночные. Она родила Аню, когда ей едва исполнилось девятнадцать. Его не было с ней в больнице, не было и тогда, когда она выходила оттуда. Когда она рожала, он спал, когда покидала больницу, пил водку с дружками. В течение двух лет она терпеливо убеждала его, что ему самое время начать вести себя как мужчине, что теперь ребенок – это Аня. Он соглашался со всеми – с матерью, которая не могла смириться с тем, что ее единственному сыну пора повзрослеть, с отцом, убеждавшим его, что «ребенок – это бабское дело», с друзьями, которые сами так и не стали взрослыми. Он был похож на беспозвоночного моллюска. Давал обещания на несколько часов. Потом забывал о них или давал новые. Совершенно другим людям. Следующие два года Алиция потратила на то, чтобы уйти от него. Когда же в конце концов ей это удалось, забыла о нем через два часа. И даже их брачная ночь стерлась у нее в памяти.
Хищные млекопитающие. Он привлек ее своим острым умом. Крысы – как прочитала она в той же книге – принадлежат к наиболее интеллектуально развитым видам млекопитающих. И в то же время наиболее жестоким. Она познакомилась с ним в книжном магазине. Он схитрил – попросил книгу, которую, как потом оказалось, знал наизусть. Проникшись очарованием его личности, она через два месяца переехала к нему. В ванной все еще стояли шампуни и гели для интимной гигиены его прежней подруги. Он был закомплексованным журналистом провинциальной газеты, мечтавшим написать книгу. Она помогала ему. Он называл ее своей музой, но, расставшись с ней, посвятил их совместное произведение своей следующей пассии. Она готовила для него, стирала носки и трусы, гладила рубашки, читала книги, чтобы потом пересказать ему их содержание. Он месяцами рассуждал о «космическом сексе», но не спал с ней, одержимый «магией творчества». Писал о любви, но никогда не говорил ей, что любит. Она ни разу не испытала с ним оргазма. В постели он был похож на крысу. Поспешно засовывал в нее свой довольно маленький член, больно кусал ее соски, кончал и быстро убегал в ванную. Однажды она вернулась домой раньше обычного. Они не заметили, как она вошла в спальню…
Высшие млекопитающие. После крысы целый год она зализывала раны. Летом, еще со шрамами на душе, поехала отдыхать в Колобжег. Однажды во время прогулки по пляжу – тогда было ужасно холодно – к ней подошел загорелый мужчина и предложил прикрыть ее обнаженные плечи своим пиджаком. Она согласилась. Они гуляли две недели. Он искал ее руку. Она ему ни разу ее не подала. Несколько месяцев он приезжал из Германии в Торунь. В конце концов она уступила. Первый раз – в его «BMW», в лесу. Он был похож на мартышку бонобо. Не давал ей уснуть. Хотел и мог снова уже через пятнадцать минут. Правда, ни после первого, ни после второго раза им не о чем было говорить. Через месяц она сменила номер своего сотового.
Теперь настал четвертый этап. Пока она купила четвертую упаковку масел для ванны. С ароматом жасмина. Она все так же записывает свои желания на рецептах. Все те же…
Перевод Е. Шарковой
Расколотый мир / Rozszczepienie świata
Когда они созваниваются, Ася больше всего ждет «Я тебя люблю» в конце разговора. Потом она говорит отцу: «Я тоже тебя люблю», кладет трубку и, закрыв глаза, нежно прижимается лицом к собачьей морде. Чаще всего следующее «Я тебя люблю» она шепчет собаке на ухо. Это ее собака. Ее и папина. Только их. Они привезли ее из Польши два года назад. Когда папа приезжает навестить Асю, девочка обожает, сев к нему на колени и сжимая его руку, вместе гладить собаку, которая лежит на диване рядом. Больше всего на свете Ася хочет, чтобы не было такого, что папа к ней приезжает. Чтобы он жил с ними все время. С ней, мамой и собакой. Ведь когда-то так и было. Потом мама с папой стали закрываться в своей комнате и разговаривать на повышенных тонах. Часто потом мама плакала, а папа хлопал дверью и уходил. Ася помнит, что не могла уснуть, пока он не возвращался. Иногда она не спала всю ночь.
Однажды вечером, за месяц до ее девятого дня рождения, папа «переехал». Это был самый грустный день рождения. Первое время она, вместо того чтобы сразу после уроков идти домой, ждала его у входа в спортзал, откуда было лучше всего видно дорогу, ведущую к школе, и школьную парковку. Как-то раз она заметила машину, похожую на папину «хонду», и побежала к ней. Но из машины вышла какая-то женщина и так странно на нее посмотрела, что больше она уже никогда не стояла у спортзала.
Но она не перестала ждать. Разговоров по телефону с неизменным «Я тебя люблю» на прощание, появления папы в школе на родительском собрании – вдруг приедет! – обещаний по средам, что он заберет ее к себе на выходные, и того, что он когда-нибудь их выполнит, а не возьмет свои слова назад в пятницу поздно вечером. Обещания в январе, что каникулы они проведут вместе «в дальних краях», после чего они снова поедут в Польшу, к бабушке, где он оставит ее уже на следующий день и вернется в Германию… на работу. Еще она ждет, что мама будет раньше приходить со службы, перестанет грустить и волноваться, что у них нет денег на репетиторов по математике, на уроки английского, которые Асе так нравятся, на школьную экскурсию, на новый письменный стол в ее комнату и на ремонт духовки.
Мама никогда не говорила ей, но она и так давно знает, что папа им не помогает. Как-то случайно подслушала разговор родителей по телефону. До сих пор она помнит мамины слова: «Это не для меня, а для Аси». Она не знает, что ответил папа, но мама была очень взволнована, и в ее глазах блестели слезы. Асе тогда стало очень грустно. Она так не любит, когда мама плачет! Еще она не хочет, чтобы родители ссорились из-за нее. Математику она будет учить с этой зубрилой Корриной, и ей совсем незачем ехать на экскурсию. Новый стол покупать тоже не обязательно. Ей все равно больше нравится делать уроки перед телевизором, в маминой комнате. Она бы не хотела, чтобы папа перестал ей звонить из-за таких пустяков. Ей кажется, что у папы нет денег. Когда он забирает ее к себе, они никуда не ходят, едят чипсы или бабушкины вареники и смотрят телевизор или рисуют.
Когда папа ее подруги Керстин, который тоже «переехал», забирает Керстин на выходные, они или летят в Париж, или едут в Прагу и целый день ходят по магазинам, а вечером идут в ресторан. Потом Керстин без конца рассказывает про это в школе на всех переменах. Ася слушает, чтобы та не подумала, будто она ей завидует. Потому что, если честно, завидует, хотя никто так хорошо не рисует, как ее папа. Когда ей грустно и она сидит дома одна, дожидаясь маму с работы, она раскладывает на полу папины рисунки и рассматривает их. Больше всего Асе нравятся портреты мамы. Недавно бабушка (мамина мама) подарила ей на день рождения сто евро. Она подсчитала, что если будет откладывать карманные деньги и сложит все свои сбережения с бабушкиным подарком, то к ноябрю накопит на ремонт духовки…
Перевод Е. Шарковой
Относительность греха / Względność grzechu
Моя мать считает, что, кроме нее и отца, завтра все непременно меня возненавидят. Сестра добавляет, что люди будут правы, и ей уже сейчас стыдно «перед всем светом за свою сексуально неудовлетворенную, неблагодарную и глупую сестрицу, которая оказалась дешевой нимфоманкой». С тех пор как моя сестра вышла замуж, для нее существует только одна точка зрения. Точка зрения ее похотливого, чванливого мужа, который, предварительно оформив брачный контракт, женился на ней и прописал ее в своем особняке в престижном пригороде Варшавы, чтобы за год превратить в несчастную закомплексованную кухарку и уборщицу, безропотно сносящую его регулярно повторяющиеся «эпизоды неверности». При этом она не замечает, что муж предлагает такие «эпизоды» каждой встречной женщине. Включая меня. Только бабушка ничего не сказала, когда я объявила семье о том, что собираюсь сделать завтра. Просто подошла ко мне, когда я уже выходила, и крепко обняла на прощание.
Нет, это совсем не означает, что я связалась с неподобающим мужчиной и вдруг появился Другой – идеальный, фантастический, почти святой из книги. Я отнюдь не довольствуюсь крохами любви, нет, я аккумулирую ее в себе. Этот Другой просто попался мне, я вовсе не прихватила его про запас, на случай, если бы с тем, первым, у меня ничего не вышло. Я не боюсь грядущего одиночества. Нет ничего хуже того, что я переживаю сейчас, рядом со своим мужем. Просто я промахнулась. Я влюбилась в него, когда ему было тридцать четыре года. Период между тридцать третьим и тридцать девятым годом – это, наверное, худший этап в жизни мужчины. Он во что бы то ни стало хочет добиться успеха, ему все мало, он все время должен что-то доказывать, он эгоцентричен, не переносит критики, жадно ловит каждую похвалу, не отличая заслуженной от ложной. Ему просто необходимы достижения, атрибуты власти, деньги и если не дом, то хотя бы участок для его строительства, послушные дети, привлекательная супруга, секс, как его описывают в глянцевых журналах, отпуск в сказочных странах и автомобили, занимающие первые места в списках самых угоняемых авто. Он хочет быть худощавым, при этом регулярно ужинать в лучших ресторанах. Он хочет нравиться всем: шефу, рекрутерам, продавщице в газетном киоске, теще, девице с пышным бюстом в своем банке, даже нищему, сидящему перед молочным кафе. В то же время он начинает ощущать первые признаки усталости. Он переживает, что его коллеге первому пришла в голову оригинальная идея, что на встрече выпускников не он был звездой вечера. Он словно бы еще молод, но как будто уже и не очень. Такой это странный возраст. Говоря в шутку: для молодых девушек он уже староват, чтобы казаться сексуальным, но еще слишком моложав, чтобы они могли проникнуться к нему дочерними чувствами. Ему просто необходимо, чтобы его любили и им восхищались, при этом он не помнит о тех, кто его действительно любит. Только иногда немного беспокоится по поводу того, что все чаще ему приходится притворяться спящим, когда жена обнимает его в постели в их спальне.
Хотя по большому счету моему мужу было на это наплевать. Он даже не притворялся. Сначала я старалась его понять. Потом пробовала с ним поговорить. О том, что мне не нужен ни большой дом, ни вторая машина, ни альбомы с фотографиями из дальних стран. Я хочу только иметь право на хотя бы крошечную долю его времени и чувствовать, что он тоже этого хочет. Прижиматься к нему в постели я перестала только через год.
Тот, другой… Мне трудно это объяснить. И дело не в том, что он хочет меня, а мне приятно чувствовать его желание. Нет! Тот, другой – это не просто интрижка, в которой я могла бы на следующий день исповедаться и с чистой совестью грешить дальше. Мне вспомнились сегодня цветы, сорванные во время наших прогулок, вспомнилось, как мне вытирали слезы, как меня развлекали, когда мне было плохо и когда сильно болело где-то внутри. Вспомнилось, что мне нравится, когда он целует мои ладони. Никто раньше этого не делал. Когда мы с ним впервые были наедине и ему уже было позволено все, он раздел меня, но, прежде чем прикоснуться к моим бедрам, животу и груди, стал целовать мои ладони. И так потом было всегда. А муж вспоминал о моих ладонях только тогда, когда утром не находил свежевыглаженной рубашки…
Сегодня ночью я снова не могла уснуть. И знаю, что не только я. На другом конце города уже два года не может спать мужчина, потому что я не поверила в него и не смогла принять его отваги, доброты, нежности и заботы, поскольку «такова жизнь, и потом, я ведь связана супружеским обетом». Завтра я позвоню ему и скажу, что это неправда. Что я ошибалась. И завтра все меня возненавидят…
Перевод Е. Шарковой
Рикошет / Stany pośrednie
Крестили меня – в порядке исключения – в Сочельник, субботним утром. В маленьком, Богом забытом костеле на окраине Познани. В пять часов утра. Молодой священник решил – знаю по рассказам матери, – что это «самое подходящее время для незаконнорожденной, чтоб людей не смущать». Имена мне выбрала мать. У меня отцовские инициалы, его цвет глаз, его слишком большие стопы и наследственная особенность: я лучше помню то, что должно случиться, чем то, что уже произошло. От матери у меня родинка на левой лодыжке; я, как и она, могу расплакаться без причины, боюсь темноты и пауков, а еще восхищаюсь поэзией и горами. На моих крестинах родители последний раз были вместе. В том самом костеле, где не состоялось их венчание. Мать завернула меня в фату, которую ей так и не довелось надеть, и приколола фрезию. Много лет спустя из материала, предназначавшегося для подвенечного наряда, она сшила мне первое платьице. В квартире она сменила все – за исключением обстановки в их спальне. Когда я иногда туда захожу, я чувствую себя как в мавзолее. На подоконнике, на особой подставке лежат его курительные трубки, со всех сторон, с фотографий на стенах, на меня смотрят его глаза, в шкафу все еще висят две его голубые рубашки, которые мать, непонятно зачем, каждый сочельник, ровно в два часа дня, вынимает и гладит. На тумбочке справа от кровати лежит книжка, заложенная на пятьдесят четвертой странице. Так оставил ее отец. Двадцать шесть лет назад…
С тех пор, сколько себя помню, в канун Рождества мамино ожидание его возвращения достигает своего апогея. Его – моего отца. Я очень долго этого не понимала. Например, не знала, почему каждый Сочельник мать будит меня в четыре утра, и, озябшие, в пустом автобусе мы едем в маленький костел на окраине города, чтобы полчаса молча посидеть там на скамье.
Еще я не понимала, почему под елкой лежат подарки, которые никто не распаковывает, а среди рождественского угощения на столе стоит селедка в сметане с луком и яблоками, которую мы обе терпеть не можем. Однажды я спросила об этом мать. Тогда она рассказала только о крещении. И лишь восемь лет спустя (видимо, решив, что девушка, которой исполнился двадцать один год, уже достаточно взрослая) наконец рассказала мне про отца. Из этого разговора я хорошо запомнила фразу: «Твой отец заставлял меня плакать чаще, чем другие мужчины, но только ему я это простила…» Когда же я спросила, почему именно ему, она ответила: «Потому что он дал мне тебя – только он мог подарить мне такую дочь, как ты». Я очень редко плачу. Но тогда я заплакала от охватившей меня грусти. И от ненависти к нему. Мать на протяжении двадцати шести лет не могла расстаться с надеждой на его возвращение. И убедила себя, что если это когда-нибудь произойдет, то скорее всего именно в канун Рождества. Время от времени она впадала в депрессию. Когда ей становилось не под силу выдерживать адвент,[6] длящийся у нее двенадцать месяцев в году, от Сочельника до Сочельника, она надолго закрывалась в своем мавзолее, а я задумывалась, может, было бы лучше, овдовей моя мать двадцать шесть лет назад. Тогда бы у нее было свидетельство о смерти, ухоженная могила, пожелтевшие фотографии в альбоме, лампады на День поминовения усопших, светлые воспоминания. Ей не пришлось бы лелеять свою дурацкую, безнадежно ущербную надежду.
Моя мать – красивая и умная женщина. Все эти годы с ней пытались сблизиться самые разные мужчины. Некоторые хотели провести с ней всего одну ночь, другие – всю жизнь. Но даже те, другие, надолго не задерживались. Приблизительно в середине ноября она прогоняла их, чтобы в Сочельник с чистой совестью вынуть из шкафа священные, без единой складочки рубашки небесного цвета и торжественно их погладить. У меня есть отец, который причинил много боли моей матери. Своим отсутствием. Мне – нет. Я узнала, что у детей бывают отцы, только в детском саду. Я знаю и то, что у него нет никого и ничего важнее меня. Мне достаточно позвонить – и, даже если он будет в этот момент на каком-нибудь конгрессе за границей, он бросит все и приедет. И поэтому я ему не звоню. Это моя месть. Каждый день, каждую секунду. За маму. Я не говорю ему, что горжусь им, делаю вид, что меня не интересует его жизнь, не благодарю за подарки, не целую его и не обнимаю. Он не заслужил того, чтобы знать, что я его люблю…
Перевод Е. Шарковой
Случай на вокзале / Opowieść dworcowa
«Плакать нужно, когда тебя ничто не тревожит. Только тогда слезы принесут облегчение…»
Минула полночь. Начинался вторник, 18 августа 1998 года. После недели утомительных лекций в Слупске я возвращался поездом во Франкфурт. Я спешил, чтобы успеть на работу к десяти утра. В Берлине пересадка. Станция Берлин-Лихтенберг, тогда на ней еще не отразилось процветание объединенной Германии. Унылое, грязное, обшарпанное здание вокзала времен социализма могло послужить прекрасной декорацией к фильму, непременно черно-белому, о бессмысленности и серости существования, о жизненных невзгодах. Не сомневаюсь, что именно там, в такую минуту Воячек[7] написал бы свое самое мрачное стихотворение. На лавке в безлюдном зале ожидания рядом со мной сидел мужчина, что-то бормочущий себе под нос. Вдруг кто-то дернул меня за рукав.
«Эй, приятель… Может, по глотку пива? Будешь?» – услышал я хриплый голос. Я поднял голову. С исхудавшего, заросшего и покрытого коростой лица на меня умоляюще смотрели большие, налитые кровью, испуганные глаза. Протянутая дрожащая рука сжимала банку пива. Мужчина заметил мои слезы, резко отодвинулся и произнес: «Слушай, приятель, я не хотел тебе мешать. Правда. Я тоже не люблю, если ко мне пристают, когда я плачу. Уже ухожу. Плакать нужно, когда тебя ничто не тревожит. Только тогда слезы принесут облегчение…»
Вот такой у меня случился неожиданный краткий приступ аритмии настроения. Не верьте, что мужчины никогда не плачут. Шли первые минуты моего сорок четвертого дня рождения. На изрисованной граффити лавке, в центре пропахшего мочой вокзала, рядом с человеком, еще более одиноким, чем я… Когда он поднялся и пошел прочь, мне показалось, что меня только что покинул мой лучший, единственный друг. Кто-то, на мгновение ставший для меня самым близким. Там, на той скамейке, спустя две минуты после того, как этот человек исчез в одном из темных туннелей вокзала Берлин–Лихтенберг, я решил написать «Одиночество в сети». Тогда еще не было этого названия. В сущности, ничего еще не было. Ни фабулы, ни персонажей, ни начала, середины или конца. Ничего, кроме потребности написать не о том, что я знаю, а о том, что чувствую. Вырванный из стремительно мчащейся жизни, с ее сроками, планами и проектами, остановленный непредвиденным бездействием ожидания, я ощутил одиночество и грусть. А чтобы осознать свое одиночество, нужно иметь на это время.
Спустя три года я впервые увидел ее в витрине книжного магазина в своем родном Торуне. Я испугался, что другие тоже ее заметят. Да еще купят и прочтут. Я сам так никогда на это и не отважился. Слишком многое захотелось бы изменить, поправить, убрать, подвергнуть цензуре, а потом еще пришлось бы объясняться и просить прощения у моих близких. Ведь если берешь за основу собственную биографию, можно придумать бесконечное множество историй. Которые совсем не обязательно будут правдой…
«Одиночество…» зажило своей собственной жизнью. Некоторые даже утверждают, что книга стала «культовой», но тут я сразу добавляю, что культовой стала и ее критика. За пять лет, прошедших с момента ее выхода в свет, я прочел свыше девятнадцати тысяч электронных писем, присланных людьми, которые вместо того, чтобы заняться чем-нибудь другим, уделили мне время и прочли мою книгу. Для кого-то она оказалась «ни с чем не сравнимым тяжким бременем», другие же, напротив, писали: «Сама не знаю, как я переворачивала страницу за страницей, знаю только, что где-то на середине я начала молиться, чтобы эта книга никогда не закончилась».
В Польше ее купили примерно двести пятьдесят тысяч человек, а прочитали, по оценкам издателей, в пять раз больше. Каждому из почти миллиона читателей воображение рисует свою, индивидуальную картину переживаний, возникающих во время чтения. Отобразить суть эмоций этой книги в образах (и звуках) – необыкновенно трудная задача.
Когда режиссер фильма спросил, с каким персонажем я отождествляю себя, я, не колеблясь, ответил: «С тем одиноким мужчиной на вокзале в Лихтенберге». 8 октября 2005 года, примерно в полночь, я, превратившись в актера, сидел рядом с Анджеем Хырой[8] на съемках. Свет, камера, грим. Но – тот же самый вокзал в Берлине и та же самая лавка. Через две минуты я поднялся и пошел в сторону туннеля. Так же, как тот человек семь лет назад…
P.S. Совпадение некоторых фраз с фрагментами книги не случайно.
Перевод Е. Шарковой
Поговорим о смерти / Odejścia
В марте на юбилее их свадьбы она пообещала ему, что уже очень скоро они расстанутся – не позже, чем через год, он умрет. Они знали друг друга тридцать два года и восемь месяцев. Тридцать один год она была его женой. Он знал, что она всегда держит слово. Всегда…
Два года назад позвонили с его фирмы. Она взяла такси и поехала в больницу. У него случился инсульт. В палате, напичканной аппаратурой, она касалась его руки и лица. Потом – его губ. Он не реагировал. Только через три недели благодаря стараниям молодого врача она обрела уверенность, что Роберт ее узнает. «Взгляните на большой палец его правой руки и левый глаз. Если после моего вопроса он пошевелит пальцем и моргнет этим веком – может быть, несколько раз, – значит, он вас узнал». Она расплакалась, глядя на его палец. Врач в этот момент вышел из палаты.
После инсульта его почти полностью парализовало. В истории болезни было записано: «Через шесть месяцев пациент смог поворачивать голову на 20–30 градусов вправо и поднимать вверх на 10–20 градусов. Подвижность сохранили только большой палец правой руки и левое веко. Правый глаз остается открытым, однако концентрация на объектах невозможна вследствие безостановочного дрожания обоих зрачков. Не подлежит сомнению, что пациент слышит. Жизнедеятельность пациента поддерживается через введенный непосредственно в желудок зонд для пареинтерального питания. Жидкости и пища вводятся в соответствии с нормой, продукты жизнедеятельности удаляются автоматически. Вероятность восстановления функций головного мозга практически равна нулю». Они забыли написать, что пациент «время от времени плачет». Левым глазом. Что только из левого глаза текут слезы, когда она рассказывает ему о детях, о собаке, которая так скучает без него, что перестала есть, и что сама она не может уснуть без его храпа.