Iii. связался со школьником
«Слава богу, что он меня про Грушеньку не спросил», подумал в свою очередь Алеша, выходя от отца и направляясь в дом г‑жи Хохлаковой, «а то бы пришлось пожалуй про вчерашнюю встречу с Грушенькой рассказать». Алеша больно почувствовал, что за ночь бойцы собрались с новыми силами, а сердце их с наступившим днем опять окаменело: «Отец раздражен и зол, он выдумал что‑то и стал на том; а что Дмитрий? Тот тоже за ночь укрепился, тоже надо быть раздражен и зол, и тоже что‑нибудь конечно надумал… О, непременно надо сегодня его успеть разыскать во что бы ни стал…»
Но Алеше не удалось долго думать: с ним вдруг случилось дорогой одно происшествие, на вид хоть и не очень важное, но сильно его поразившее. Как только он прошел площадь и свернул в переулок, чтобы выйти в Михайловскую улицу, параллельную Большой, но отделявшуюся от нее лишь канавкой (весь город наш пронизан канавками), он увидел внизу пред мостиком маленькую кучку школьников, все малолетних деток, от девяти до двенадцати лет не больше. Они расходились по домам из класса со своими ранчиками за плечами, другие с кожаными мешечками на ремнях через плечо, одни в курточках, другие в пальтишках, а иные и в высоких сапогах со складками на голенищах, в каких особенно любят щеголять маленькие детки, которых балуют зажиточные отцы. Вся группа оживленно о чем‑то толковала, повидимому совещалась. Алеша никогда не мог безучастно проходить мимо ребяток, в Москве тоже это бывало с ним, и хоть он больше всего любил трехлетних детей или около того, но и школьники лет десяти, одиннадцати ему очень нравились. А потому как ни озабочен он был теперь, но ему вдруг захотелось свернуть к ним и вступить в разговор. Подходя он вглядывался в их румяные, оживленные личики и вдруг увидал, что у всех мальчиков было в руках по камню, у других так по два. За канавкой же, примерно шагах в тридцати от группы, стоял у забора и еще мальчик, тоже школьник, тоже с мешочком на боку, по росту лет десяти не больше или даже меньше того, – бледненький, болезненный и со сверкавшими черными глазками. Он внимательно и пытливо наблюдал группу шести школьников, очевидно его же товарищей, с ним же вышедших сейчас из школы, но с которыми он видимо был во вражде. Алеша подошел и, обратясь к одному курчавому, белокурому, румяному мальчику в черной курточке, заметил, оглядев его:
– Когда я носил вот такой как у вас мешочек, так у нас носили на левом боку, чтобы правою рукой тотчас достать; а у вас ваш мешок на правом боку, вам неловко доставать.
Алеша безо всякой предумышленной хитрости начал прямо с этого делового замечания, а между тем взрослому и нельзя начинать иначе, если надо войти прямо в доверенность ребенка и особенно целой группы детей. Надо именно начинать серьезно и деловито и так, чтобы было совсем на равной ноге; Алеша понимал это инстинктом.
– Да он левша, – ответил тотчас же другой мальчик, молодцоватый и здоровый, лет одиннадцати. Все остальные пять мальчиков уперлись глазами в Алешу.
– Он и камни левшой бросает, – заметил третий мальчик. В это мгновение в группу как раз влетел камень, задел слегка мальчика‑левшу, но пролетел мимо, хотя пущен был ловко и энергически. Пустил же его мальчик за канавкой.
– Лупи его, сажай в него, Смуров! – закричали все. Но Смуров (левша) и без того не заставил ждать себя и тотчас отплатил: он бросил камнем в мальчика за канавкой, но неудачно: камень ударился о землю. Мальчик за канавкой тотчас же пустил еще в группу камень, на этот раз прямо в Алешу и довольно больно ударил его в плечо. У мальчишки за канавкой весь карман был полон заготовленными камнями. Это видно было за тридцать шагов по отдувшимся карманам его пальтишка.
– Это он в вас, в вас, он нарочно в вас метил. Ведь вы Карамазов, Карамазов? – закричали хохоча мальчики. – Ну, все разом в него, пали!
И шесть камней разом вылетели из группы. Один угодил мальчику в голову и тот упал, но мигом вскочил и с остервенением начал отвечать в группу камнями. С обеих сторон началась непрерывная перестрелка, у многих в группе тоже оказались в кармане заготовленные камни.
– Что вы это! Не стыдно ли, господа! Шестеро на одного, да вы убьете его! – закричал Алеша.
Он выскочил и стал навстречу летящим камням, чтобы загородить собою мальчика за канавкой. Трое или четверо на минутку унялись.
– Он сам первый начал! – закричал мальчик в красной рубашке раздраженным детским голоском, – он подлец, он давеча в классе Красоткина перочинным ножиком пырнул, кровь потекла. Красоткин только фискалить не хотел, а этого надо избить…
– Да за что? Вы верно сами его дразните?
– А вот он опять вам камень в спину прислал. Он вас знает. – закричали дети. – Это он в вас теперь кидает, а не в нас. Ну все, опять в него, не промахивайся, Смуров!
И опять началась перестрелка, на этот раз очень злая. Мальчику за канавкой ударило камнем в грудь; он вскрикнул, заплакал и побежал вверх в гору, на Михайловскую улицу. В группе загалдели: «Ага, струсил, бежал, мочалка!»
– Вы еще не знаете, Карамазов, какой он подлый, его убить мало, – повторил мальчик в курточке, с горящими глазенками, старше всех повидимому.
– А какой он? – спросил Алеша. – Фискал, что ли? Мальчики переглянулись как будто с усмешкой.
– Вы туда же идете в Михайловскую? – продолжал тот же мальчик. – Так вот догоните‑ка его… Вон видите, он остановился опять, ждет и на вас глядит.
– На вас глядит, на вас глядит! – подхватили мальчики.
– Так вот и спросите его, любит ли он банную мочалку, растрепанную. Слышите, так и спросите.
Раздался общий хохот. Алеша смотрел на них, а они на него.
– Не ходите, он вас зашибет, – закричал предупредительно Смуров.
– Господа, я его спрашивать о мочалке не буду, потому что вы верно его этим как‑нибудь дразните, но я узнаю от него, за что вы его так ненавидите…
– Узнайте‑ка, узнайте‑ка, – засмеялись мальчики. Алеша перешел мостик и пошел в горку мимо забора прямо к опальному мальчику.
– Смотрите, – кричали ему вслед предупредительно, – он вас не побоится, он вдруг пырнет, исподтишка… как Красоткина…
Мальчик ждал его, не двигаясь с места. Подойдя совсем, Алеша увидел пред собою ребенка не более девяти лет от роду, из слабых и малорослых, с бледненьким, худеньким продолговатым личиком, с большими, темными и злобно смотревшими на него глазами. Одет он был в довольно ветхий старенький пальтишко, из которого уродливо вырос. Голые руки торчали из рукавов. На правом коленке панталон была большая заплатка, а на правом сапоге, на носке, где большой палец, большая дырка, видно, что сильно замазанная чернилами. В оба отдувшиеся кармашка его пальто были набраны камни, Алеша остановился пред ним в двух шагах, вопросительно смотря на него. Мальчик, догадавшись тотчас по глазам Алеши, что тот его бить не хочет, тоже спустил куражу и сам даже заговорил.
– Я один, а их шесть… Я их всех перебью один, – сказал он вдруг, сверкнув глазами.
– Вас один камень должно быть очень больно ударил, – заметил Алеша.
– А я Смурову в голову попал! – вскрикнул мальчик.
– Они мне там сказали, что вы меня знаете и за что‑то в меня камнем бросили? – спросил Алеша. Мальчик мрачно посмотрел на него.
– Я вас не знаю. Разве вы меня знаете? – допрашивал Алеша.
– Не приставайте! – вдруг раздражительно вскрикнул мальчик, сам однако ж не двигаясь с места, как бы все чего‑то выжидая и опять злобно засверкав глазенками.
– Хорошо, я пойду, – сказал Алеша, – только я вас не знаю и не дразню. Они мне сказали, как вас дразнят, но я вас не хочу дразнить, прощайте!
– Монах в гарнитуровых штанах! – крикнул мальчик, все тем же злобным и вызывающим взглядом следя за Алешей, да кстати и став в позу, рассчитывая, что Алеша непременно бросится на него теперь, но Алеша повернулся, поглядел на него и пошел прочь. Но не успел он сделать и трех шагов, как в спину его больно ударился пущенный мальчиком самый большой булыжник, который только был у него в кармане.
– Так вы сзади? Они правду стало быть говорят про вас, что вы нападаете исподтишка? – обернулся опять Алеша, но на этот раз мальчишка с остервенением опять пустил в Алешу камнем и уже прямо в лицо, но Алеша успел заслониться вовремя, и камень ударил его в локоть.
– Как вам не стыдно! Что я вам сделал? – вскричал он. Мальчик молча и задорно ждал лишь одного, что вот теперь Алеша уж несомненно на него бросится; видя же, что тот даже и теперь не бросается, совершенно озлился как зверенок: он сорвался с места и кинулся сам на Алешу, и не успел тот шевельнуться, как злой мальчишка, нагнув голову и схватив обеими руками его левую руку, больно укусил ему средний ее палец. Он впился в него зубами и секунд десять не выпускал его. Алеша закричал от боли, дергая изо всей силы палец. Мальчик выпустил его наконец и отскочил на прежнюю дистанцию. Палец был больно прокушен, у самого ногтя, глубоко, до кости; полилась кровь. Алеша вынул платок и крепко обернул в него раненую руку. Обертывал он почти целую минуту. Мальчишка все это время стоял и ждал. Наконец Алеша поднял на него свой тихий взор.
– Ну хорошо, – сказал он, – видите, как вы меня больно укусили, ну и довольно ведь, так ли? Теперь скажите, что я вам сделал?
Мальчик посмотрел с удивлением.
– Я хоть вас совсем не знаю и в первый раз вижу, – все так же спокойно продолжал Алеша, – но не может быть, чтоб я вам ничего не сделал, – не стали бы вы меня мучить даром. Так что же я сделал и чем я виноват пред вами, скажите?
Вместо ответа мальчик вдруг громко заплакал, в голос, и вдруг побежал от Алеши. Алеша пошел тихо вслед за ним на Михайловскую улицу и долго еще видел он, как бежал вдали мальчик, не умаляя шагу, не оглядываясь и верно все так же в голос плача. Он положил непременно, как только найдется время, разыскать его и разъяснить эту чрезвычайно поразившую его загадку. Теперь же ему было некогда.
IV. У Хохлаковых.
Скоро подошел он к дому г‑жи Хохлаковой, к дому каменному, собственному, двухэтажному, красивому, из лучших домов в нашем городке. Хотя г‑жа Хохлакова проживала большею частию в другой губернии, где имела поместье, или в Москве, где имела собственный дом, но и в нашем городке у нее был свой дом, доставшийся от отцов и дедов. Да и поместье ее, которое имела она в нашем уезде, было самое большое изо всех трех ее поместий, а между тем приезжала она доселе в нашу губернию весьма редко. Она выбежала к Алеше еще в прихожую.
– Получили, получили письмо о новом чуде? – быстро, нервно заговорила она.
– Да, получил.
– Распространили, показали всем? Он матери сына возвратил!
– Он сегодня умрет, – сказал Алеша.
– Слышала, знаю, о как я желаю с вами говорить! С вами или с кем‑нибудь обо всем этом. Нет, с вами, с вами! И как жаль, что мне никак нельзя его видеть! Весь город возбужден, все в ожидании. Но теперь… знаете ли, что у нас теперь сидит Катерина Ивановна?
– Ах, это счастливо! – воскликнул Алеша. – Вот я с ней и увижусь у вас, она вчера велела мне непременно придти к ней сегодня.
– Я все знаю, все знаю. Я слышала все до подробности а том, что было у ней вчера… и обо всех этих ужасах с этою… тварью. C'est tragique, и я бы на ее месте, – я не знаю, что б я сделала на ее месте! Но и брат‑то ваш, Дмитрий‑то Федорович ваш, каков – о боже! Алексей Федорович, я сбиваюсь, представьте: там теперь сидит ваш брат, то‑есть не тот, не ужасный вчерашний, а другой, Иван Федорович, сидит и с ней говорит: разговор у них торжественный… И если бы вы только поверили, что между ними теперь, происходит, – то это ужасно, это, я вам скажу, надрыв, это ужасная сказка, которой поверить ни за что нельзя: оба губят себя неизвестно для чего, сами знают про это и сами наслаждаются этим. Я вас ждала! Я вас жаждала! Я, главное, этого вынести не могу. Я сейчас вам все расскажу, но теперь другое и уже самое главное, – ах, ведь я даже и забыла, что это самое главное: скажите, почему с Lise истерика? только что она услыхала, что вы подходите, и с ней тотчас же началась истерика!
– Maman, это с вами теперь истерика, а не со мной, – прощебетал вдруг в щелочку голосок Lise из боковой комнаты, Щелочка была самая маленькая, а голосок надрывчатый, точь в‑точь такой, когда ужасно хочется засмеяться, но изо всех сил перемогаешь смех. Алеша тотчас же заметил эту щелочку, и наверно Lise со своих кресел на него из нее выглядывала, но этого уж он разглядеть не мог.
– Не мудрено, Lise, не мудрено… от твоих же капризов и со мной истерика будет, а впрочем она так больна, Алексей Федорович, она всю ночь была так больна, в жару, стонала! Я насилу дождалась утра и Герценштубе. Он говорит, что ничего не может понять и что надо обождать. Этот Герценштубе всегда придет и говорит, что ничего не может понять. Как только вы подошли к дому, она вскрикнула и с ней случился припадок, и приказала себя сюда в свою прежнюю комнату перевезть…
– Мама, я совсем не знала, что он подходит, я вовсе не от него в эту комнату захотела переехать.
– Это уж неправда, Lise, тебе Юлия прибежала сказать, что Алексей Федорович идет, она у тебя на сторожах стояла.
– Милый голубчик мама, это ужасно неостроумно с вашей стороны. А если хотите поправиться и сказать сейчас что‑нибудь очень умное, то скажите, милая мама, милостивому государю вошедшему Алексею Федоровичу, что он уже тем одним доказал, что не обладает остроумием, что решился придти к нам сегодня после вчерашнего и несмотря на то, что над ним все смеются.
– Lise, ты слишком много себе позволяешь, и уверяю тебя, что я наконец прибегну к мерам строгости. Кто ж над ним смеется, я так рада, что он пришел, он мне нужен, совсем необходим. Ох, Алексей Федорович, я чрезвычайно несчастна!
– Да что ж такое с вами, мама‑голубчик?
– Ах, эти твои капризы, Lise, непостоянство, твоя болезнь, эта ужасная ночь в жару, этот ужасный и вечный Герценштубе, главное вечный, вечный и вечный! И наконец все, все… И наконец даже это чудо! О, как поразило, как потрясло меня это чудо, милый Алексей Федорович! И там эта трагедия теперь в гостиной, которую я не могу перенести, не могу, я вам заранее объявляю, что не могу. Комедия может быть, а не трагедия. Скажите, старец Зосима еще проживет до завтра, проживет? О боже мой! что со мной делается, я поминутно закрываю глаза и вижу, что все вздор, все вздор.
– Я бы очень вас попросил, – перебил вдруг Алеша, – дать мне какую‑нибудь чистую тряпочку, чтобы завязать палец. Я очень поранил его, и он у меня мучительно теперь болит.
Алеша развернул свой укушенный палец. Платок был густо замаран кровью. Г‑жа Хохлакова вскрикнула и зажмурила глаза.
– Боже, какая рана, это ужасно! Но Lise как только увидела в щелку палец Алеши, тотчас со всего размаха отворила дверь.
– Войдите, войдите ко мне сюда, – настойчиво и повелительно закричала она, – теперь уж без глупостей! О господи, что ж вы стояли и молчали такое время? Он мог истечь кровью, мама! Где это вы, как это вы? Прежде всего воды, воды! Надо рану промыть, просто опустить в холодную воду, чтобы боль перестала, и держать, все держать… Скорей, скорей воды, мама, в полоскательную чашку. Да скорее же, – нервно закончила она. Она была в совершенном испуге; рана Алеши страшно поразила ее.
– Не послать ли за Герценштубе? – воскликнула было г‑жа Хохлакова.
– Мама, вы меня убьете. Ваш Герценштубе приедет и скажет, что не может понять! Воды, воды! Мама, ради бога сходите сами, поторопите Юлию, которая где‑то там завязла и никогда не может скоро придти! Да скорее же, мама, иначе я умру…
– Да это ж пустяки! – воскликнул Алеша, испугавшись их испуга.
Юлия прибежала с водой. Алеша опустил в воду палец.
– Мама, ради бога, принесите корпию; корпию и этой едкой мутной воды для порезов, ну как ее зовут! У нас есть, есть, есть… Мама, вы сами знаете, где стклянка, в спальне вашей в шкапике направо, там большая стклянка и корпия…
– Сейчас принесу все, Lise, только не кричи и не беспокойся. Видишь, как твердо Алексей Федорович переносит свое несчастие. И где это вы так ужасно могли поранить себя, Алексей Федорович?
Г‑жа Хохлакова поспешно вышла. Lise того только и ждала.
– Прежде всего отвечайте на вопрос, – быстро заговорила она Алеше: – где это вы так себя изволили поранить? А потом уж я с вами буду говорить совсем о другом. Ну!
Алеша, инстинктом чувствуя, что для нее время до возвращения мамаши дорого, – поспешно, много выпустив и сократив, но однако точно и ясно, передал ей о загадочной встрече своей со школьниками. Выслушав его, Lise всплеснула руками:
– Ну можно ли, можно ли вам, да еще в этом платье связываться с мальчишками! – гневно вскричала она, как будто даже имея какое‑то право над ним, – да вы сами после того мальчик, самый маленький мальчик, какой только может быть! Однако вы непременно разузнайте мне как‑нибудь про этого скверного мальчишку и мне все расскажите, потому что тут какой‑то секрет. Теперь второе, но прежде вопрос: можете ли вы. Алексей Федорович, несмотря на страдание от боли, говорить о совершенных пустяках, но говорить рассудительно?
– Совершенно могу, да и боли я такой уже теперь не чувствую.
– Это оттого, что ваш палец в воде. Ее нужно сейчас же переменить, потому что она мигом нагреется. Юлия, мигом принеси кусок льду из погреба и новую полоскательную чашку с водой. Ну, теперь она ушла, я о деле: мигом, милый Алексей Федорович, извольте отдать мне мое письмо, которое я вам прислала вчера, – мигом, потому что сейчас может придти маменька, а я не хочу…
– Со мной нет письма.
– Неправда, оно с вами. Я так и знала, что вы так ответите. Оно у вас в этом кармане. Я так раскаивалась в этой глупой шутке всю ночь. Воротите же письмо сейчас, отдайте!
– Оно там осталось.
– Но вы не можете же меня считать за девочку, за маленькую‑маленькую девочку, после моего письма с такою глупою шуткой! Я прошу у вас прощения за глупую шутку, но письмо вы непременно мне принесите, если уж его нет у вас в самом деле, – сегодня же принесите, непременно, непременно!
– Сегодня никак нельзя, потому что я уйду в монастырь и не приду к вам дня два, три, четыре может быть, потому что старец Зосима…
– Четыре дня, экой вздор! Послушайте, вы очень надо мной смеялись?
– Я ни капли не смеялся.
– Почему же?
– Потому что я совершенно всему поверил.
– Вы меня оскорбляете!
– Нисколько. Я как прочел, то тотчас и подумал, что этак все и будет, потому что я, как только умрет старец Зосима, сейчас должен буду выйти из монастыря. Затем я буду продолжать курс и сдам экзамен, а как придет законный срок, мы и женимся. Я вас буду любить. Хоть мне и некогда было еще думать, но я подумал, что лучше вас жены не найду, а мне старец велит жениться…
– Да ведь я урод, меня на креслах возят! – засмеялась Лиза с зардевшимся на щеках румянцем.
– Я вас сам буду в кресле возить, но я уверен, что вы к тому сроку выздоровеете.
– Но вы сумасшедший, – нервно проговорила Лиза, – из такой шутки и вдруг вывели такой вздор!.. Ах, вот и мамаша, может быть, очень кстати. Мама, как вы всегда запоздаете, можно ли так долго! Вот уж Юлия и лед несет!
– Ax, Lise, не кричи, главное, – ты не кричи. У меня от этого крику… Что ж делать, коли ты сама корпию в другое место засунула… Я искала, искала… Я подозреваю, что ты это нарочно сделала.
– Да ведь не могла же я знать, что он придет с укушенным пальцем, а то может быть вправду нарочно бы сделала. Ангел мама, вы начинаете говорить чрезвычайно остроумные вещи.
– Пусть остроумные, но какие чувства, Lise, насчет пальца Алексея Федоровича и всего этого! Ох, милый Алексей Федорович, меня убивают не частности, не Герценштубе какой‑нибудь, а все вместе, все в целом, вот чего я не могу вынести.
– Довольно, мама, довольно о Герценштубе, – весело смеялась Лиза, – давайте же скорей корпию, мама, и воду. Это просто свинцовая примочка, Алексей Федорович, я теперь вспомнила имя, но это прекрасная примочка. Мама, вообразите себе, он с мальчишками дорогой подрался на улице, и это мальчишка ему укусил, ну не маленький ли, не маленький ли он сам человек, и можно ли ему, мама, после этого жениться, потому что он, вообразите себе, он хочет жениться, мама. Представьте себе, что он женат, ну не смех ли, не ужасно ли это?
И Lise все смеялась своим нервным мелким смешком, лукаво смотря на Алешу.
– Ну, как же жениться, Lise, и с какой стати это, и совсем это тебе некстати… тогда как этот мальчик может быть бешеный.
– Ах, мама! Разве бывают бешеные мальчики?
– Почему ж не бывают, Lise, точно я глупость сказала. Вашего мальчика укусила бешеная собака, и он стал бешеный мальчик и вот кого‑нибудь и укусит около себя в свою очередь. Как она вам хорошо перевязала, Алексей Федорович, я бы никогда так не сумела. Чувствуете вы теперь боль?
– Теперь очень небольшую.
– А не боитесь ли вы воды? – спросила Lise.
– Ну, довольно, Lise, я может быть в самом деле очень поспешно сказала про бешеного мальчика, а ты уж сейчас и вывела. Катерина Ивановна только что узнала, что вы пришли, Алексей Федорович, так и бросилась ко мне, она вас жаждет, жаждет.
– Ах, мама! Подите одна туда, а он не может пойти сейчас, он слишком страдает.
– Совсем не страдаю, я очень могу пойти… – сказал Алеша.
– Как! Вы уходите? Так‑то вы? Так‑то вы?
– Что ж? Ведь я когда кончу там, то опять приду, и мы опять можем говорить сколько вам будет угодно. А мне очень хотелось бы видеть поскорее Катерину Ивановну, потому что я во всяком случае очень хочу, как можно скорей воротиться сегодня в монастырь.
– Мама, возьмите его и скорее уведите. Алексей Федорович, не трудитесь заходить ко мне после Катерины Ивановны, а ступайте прямо в ваш монастырь, туда вам и дорога! А я спать хочу, я всю ночь не спала.
– Ах, Lise, это только шутки с твоей стороны, но что если бы ты в самом деле заснула! – воскликнула г‑жа Хохлакова.
– Я не знаю, чем я… Я останусь еще минуты три, если хотите, даже пять, – пробормотал Алеша.
– Даже пять! Да уведите же его скорее, мама, это монстр!
– Lise, ты с ума сошла. Уйдемте, Алексей Федорович, она слишком капризна сегодня, я ее раздражать боюсь. О, горе с нервною женщиной, Алексей Федорович! А ведь в самом деле она может быть при вас спать захотела. Как это вы так скоро нагнали на нее сон, и как это счастливо!
– Ах мама, как вы мило стали говорить, целую вас, мамочка, за это.
– И я тебя тоже, Lise. Послушайте, Алексей Федорович, – таинственно и важно быстрым шепотом заговорила г‑жа Хохлакова. уходя с Алешей, – я вам ничего не хочу внушать, ни подымать этой завесы, но вы войдите и сами увидите все, что там происходит, это ужас, это самая фантастическая комедия: она любит вашего брата Ивана Федоровича и уверяет себя изо всех сил, что любит вашего брата Дмитрия Федоровича. Это ужасно! Я войду вместе с вами и, если не прогонят меня, дождусь конца.
V. Надрыв в гостиной.
Но в гостиной беседа уже оканчивалась; Катерина Ивановна была в большом возбуждении, хотя и имела вид решительный. В минуту когда вошли Алеша и г‑жа Хохлакова, Иван Федорович вставал, чтоб уходить. Лицо его было несколько бледно, и Алеша с беспокойством поглядел на него. Дело в том, что тут для Алеши разрешалось теперь одно из его сомнений, одна беспокойная загадка, с некоторого времени его мучившая. Еще с месяц назад ему уже несколько раз, и с разных сторон внушали, что брат Иван любит Катерину Ивановну и, главное, действительно намерен «отбить» ее у Мити. До самого последнего времени это казалось Алеше чудовищным хотя и беспокоило его очень. Он любил обоих братьев и страшился между ними такого соперничества. Между тем сам Дмитрий Федорович вдруг прямо объявил ему вчера, что даже рад соперничеству брата Ивана и что это ему же, Дмитрию во многом поможет. Чему же поможет? Жениться ему на Грушеньке? Но дело это считал Алеша отчаянным и последним. Кроме всего этого, Алеша несомненно верил до самого вчерашнего вечера, что Катерина Ивановна сама до страсти и упорно любит брата его Дмитрия, – но лишь до вчерашнего вечера верил. Сверх того ему почему‑то все мерещилось. что она не может любить такого, как Иван, а любит его брата Дмитрия, и именно таким, каким он есть, несмотря на всю чудовищность такой любви. Вчера же в сцене с Грушенькой ему вдруг как бы померещилось иное. Слово «надрыв», только что произнесенное г‑жой Хохлаковой, заставило его почти вздрогнуть, потому что именно в эту ночь, полупроснувшись на рассвете, он вдруг, вероятно отвечая своему сновидению, произнес: «Надрыв, надрыв!» Снилась же ему всю ночь вчерашняя сцена у Катерины Ивановны. Теперь вдруг прямое и упорное уверение г‑жи Хохлаковой, что Катерина Ивановна любит брата Ивана и только сама, нарочно, из какой‑то игры, из «надрыва», обманывает себя и сама себя мучит напускною любовью своею к Дмитрию из какой‑то будто бы благодарности, – поразило Алешу: «Да, может быть и в самом деле полная правда именно в этих словах!» Но в таком случае, каково же положение брата Ивана? Алеша чувствовал каким‑то инстинктом, что такому характеру как Катерина Ивановна надо было властвовать, а властвовать она могла бы лишь над таким, как Дмитрий, и отнюдь не над таким как Иван. Ибо Дмитрий только (положим, хоть в долгий срок) мог бы смириться наконец пред нею «к своему же счастию» (чего даже желал бы Алеша), но Иван нет, Иван не мог бы пред нею смириться, да и смирение это не дало бы ему счастия. Такое уж понятие Алеша почему‑то невольно составил себе об Иване. И вот все эти колебания и соображения пролетели и мелькнули в его уме в тот миг, когда он вступал теперь в гостиную. Промелькнула и еще одна мысль: вдруг и неудержимо: «А что, если она и никого не любит, ни того ни другого?» Замечу, что Алеша как бы стыдился таких своих мыслей и упрекал себя в них, когда они в последний месяц, случалось, приходили ему: «Ну что я понимаю в любви и в женщинах и как могу я заключать такие решения», с упреком себе думал он после каждой подобной своей мысли или догадки. А между тем нельзя было не думать. Он понимал инстинктом, что теперь, например, в судьбе двух братьев его это соперничество слишком важный вопрос и от которого слишком много зависит. «Один гад съест другую гадину», произнес вчера брат Иван, говоря в раздражении про отца и брата Дмитрия. Стало быть брат Дмитрий в глазах его гад и может быть давно уже гад? Не с тех ли пор, как узнал брат Иван Катерину Ивановну? Слова эти конечно вырвались у Ивана вчера невольно, но тем важнее, что невольно. Если так, то какой же тут мир? Не новые ли, напротив, поводы к ненависти и вражде в их семействе? А главное, кого ему, Алеше, жалеть? И что каждому пожелать? Он любит их обоих, но что каждому из них пожелать среди таких страшных противоречий? В этой путанице можно было совсем потеряться, а сердце Алеши не могло выносить неизвестности, потому что характер любви его был всегда деятельный. Любить пассивно он не мог, возлюбив, он тотчас же принимался и помогать. А для этого надо было поставить цель, надо твердо было знать, что каждому из них хорошо и нужно, а утвердившись в верности цели, естественно каждому из них и помочь. Но вместо твердой цели во всем была лишь неясность и путаница. «Надрыв» произнесено теперь! Но что он мог понять хотя бы даже в этом надрыве? Первого даже слова во всей этой путанице он не понимает!
Увидав Алешу, Катерина Ивановна быстро и с радостью проговорила Ивану Федоровичу, уже вставшему со своего места, чтоб уходить:
– На минутку! Останьтесь еще на одну минуту. Я хочу услышать мнение вот этого человека, которому я всем существом моим доверяю. Катерина Осиповна, не уходите и вы, – прибавила она, обращаясь к г‑же Хохлаковой. Она усадила Алешу подле себя, а Хохлакова села напротив, рядом с Иваном Федоровичем.
– Здесь все друзья мои, все, кого я имею в мире, милые друзья мои, – горячо начала она голосом, в котором дрожали искренние страдальческие слезы, и сердце Алеши опять разом повернулось к ней. – Вы, Алексей Федорович, вы были вчера свидетелем этого… ужаса и видели, какова я была. Вы не видали этого, Иван Федорович, он видел. Что он подумал обо мне вчера – не знаю, знаю только одно, что повторись то же самое сегодня, сейчас, и я высказала бы такие же чувства, какие вчера, – такие же чувства, такие же слова и такие же движения. Вы помните мои движения, Алексей Федорович, вы сами удержали меня в одном из них… (Говоря это, она покраснела, и глаза ее засверкали.) Объявляю вам, Алексей Федорович, что я не могу ни с чем примириться. Слушайте, Алексей Федорович, я даже не знаю, люблю ли я его теперь. Он мне стал жалок, это плохое свидетельство любви. Если б я любила его, продолжала любить, то я может быть не жалела бы его теперь, а напротив ненавидела…
Голос ее задрожал, и слезинки блеснули на ее ресницах. Алеша вздрогнул внутри себя: эта девушка правдива и искренна. – подумал он, – и… и она более не любит Дмитрия!
– Это так! так! – воскликнула‑было г‑жа Хохлакова.
– Подождите, милая Катерина Осиповна, я не сказала главного, не сказала окончательного, что решила в эту ночь. Я чувствую, что может быть решение мое ужасно, – для меня, но предчувствую, что я уже не переменю его ни за что, ни за что, во всю жизнь мою, так и будет. Мой милый, мой добрый, мой всегдашний и великодушный советник и глубокий сердцеведец, и единственный друг мой, какого я только имею в мире, Иван Федорович, одобряет меня во всем и хвалит мое решение… Он его знает.
– Да, я одобряю его, – тихим, но твердым голосом произнес Иван Федорович.
– Но я желаю, чтоб и Алеша (ах, Алексей Федорович простите, что я вас назвала Алешей просто), – я желаю, чтоб и Алексей Федорович сказал мне теперь же при обоих друзьях моих – права я или нет? У меня инстинктивное предчувствие, что вы, Алеша, брат мой милый (потому что вы брат мой милый), – восторженно проговорила она опять, схватив его холодную руку своею горячею рукой, – я предчувствую, что ваше решение, ваше одобрение, несмотря на все муки мои, подаст мне спокойствие, потому что после ваших слов я затихну и примирюсь, – я это предчувствую!
– Я не знаю, о чем вы спросите меня, – выговорил с зардевшимся лицом Алеша, – я только знаю, что я вас люблю и желаю вам в эту минуту счастья больше, чем себе самому!.. Но ведь я ничего не знаю в этих делах… – вдруг зачем‑то поспешил он прибавить.
– В этих делах, Алексей Федорович, в этих делах теперь главное – честь и долг, и не знаю что еще, но нечто высшее. даже может быть высшее самого долга. Мне сердце сказывает про это непреодолимое чувство и оно непреодолимо влечет меня. Все впрочем в двух словах, я уже решилась: Если даже он и женится на той… твари (начала она торжественно), которой я никогда, никогда простить не могу, то я все‑таки не оставлю его! От этих пор я уже никогда, никогда не оставлю его! – произнесла она с каким‑то надрывом какого‑то бледного вымученного восторга. – То‑есть не то, чтоб я таскалась за ним, попадалась ему поминутно на глаза, мучила его – о нет, я уеду в другой город, куда хотите, но я всю жизнь, всю жизнь мою буду следить за ним не уставая. Когда же он станет с тою несчастен, а это непременно и сейчас же будет, то пусть придет ко мне и он встретит друга, сестру… Только сестру конечно и это навеки так, но он убедится наконец, что эта сестра действительно сестра его, любящая и всю жизнь ему пожертвовавшая. Я добьюсь того, я настою на том, что наконец он узнает меня и будет передавать мне все не стыдясь! – воскликнула она как бы в исступлении. – Я буду богом его, которому он будет молиться, – и это по меньшей мере он должен мне за измену свою и за то, что я перенесла чрез него вчера. И пусть же он видит во всю жизнь свою, что я всю жизнь мою буду верна ему и моему данному ему раз слову, несмотря на то, что он был неверен и изменил. Я буду… Я обращусь лишь в средство к его счастию (или как это сказать), в инструмент, в машину для его счастия, и это на всю жизнь, на всю жизнь, и чтоб он видел это впредь всю жизнь свою! Вот все мое решение! Иван Федорович в высшей степени одобряет меня.
Она задыхалась. Она может быть гораздо достойнее, искуснее и натуральнее хотела бы выразить свою мысль, но вышло слишком поспешно и слишком обнаженно. Много было молодой невыдержки, многое отзывалось лишь вчерашним раздражением, потребностью погордиться, это она почувствовала сама. Лицо ее как‑то вдруг омрачилось, выражение глаз стало нехорошо. Алеша тотчас же заметил все это и в сердце его шевельнулось сострадание. А тут как раз подбавил и брат Иван.
– Я высказал только мою мысль, – сказал он. – У всякой другой вышло бы все это надломленно, вымученно, а у вас – нет. Другая была бы неправа, а вы правы. Я не знаю, как это мотивировать, но я вижу, что вы искренни в высшей степени, а потому вы и правы…
– Но ведь это только в эту минуту… А что такое эта минута? Всего лишь вчерашнее оскорбление, – вот что значит эта минута! – не выдержала вдруг г‑жа Хохлакова, очевидно не желавшая вмешиваться, но не удержавшаяся и вдруг сказавшая очень верную мысль.
– Так, так, – перебил Иван, с каким‑то вдруг азартом и видимо озлясь, что его перебили, – так, но у другой эта минута лишь вчерашнее впечатление, и только минута, а с характером Катерины Ивановны эта минута – протянется всю ее жизнь. Что для других лишь обещание, то для нее вековечный, тяжелый, угрюмый может быть, но неустанный долг. И она будет питаться чувством этого исполненного долга! Ваша жизнь, Катерина Ивановна, будет проходить теперь, в страдальческом созерцании собственных чувств, собственного подвига и собственного горя, но впоследствии страдание это смягчится, и жизнь ваша обратится уже в сладкое созерцание раз навсегда исполненного твердого и гордого замысла, действительно в своем роде гордого, во всяком случае отчаянного, но побежденного вами, и это сознание доставит вам наконец самое полное удовлетворение и примирит вас со всем остальным…
Проговорил он это решительно с какою‑то злобой, видимо нарочно, и даже может быть не желая скрыть своего намерения, то‑есть, что говорит нарочно и в насмешку.
– О боже, как это все не так! – воскликнула опять г‑жа Хохлакова.
– Алексей Федорович, скажите же вы! Мне мучительно надо знать, что вы мне скажете! – воскликнула Катерина Ивановна и вдруг залилась слезами. Алеша встал с дивана.
– Это ничего, ничего! – с плачем продолжала она, – это от расстройства, от сегодняшней ночи, но подле таких двух друзей, как вы и брат ваш, я еще чувствую себя крепко… потому что знаю… вы оба меня никогда не оставите.
– К несчастью, я завтра же может быть должен уехать в Москву и надолго оставить вас… И это к несчастию неизменимо… – проговорил вдруг Иван Федорович.
– Завтра, в Москву! – перекосилось вдруг все лицо Катерины Ивановны, – но… но боже мой, как это счастливо! – вскричала она в один миг совсем изменившимся голосом, и в один миг прогнав свои слезы, так что и следа не осталось. Именно в один миг произошла в ней удивительная перемена чрезвычайно изумившая Алешу: вместо плакавшей сейчас в каком‑то надрыве своего чувства бедной оскорбленной девушки, явилась вдруг женщина, совершенно владеющая собой и даже чем‑то чрезвычайно довольная, точно вдруг чему‑то обрадовавшаяся.
– О, не то счастливо, что я вас покидаю, уж разумеется нет, – как бы поправилась она вдруг с милою светскою улыбкой, – такой друг как вы не может этого подумать; я слишком напротив несчастна, что вас лишусь (она вдруг стремительно бросилась к Ивану Федоровичу и, схватив его за обе руки, с горячим чувством пожала их); но вот что счастливо, это то, что вы сами, лично, в состоянии будете передать теперь в Москве, тетушке и Агаше, все мое положение, весь теперешний ужас мой, в полной откровенности с Агашей и щадя милую тетушку, так как сами сумеете это сделать. Вы не можете себе представить, как я была вчера и сегодня утром несчастна, недоумевая, как я напишу им это ужасное письмо… потому что в письме этого никак, ни за что не передашь… Теперь же мне легко будет написать, потому что вы там у них будете налицо и все объясните. О, как я рада! Но я только этому рада, опять‑таки поверьте мне. Сами вы мне конечно незаменимы… Сейчас же бегу напишу письмо, – заключила она вдруг и даже шагнула уже, чтобы выйти из комнаты.