Происшествия в Сан-Пауло и Рио-де-Жанейро
Многие академики восприняли смерть полковника Сампайо Перейры с облегчением — теперь их совесть была спокойна. В деятельности же разнообразных карательных органов — столичных и провинциальных, армейских или относящихся к ведомству одной из бесчисленных полиций, — органов, которые занимались борьбой с подрывными идеями и действиями, с либералами, антифашистами, левыми всех разновидностей, ибо все разновидности левых считались коммунистическими, — смерть полковника ничего не изменила, а уже облегчения никому не принесла и подавно.
Не приходится сомневаться, что смерть полковника Перейры, выделявшегося среди коллег особой идеологической твердостью, а также литературным дарованием, была серьезной потерей для службы государственной безопасности, но все же залатали эту дыру очень быстро, и преемника Перейре отыскали без промедления, что лишний раз подтверждает правоту начальника ДПП, заявлявшего, будто в Бразилии острая нехватка толковых людей во всех без исключения административных сферах, кроме полиции. На всех ступенях ее иерархической лестницы имеются хорошо знающие и любящие свое дело специалисты, среди которых особенно выделяется группа заплечных дел мастеров. Приглашенные из гестапо инструкторы не смогли обучить их ничему новому: они превосходили своих учеников лишь в нескольких, особо замысловатых приемах дознания.
Сразу после Нового года Управление специальной полиции штата Сан-Пауло возвестило о событии чрезвычайной важности, с которого и началась захлестнувшая всю страну волна полицейского террора. Был совершен налет на тайное собрание, на котором в полном составе присутствовал Центральный Комитет коммунистической партии. Подрывной организации, как сообщалось далее, был нанесен смертельный удар, подготовленный всесторонним расследованием, глубоким изучением обстановки, кропотливым розыском — словом, всем тем, что вызывает законную гордость за систему национальной безопасности, стоящую на страже порядка и общественного спокойствия.
Операция выявила не только выдающиеся организаторские способности тех, кто ею руководил, но и героизм ее рядовых участников, — истинный героизм, поскольку коммунисты, обнаружив, что их центр в Серра-ду-Мар блокирован со всех сторон, открыли огонь. В результате перестрелки ранены два агента и убиты шесть коммунистов, среди которых находился усиленно разыскиваемый Рябой. Захвачено пятнадцать партийных руководителей высокого ранга, большое количество оружия и запрещенной литературы. Без сомнения, последуют новые аресты: расследование продолжается, идут допросы. Об участии в этой операции армейских подразделений хвастливое заявление умалчивало.
Через несколько дней начальник полиции Сан-Пауло устроил пресс-конференцию для аккредитованных при его кабинете журналистов и сообщил о новых успехах своего ведомства. В ходе розыска и на основании полученных на допросах данных удалось установить местонахождение тайной типографии, где печаталась газета «А класе оперария» и большая часть партийной литературы. Пять опасных преступников обезврежены.
Репортеры получили возможность осмотреть и сфотографировать трофеи двух грандиозных операций: жалкое вооружение — несколько револьверов, два ружья, исковерканный пулемет, патроны — и множество печатной продукции. Кроме пачки экземпляров последнего номера газеты, там были манифесты, прокламации, памфлеты, в которых содержался анализ международного положения, не опубликованные в печати заявления о начале забастовок, призывы к рабочим и крестьянам оказать финансовую помощь нелегальным организациям, воззвания в защиту политзаключенных. Портреты Маркса, Ленина, Сталина, Димитрова и Престеса. «Песнь любви покоренному городу», напечатанная в виде листовки на оранжевой бумаге.
На этой пресс-конференции начальник полиции представил журналистам товарища Асо [30]— такова была партийная кличка Феликса Браги, известного в своем кругу грубостью и резкостью, а также фанатизмом и нетерпимостью. Недоучившийся студент-медик, Феликс скрывал свое буржуазное происхождение и говорил, что его отец был рабочим на текстильной фабрике. Асо не кончил курса в университете, всецело посвятив себя нелегальной деятельности, и быстро сделал карьеру из-за того, что жестокие удары режима нанесли серьезный урон руководству партии. Он стал членом ЦК и кандидатом в члены Политбюро.
Начальник полиции не забыл упомянуть про важный пост, который занимал Асо, и про то, какую опасность для существующего порядка представлял он, а потом сообщил, что арестованный желает сделать заявление.
Слегка дрожащим голосом Асо прочел документ, составленный и подписанный им накануне — по доброй воле, без всякого принуждения, как особо отметил начальник полиции. Оказавшись в одиночке и получив возможность поразмыслить над своей судьбой, Асо пришел к выводу, что принес свою молодость в жертву недостойному делу: стал активным членом партии, объединяющей в своих рядах предателей и убийц, служащих интересам России. Партия обманывает рабочих и студентов, призывая их на борьбу за ниспровержение устоев общества, против религии, семьи, отчизны. Осознав свою ошибку, он, Феликс Брага, решил публично отречься от своих коммунистических заблуждений и порвать с этой преступной организацией, о чем и свидетельствует настоящее заявление, скрепленное его подписью.
Он читал плохо: путался в словах, запинался, повторял уже прочитанное. Журналистам сразу стало ясно, что текст заявления сочинил не он: никогда коммунист, пусть даже отрекшийся, не назовет Советский Союз Россией. Но под документом стояла собственноручная подпись Асо — журналистам позволили сличить ее с подписями на копиях, розданных присутствующим.
После того как унизительная процедура чтения окончилась, начальник полиции снова попросил подтвердить, что заявление сделано Асо по собственной воле, без всякого насилия или угроз. Не поднимая глаз, Феликс сказал, что он раскаялся в своем преступном прошлом и решил лично предостеречь бразильскую молодежь от тлетворного воздействия коммунистов. Начальник полиции задал ему еще один вопрос: слышал ли он, чтобы кого-либо из арестованных подвергли пыткам? Нет, отвечал Асо, ни у кого из арестованных он не видел следов истязаний и не слышал, чтобы кто-нибудь жаловался на побои… Вспыхнули блицы, и агенты увели Асо — журналисты расспросить его не смогли. В самом деле, к чему расспросы, если подлежащий публикации материал не может быть ни урезан, ни расширен, ни оспорен, ни подтвержден?!
И вот на первых страницах газет появились жирные заголовки и фотографии на целый разворот; редакционные статьи восхваляли мудрость полиции и обращали внимание юношества на волнующее, искреннее и полное драматизма заявление Феликса Браги, наивного студента, увлеченного в пучину сладкими голосами коммунистических сирен. Целую неделю продолжались похвалы Новому государству и оскорбления по адресу Советского Союза.
Тем не менее ходили упорные слухи о том, что на самом деле события развивались совсем не так: все было менее героично, зато более правдоподобно. Дотошные журналисты выяснили, что эта история началась со случайного ареста молодого активиста, который имел при себе пачку экземпляров газеты «А класс оперария». Он ехал в переполненном автобусе. Чтобы избежать столкновения с неожиданно вынырнувшим из-за поворота грузовиком, водитель резко вывернул руль, и автобус врезался в столб. Юноша потерял равновесие, упал, выронил пакет, из которого посыпались номера запрещенной газеты. Полицейский агент, оказавшийся рядом, задержал юношу и вместе с вещественными доказательствами его вины доставил в Управление.
Там его допросил знаменитый инспектор Аполонио Серафим. На второй день арестованный, уже мало похожий на человека, назвал адреса партийного центра в Серра-ду-Мар, подпольной типографии в Браса и сообщил о тайном заседании ЦК. Сам не свой от радости, Аполонио Серафим кинулся к начальнику полиции, а начальник полиции доложил вышестоящему начальству — командованию военного округа. Тайное заседание ЦК? Военные взяли руководство операцией на себя.
…Когда Асо привели на допрос и он увидел агентов с резиновыми дубинками, дымящуюся сигару во рту одного из них, плети с узлами на концах, почти приветливую улыбку на лице Аполонио Серафима (Феликс знал его по фотографиям и понаслышке), он покрылся восковой бледностью и почувствовал холод в низу живота. Когда же он заметил у стены двух совершенно голых, избитых, окровавленных людей и узнал в них Бангу и Мартинса, то побелел и похолодел еще сильней. На полу в луже крови лежал товарищ Гато — лицо его было изуродовано, а сам он то ли потерял сознание, то ли уже умер.
Мартине и Бангу были рабочими, Гато — известным журналистом. Феликс Брага почувствовал, что сейчас обмочится. Аполонио подошел ближе:
— Ну, сейчас посмотрим, стальной ты или нет…
Он ткнул Асо кулаком в грудь, и тот на миг задохнулся. Аполонио Серафим был не лишен юмора, «Мои руки надо ценить на вес золота», — говорил он, демонстрируя слоновьей толщины лапы, железные кулачищи. Асо хватило одного удара.
— Не бейте меня, ради бога, я все скажу.
И он сказал все, что знал, и подписал заявление, которое потом прочел журналистам. Он лично указывал полицейским группам известные ему конспиративные квартиры и явки. Его признания вызвали новую волну арестов. Чтобы избежать суда и не сидеть с бывшими своими товарищами в одной камере, Асо попросил полковника, который в течение недели вел ежедневные допросы, отправить его в Рио — там он сможет принести больше пользы. Когда через несколько месяцев он был освобожден, от его партийного прошлого не осталось даже клички, теперь и агентам было известно, что он не из стали.
Такие гнусные и грустные превращения время от времени случаются. Чем непреклонней и решительней держится человек, чем нетерпимей он к недостаткам других, тем слабее он оказывается в час испытания — перед палачом. Тот, кто принимал участие в борьбе, хорошо знает эту истину.
На самом деле Гато, который был распростерт на полу в кабинете следователя, звали Жоакин да Камара Феррейра, и был он журналистом, редактором одной из крупных газет Сан-Пауло. Он вел двойную жизнь; утром писал для своей газеты, вечером — для запрещенного подпольного журнала. Он был веселый, смешливый, дружелюбный человек. Он не требовал, чтобы его товарищи были сделаны из стали, и не обвинял их в мелкобуржуазных пережитках. Две недели беспрестанных пыток не вырвали у него ничего — ничего, кроме ногтей на руках. Однажды утром, когда его доставили из камеры на новые муки, он бросился к окну, разбил стекло и осколками перерезал себе вены. Его бегом отнесли в лазарет и стали выхаживать. Но известие о том, что он арестован и подвергается пыткам, распространилось по редакциям. Его коллеги, профсоюз журналистов, Ассоциация работников печати Сан-Пауло, владельцы газеты, в которой он работал, забеспокоились и предприняли кое-какие шаги. Он не умер, но был судим и осужден, сидел в тюрьме и вышел оттуда по амнистии 1945 года. Гато был полной противоположностью Асо: после освобождения он продолжал борьбу, пока не погиб уже при новом диктаторе.
В Рио-де-Жанейро хватали и сажали не только тех, кого выдал Асо, еще носивший наручники. Многие врачи, инженеры, чиновники, банковские служащие и даже банкиры были арестованы и попали под суд. Их имена значились в списках тех, кто давал деньги для коммунистической партии, а списки обнаружили на проваленных явках.
Полиция ворвалась и в контору неподалеку от «Синеландии», принадлежавшую одному из самых ловких и умелых адвокатов, очень симпатичному человеку, который имел доступ в самые различные сферы и пользовался уважением даже судей Особого трибунала, где он вел дела политических преступников. Ему и его коллегам часто удавалось смягчить приговор, а иногда и добиться оправдания. Этого адвоката звали Летелба Родригес де Брито. Вместе с ним арестовали одного из его коллег и троих его помощников — студентов юридического факультета.
Среди них была и Пруденсия дос Сантос Лейте, больше известная под именем Пру. Хотя она училась только на четвертом курсе, но знаниями и хваткой могла бы потягаться со многими бакалаврами права. От отца Пру унаследовала упорство, живой ум, добродушие, от матери — красоту и рассудительность.
Отец и мать
Узнав об аресте дочери, Лизандро Лейте едва не сошел с ума. Он без памяти любил жену, детей и внуков, а младшую дочь — неблагодарную, неосторожную девчонку, опрометчиво связавшуюся с коммунистами и не упускавшую случая осудить взгляды и поступки академика, — просто обожал. Занимаясь предвыборной кампанией полковника Перейры, он постоянно находил у себя на столе гневные записки. Лизандро кричал на дочь, грозил и стыдил, но любить не переставал: он был на седьмом небе, когда его коллеги с юридического факультета хвалили способности и усердие Пру — «вся в папу!» — и ее благородную (по их мнению) деятельность в сомнительной (по мнению Лизандро) юридической конторе Летелбы де Брито, который защищал политзаключенных в Особом трибунале.
Чтобы вызволить Пру из тюрьмы, он поднял на ноги весь город: бросался к высокопоставленным судейским чиновникам, просил заступничества у военных, с которыми свел знакомство через полковника Перейру, требовал, чтобы президент Эрмано де Кармо действовал от имени Бразильской Академии.
Дни шли за днями, и Лизандро становился все мрачнее и угрюмее. Он начисто утратил свой оптимизм, энергию и доброе расположение духа — неудивительно: ему не только не удалось добиться свидания с дочерью, но и хотя бы узнать, где она находится. Один из военных пообещал заняться этим делом, однако через двое суток сказал, что ничем не сможет помочь: сотрудникам конторы грозят слишком серьезные обвинения — «все они, включая вашу дочь, вляпались по уши».
Однажды ночью, когда Лизандро без сна ворочался на супружеском ложе, дона Мариусия обняла мужа и привлекла его к себе.
— Постарайся уснуть, Лизандро.
— Не получается. Как подумаю об этой безмозглой девчонке, готов, кажется, задушить ее собственными руками, когда вернется.
— Понимаю… Ты боишься, что арест Пру помешает твоему назначению?
— Ничего ты не понимаешь! — взревел Лизандро. — Плевать я хотел на свое назначение! Я боюсь за Пру, вот и все! — Он понизил голос, в котором зазвучали боль и страх: — Там ведь пытают, ты знаешь об этом?
— Да, Пру говорила… И я читала в тех ее бумажках…
— Это не выдумка коммунистов. Это правда. Они прижигают арестованных горящими сигаретами, вырывают ногти, избивают… Насилуют женщин вшестером, всемером… Стоит мне подумать, что Пру в их власти, а я сижу сложа руки… Где уж тут спать…
Дона Мариусия стала целовать Лизандро глаза, щеки, губы:
— Успокойся! С ней ничего не случится — она твоя дочь, а ты член Бразильской Академии.
Она придвинулась ближе. Лизандро почувствовал прикосновение ее груди и пробормотал:
— Не хочу, не могу, ничего не могу…
— Не стоит так огорчаться — вот увидишь, Пру скоро вернется.
Так и случилось. По ходатайству адвокатов, работающих в Особом трибунале, судьи этой грозной организации заинтересовались судьбой доктора Летелбы и его коллег.
Пру выпустили из тюрьмы глубокой ночью, и, когда она, целая и невредимая, ликуя оттого, что побывала за решеткой, и оттого, что вышла на свободу, появилась в отчем доме, Лизандро встретил ее криками:
— Сама во всем виновата! Хочешь погубить и себя, и нас всех?!
— Не беспокойся, папа, я больше не буду жить у вас. Скоро перееду.
Дона Мариусия разжала объятия:
— Не верь ни единому его слову! Он чуть не умер, пока тебя не было. Глаз не смыкал, совсем потерял аппетит и даже отказался выполнять свои супружеские обязанности, впервые за все годы нашего брака… — с улыбкой прибавила она. — Твой отец тебя обожает.
Пру подошла к Лизандро.
— Разве я не знаю? Этот старый реакционер в глубине души страшно чадолюбив.
Пухлой, мокрой от пота ладонью Лизандро погладил дочь по голове:
— Ты ведь не уедешь? Нет?
— Только если мой бесчеловечный отец выставит меня из дому.
— Совсем ты у меня дурочка…
Пру, как когда-то в детстве, села к отцу на колени.
— Не беспокойся, папа. Я ни чуточки не боялась.
— Конечно-конечно. Ты предоставила это нам: мы тут едва с ума не сошли, — ответила за мужа дона Мариусия.
Она подошла к мужу и дочери. Что ж, из Лизандро можно веревки вить: она под его защитой, он под ее опекой. Пру — отрезанный ломоть, нечего и пытаться вновь командовать ею.
— Отправляйся в ванную, ты грязная, от тебя плохо пахнет. А мы с отцом пошли спать.
— Неужели? — игриво осведомилась мятежная дочь.
Лизандро улыбнулся. Он вновь испытывал голод, жажду, вожделение — он вновь вернулся к жизни.
Бразильская академия и вооруженные силы
С середины января в Малом Трианоне ежевечерне можно было встретить генерала Валдомиро Морейру. Академики, приходившие забрать адресованную им корреспонденцию, встретиться с читателем или приятелем, перемолвиться словом с президентом, неизменно видели генерала в библиотеке за столом, заваленным книгами, — он что-то читал и выписывал, поражая «бессмертных» своей усидчивостью. Они подходили, заговаривали с ним, желая узнать, чем он занят. Генерал не сердился, когда его отрывали от дела, — напротив, он с удовольствием посвящал любопытных в подробности своей работы. Некоторые академики были уж и не рады, что вызвали громогласного и словоохотливого кандидата на разговор.
Следует уточнить: «единственного кандидата». Именно в этом качестве генерал принялся за сочинение своей речи на вступительной церемонии. Он собирался стать причисленным к лику «бессмертных» сразу по окончании академических каникул. Правда, еще не было мундира с пальмовыми ветвями, но Алтино Алкантара, друг и единомышленник, польщенный таким доказательством уважения и доверия, как просьба генерала произнести речь от лица новых коллег, обещал помочь в том случае, если правительство штата Пернамбуко, отчизны выдающегося военачальника и литератора, нарушит славный обычай и не пришлет новому академику мундир и шпагу в знак того, что гордится своим земляком, завоевавшим «бессмертие». Если же пернамбуканцы все-таки совершат подобную низость и поскупятся, то влиятельный Алтино брался добыть в Сан-Пауло сумму, которой с лихвой хватит на мундир, шпагу, треуголку и вдобавок на шампанское, чтобы отпраздновать великое событие. В память о 32-м годе генерал вправе рассчитывать на благодарность жителей Сан-Пауло — граждане этого штата никогда не забудут тех, кто в трудную минуту был с ними рядом.
В те дни, когда у Клодинора Сабенсы не было вечерних занятий — он совмещал работу в газете с преподаванием португальского языка в одной из муниципальных гимназий, — он сопровождал своего знаменитого друга, отца Сесилии, исполняя при нем обязанности секретаря: приносил и уносил книги, делал выписки. Если же Клодинор был занят, то генерал сочинял и отшлифовывал свою речь.
Место, на которое претендовал генерал Морейра, последовательно принадлежало трем генералам и Антонио Бруно. Но в истории бразильской словесности имелся еще один генерал-литератор — первый покровитель союза меча и лиры. Итого, для вступительной речи следовало изучить творчество пяти писателей.
Генералу Морейре нравился этот классик XVIII века, автор пространной эпической поэмы в двенадцати песнях, названной «Амазонки» и написанной по образу и подобию «Лузиад» Камоэнса. Нынешние читатели не знали его имени, хоть оно и встречалось во всех учебниках и антологиях: историки литературы венчали его лаврами и спорили о том, был он предтечей романтизма в Бразилии или нет. Во всех школьных хрестоматиях можно было встретить биографию генерала и отрывок из его поэмы — по странному совпадению всегда один и тот же. Поэма, написанная классическим португальским языком, ласкала слух автора «Языковых пролегоменов», однако Морейра не соглашался с теми критиками, которые находили в «Амазонках» черты романтизма — романтики, по мнению генерала, обращались с португальским языком крайне небрежно, творение же классика было написано с безупречной правильностью.
Поглаживая старинный фолиант — гордость академической библиотеки, — Морейра по очереди наслаждался всеми двадцатью песнями, читая верному Сабенсе — чего не стерпишь ради любви?! — страницу за страницей. Генерал сожалел, что раньше не был знаком с этой жемчужиной отечественной классики. «Вы, друг мой, конечно, не раз читали «Амазонок», мне кажется, в вашей «Антологии португальско-бразильской литературы» я видел отрывок…» Сабенса согласно кивал, совершая двойной обман: о, разумеется, он много раз читал поэму, но властный, воинственный, мужественный голос генерала придает безупречным строфам особое очарование. На самом же деле Клодинор и в руки не брал «Амазонок», что характеризует составителя антологии не с лучшей стороны, а просто-напросто привел отрывок, напечатанный во всех хрестоматиях. Он был не одинок: в самом деле, если какой-то добрый человек когда-то уже взял на себя труд выбрать отрывок, то зачем, спрашивается, другим блуждать по двухсотстраничному дремучему лесу туманного и выспренного эпоса?… Голос Морейры, как колокол, гудел в ушах Сабенсы, а сам он видел перед собой пленительный образ Сесилии и грезил наяву.
Генерал Морейра рассчитывал, что чтение его речи займет около двух часов — это страниц тридцать пять-сорок, из которых три будут посвящены автору «Амазонок». Кандидат в академики сознавал, что память о классике и его поэма требуют большего внимания, но ядром речи должен стать разбор произведений трех генералов, занимавших это место до абсурдного избрания Антонио Бруно. Морейра вгрызался в труды своих предшественников так же отважно, как когда-то ходил в атаку. Это был настоящий пир интеллекта.
Первый генерал оставил потомкам только один, и довольно тощий, томик в сто двенадцать страниц, который назывался «Знаменательные даты в истории бразильского народа». Под одной обложкой были собраны его речи на различных годовщинах — главным образом по случаю побед, одержанных бразильскими войсками во времена Империи. Тем не менее речей хватило на то, чтобы их автор, многозвездный генерал, вошел в число членов-учредителей Бразильской Академии. Этот симпатичный старик прожил на свете больше девяноста лет: скупо писал, зато щедро помогал новорожденной Академии, когда она была еще бедна и никому не внушала доверия.
Его преемником стал другой генерал, который, напротив, оставил после себя обширную библиографию, но умер через несколько месяцев после того, как стал академиком. Он был чрезвычайно плодовит: сочинил восемь толстых томов о войне в Парагвае [31], четыре тома о Цисплатинском конфликте, не успев дописать исследование о войне против аргентинского диктатора Росаса: в свет вышел только первый том задуманной серии, а два других остались ненапечатанными. Не напечатаны они и по сей день. Морейра читал некоторые из этих книг и очень высоко их ставил. Он утверждал, что памфлет «Тиран Лопес» очень близок его собственным работам: их сближает одно чувство — пламенный (и слепой) патриотизм.
Третий генерал был известен не только как автор серьезных и очень любопытных исследований о языках, обычаях, верованиях амазонских индейцев. Это была личность почти легендарная: он пересекал дремучие леса, переплывал реки, пробирался через топкие болота, проникал к индейским племенам, которые никогда не видели белого человека. И сочинения его, и поступки были озарены светом истинного гуманизма: он относился к дикарям с симпатией и уважением. Антонио Бруно, говоря о нем в своей речи при вступлении, назвал его поэтом — «не столько книги его, сколько сама жизнь есть воплощение подлинной и высокой поэзии».
Поразмыслив над книгами и судьбами трех генералов, Валдомиро Морейра придумал заглавие, под которым решил опубликовать свою речь, это краткое, но обстоятельное исследование: «Бразильская армия в Бразильской Академии».
На долю Антонио Бруно, который всегда казался генералу поэтом, лишенным мужественности и нравственных устоев, пришлось в речи чуть больше страницы. И то много! Но, как сказал бы этот распущенный виршеплет, перепевавший французов: «Noblesse oblige» [32].
Генерал пролистал сборники стихотворений и очерков покойного Бруно и остался недоволен как поэзией, так и прозой. Бруно употреблял верлибр (он им злоупотреблял!), пренебрегал строгим размером и точной рифмой, а без этого — что же за стихи?! Зачастую темно по смыслу, туманно… Сюрреализм! Не образ, а иероглиф. Не чувствуется работы над словом. Множество галлицизмов.
Генерал присутствовал на возобновленном спектакле по пьесе «Мери-Джон» — его пригласил академик Родриго Инасио Фильо — и нашел, что пьеса эта легкомысленная и банальная. Ну а что касается «Песни любви покоренному городу», то Бруно, если и вправду хотел создать воинственную песнь, призывающую к борьбе, должен был взять за образец «Лузиады» или по крайней мере «Амазонки» — в них черпать вдохновение. Вывод генерала Морейры был таков: Антонио Бруно — дутая величина, пустоцвет, погремушка. Разумеется, он не собирался высказывать свое мнение с трибуны — традиция Академии требовала, чтобы преемник воздал предшественнику хвалу без всяких оговорок.
Однако никто не мог помешать генералу неодобрительно отзываться о легкомысленном барде в частных разговорах во время двухнедельных напряженных трудов в библиотеке Малого Трианона.
Изюминкой речи будет мысль о том, что место, со дня основания Академии принадлежавшее армии, ныне снова занимает представитель вооруженных сил. Славная традиция восстановлена. Бруно был нелепым исключением из замечательного правила.
Одни академики поддакивали, давая болтливому генералу выговориться, другие слушали молча — Морейра воспринимал и то и другое как одобрение и согласие. Единственный кандидат может позволить себе роскошь не скрывать своих взглядов. Антонио Бруно в речи генерала Валдомиро Морейры представал штафиркой сомнительных нравственных качеств, затесавшимся в общество безупречных генералов.
Бальзаковская дама
Дона Мариана Синтра да Коста Рибейро направляется туда, где в штофном кресле сидит в углу библиотеки местре Афранио Портела. Оттуда хорошо видна склонившаяся над столом фигура генерала Морейры. Афранио просит извинения и под тем предлогом, что свет бьет в глаза, садится спиной к претенденту. Потом достает из папки пожелтевший ломкий лист бумаги. Вверху — инициалы поэта, под ними — аккуратными, почти рисованными буквами выведено название стихотворения: «Пеньюар». Местре Афранио протягивает листок даме, которая едва может справиться со своим волнением:
— Вот он. Я храню его как святыню. У каждого свои реликвии, не правда ли?
Глаза доны Марианы влажнеют, по щеке скатывается слеза: гостья не смахивает ее.
— Последняя его мысль была обо мне… Столько лет прошло, а он не забыл…
Тогда, на панихиде Бруно, местре Афранио поздоровался с нею — она молча стояла в кругу друзей покойного поэта. В осанке этой дамы чествовалась порода, а в огромных глазах — давняя затаенная грусть. Время не пощадило ее красоту, посеребрило волосы. Местре Афранио слышал, как она вздыхала; о чем думала эта женщина, какие воспоминания не давали ей покоя?
Потом они не виделись несколько месяцев, а вчера раздался междугородный звонок — большая редкость в те времена. Дона Мариана звонила из Сан-Пауло и просила принять ее. Они условились о встрече в Малом Трианоне, и вот она стоит перед ним, сжимая дрожащими пальцами лист бумаги, слезы катятся по ее щекам, в голосе слышатся еле сдерживаемые рыдания. Но дона Мариана берет себя в руки — это она умеет — и говорит:
— Когда ему исполнилось двадцать лет, мы устроили праздник, который продолжался целые сутки. Мы отправились в ювелирный магазин, и я подарила Бруно часы — он вечно опаздывал на свидания. Мне уже шел тридцать третий год, Антонио называл меня бальзаковской дамой, но он вовсе не хотел меня обидеть — напротив. — Она улыбнулась сквозь слезы.
Местре Афранио быстро прикинул в уме: на двенадцать лет старше Бруно… значит, сейчас ей примерно шестьдесят шесть. Не скажешь… Она выглядит даже моложе, чем четыре месяца назад: исчезли мешки под глазами.
Словно отгадав его мысли, дона Мариана произносит:
— Да, мне шестьдесят шесть лет. Я не могла встретиться с вами сразу после похорон Бруно, потому что в Сан-Пауло легла в клинику для маленькой пластической операции. Я это сделала по просьбе Алберто — он любит мои глаза, и я убрала мешки, которые их портили.
Алберто да Коста Рибейро — это ее муж, один из финансовых магнатов, кофейный король, крупнейший предприниматель, латифундист, экспортер. Местре Афранио давно знаком с ним: отец Алберто был компаньоном его тестя.
— Пока не исчезли рубцы, я не могла показаться на людях и жила все это время в нашем поместье в Мато-Гроссо. Там так хорошо… Тихо… А третьего дня мне в руки попал старый номер «Карреты» со статьей Перегрино Жуниора, и я узнала, что перед смертью Бруно написал на листке бумаги слово «Пеньюар». Перегрино считает, что это заглавие стихотворения. Вы не можете представить себе, как я разволновалась! В смертный час Бруно думал обо мне, вспоминал свою «бальзаковскую даму»!..
— Это и вправду заглавие стихотворения? — скромно любопытствует местре Афранио.
— Он не успел написать его. — Дона Мариана поднимает голову, чуть сощуривает глаза («…глаза твои речной воде подобны», — писал когда-то Бруно). — Он так гордо именовал своей студией мансарду на шестом этаже маленького студенческого пансиона на бульваре Сен-Мишель. Пансион сохранился и по сей день на углу улицы Кюжа и Бульмиша. Я думала, что встреча с Антонио сломает мне жизнь, а вышло как раз наоборот. — Она глядит в сочувственное лицо Афранио. — То, что я вам скажу, звучит нелепо, но это чистая правда: Антонио Бруно спас мой брак, это он сделал меня верной и любящей женой.
Ох, эти женщины, любившие Бруно! Все как на подбор — воплощенная тайна, от них голова идет кругом: ничего не поймешь, как ни старайся. Какой роман можно было бы написать!..
— Я очень хорошо запомнила то утро — всю неделю перед этим было пасмурно, небо хмурилось. Когда я проснулась и протянула руки к Антонио, он стоял возле кровати и смотрел на меня с каким-то восторженным выражением на лице. Я… на мне ничего не было… Он улыбнулся своей улыбкой мальчишки-сорванца — помните эту улыбку? — и сказал: "Ты одета в солнечный свет, заря — твой пеньюар. Я напишу об этом стихи, так их и назову". В то утро он не успел написать, я не дала… Отложил… А перед смертью вспомнил. Вспомнил обо мне!..
Рыдания заглушают ее слова. Она зажимает рот платком, с трудом сдерживается — светская женщина должна владеть собой.
— Давайте поменяемся. Отдайте мне этот листок, а я подарю вам нечто гораздо более ценное. Мне же делать с этим нечего.
Она открывает дорожную сумку и достает оттуда школьную тетрадь.
— В эту тетрадь Антонио написал для меня венок сонетов. К сожалению, они, что называется, не для печати — во всяком случае, не для массового издания. Я подумала, что вы могли бы заказать несколько десятков экземпляров с иллюстрациями… У Алберто много подобных книжечек по-французски и по-английски. Рисунки мог бы сделать Ди Кавальканти, он очень дружен с моим старшим сыном Антонио… — произнеся это имя, она чуть медлит и потом добавляет; — Он вылитый отец.
Афранио начинает перелистывать тетрадку.
— Прошу вас, — говорит дона Мариана, — не сейчас: после того, как я уйду. Я понятия не имею, во что обойдется такое издание, но если вы возьметесь за это дело, готова оплатить все расходы. А потом, когда книжка выйдет, пришлите мне, пожалуйста, экземпляр.
— Я все сделаю, будьте покойны, и возьму все расходы на себя. Где сейчас Ди?
— В Лиссабоне вместе с Антонио — война выгнала их из Франции. Помимо прочего, Антонио унаследовал от отца и страсть к Парижу, Он проводит там больше времени, чем в Сан-Пауло. Сейчас они ждут парохода в Бразилию.
— Как мне распорядиться рукописью?
— Вы можете подарить ее библиотеке Бразильской Академии или Национальной библиотеке — на ваше усмотрение. Держать ее у себя я больше не хочу. Я могу умереть. Что будет, если Алберто обнаружит эту рукопись среди моих вещей? Отныне вы один знаете, что сонеты посвящены мне. Это неизвестно даже моему мужу.
На лифте они спустились в холл. Афранио проводил ее до такси. Шофер читал известия с театра военных действий. Мариана наклонилась, залезая в машину, и местре Афранио улыбнулся, оценив крутизну ее бедер: не случайно Ди Кавальканти был рекомендован в качестве иллюстратора первой, никому не известной книги Антонио Бруно, написанной еще до «Танцовщика и цветка» и еще более вольной. Настоящий уникум, библиографическая редкость.
В библиотеку местре Афранио не вернулся, а пошел на третий этаж, в архив. Там он залпом прочел пятнадцать весьма рискованных сонетов под названием «Посвящение в страсть». Подзаголовок гласил: «Венок сонетов — даме из Сан-Пауло, вакханке из Парижа». Дальше шло посвящение: «М. — моей Марии Медичи».
Дочитав до конца, Портела вернулся к началу и медленно произнес про себя строфы первого сонета, наслаждаясь их звучанием, словно ароматом выдержанного вина:
— Бедрам и заду твоим позавидует даже Венера…
Бывшая красавица
I
«Бракосочетание отпрысков двух старинных семейств», «слияние двух крупнейших капиталов» — сообщали газеты, пространно информируя читателей о свадьбе Марианы д’Алмейда Синтра и Алберто Косты Рибейро. И все же это был брак по любви — молодожены по-настоящему любили друг друга, что не так уж часто встречается в высших сферах нашего общества, где чувствами управляют деньги.
Мариана — высокая, пышнотелая, златовласая, казалось, сошла с картины Рубенса (так писал о ней снедаемый страстью поэт Менотти дель Пикшиа), ее прозрачные, как две огромные капли, романтические глаза были всегда устремлены в какую-то неведомую даль. Алберто — рослый, широкоплечий, смуглый красавец, прославленный спортсмен, неизменный победитель всех конкур-иппиков, знаток лошадей и коннозаводчик, член Жокей-клуба и совладелец отцовской фирмы, Фирма же эта помещалась в Сантосе и занималась экспортом кофе: это она распоряжалась на бирже, то повышая, то понижая курс кофейных акций и лопатой загребая деньги.
Оба семейства владели плодороднейшими землями в штате Сан-Пауло, на которых выращивались самые дорогие сорта кофе. На пастбищах Мато-Гроссо нагуливали вес тысячеголовые стада.
Когда молодые отправились в трехмесячное свадебное путешествие, Мариане было двадцать, Алберто — двадцать пять. Медовый месяц затянулся на четыре с лишним года: приемы, балы, празднества, прогулки, путешествия в Аргентину, в Соединенные Штаты, в Европу.
Потом все изменилось. После смерти отца Алберто, старшему в семье, пришлось одному управлять фирмой и плантациями — мать в дела не вмешивалась. Раньше старик все решения принимал единолично, Алберто только помогал ему делом и советом, высказывал свои соображения, большую же часть времени проводил с женой, преданно и любовно выполняя малейший ее каприз, с готовностью предупреждая все ее желания. «Ах, если бы он не был так деловит в постели», — думала иногда Мариана, тело ее томилось от неудовлетворенного желания, о котором Алберто даже не подозревал, потому что стыдливая Мариана ничем никогда его не обнаруживала. Их супружеская жизнь текла скучновато и размеренно — Алберто не был склонен скрашивать ее прелестью разнообразия или особой пылкостью. Для того и для другого существовали в Рио и Сантосе француженки.
Постепенно бесконечные дела и лихорадка бизнеса стали поглощать целиком и время, и мысли Антонио, и Мариана увидела, что занимает в его жизни второстепенное место. Муж стал еще более