Лекции, лекторы и маркитантки

В 1940 году члены Бразильской Академии читали цикл лекций на тему: «Поэзия в борьбе за установление республики и отмену рабства». Публика состояла в основном из студенческой молодежи, а также из почитателей и друзей лекторов. Однако самым именитым удавалось заполнить зал до отказа и изменить состав аудитории за счет университетских профессоров, издателей, писателей, книготорговцев и светских дам.

С тех пор как генерал Валдомиро Морейра стал кандидатом в Бразильскую Академию, он аккуратно посещал все лекции, не пропускал ни одной. В сопровождении не знающего усталости Клодинора Сабенсы он неизменно усаживался в первом ряду, держа на виду блокнот и авторучку. Сабенса сумел преодолеть горькое недоумение, вызванное тем телефонным разговором, когда генерал послал подальше Академию словесности Рио-де-Жанейро.

Он принял самое деятельное участие в предвыборной кампании автора «Языковых пролегоменов», сделавшись его бесплатным и очень исполнительным секретарем, а взамен получил возможность по-прежнему посещать гостеприимный дом супругов Морейра и продолжать корректное ухаживание за их дочерью. Раз уж речь зашла о прелестной Сесилии, упомянем, что она почтила своим присутствием лекцию о Луисе Гама и так бурно рукоплескала лектору — Родриго Инасио Фильо, — что ревнивые подозрения вкрались в душу Сабенсы. Впрочем, Сесилия вовсе не дала ему отставку, а просто перевела в запас первой очереди. Поклонниками Сесилия не бросалась и сейчас — даже после того, как в изысканной гарсоньерке Родриго приобщилась к бессмертию. Ей ли не знать, как непродолжительны милости судьбы?! Сесилия умела пробудить к себе интерес и влечение, но вскоре ее банальности и капризы гасили первоначальный пыл возлюбленного, он разочаровывался и удирал, любовь — утеха быстротечной жизни — чахла и гасла, а Сесилия, не в силах перенести одиночество, призывала из запаса своих резервистов. Впрочем, последний по счету — хирург-стоматолог — был уже потерян безвозвратно: он застукал ее, когда она целовалась с Родриго в машине. Хирург оказался мещанином и ханжой. Заканчивая свой прощальный телефонный разговор и желая оскорбить Сесилию («не оскорбить, а всего лишь назвать вещи своими именами» — утверждал стоматолог), он обозвал ее нехорошим словом.

Глядя, как генерал исписывает страничку за страничкой в своем блокноте, как он рукоплещет какому-нибудь изысканному перлу красноречия, как срывается с места, чтобы первым поздравить лектора, поблагодарить за доставленное удовольствие, похвалить его эрудицию и стиль, старый Франселино Алмейда, окруженный коллегами, среди которых были Энрике Андраде и Афранио Портела, вспоминает забавный случай, происшедший с ним самим и с Лизандро Лейте, который был в ту пору кандидатом в Бразильскую Академию с сомнительными шансами на успех.

Дипломат читал по пятницам в Пен-клубе лекции о классическом японском искусстве. Тема никого не интересовала, и немногочисленная аудитория редела от лекции к лекции. Вот тогда-то Лизандро ухитрился набить зал Пен-клуба до отказа. Он собрал у себя на кафедре коммерческого права самых нерадивых студентов, которым грозили серьезные неприятности, и, посулив им высокие баллы на следующих экзаменах, привел не менее дюжины слушателей в зал, где Алмейда излагал сведения о кодзики, манъесю, о моногзтари, никке [20]и тому подобных прелестях. На предпоследней лекции, не считая Лизандро с его запуганными студентами, присутствовали только президент Лен-клуба и курьер — оба по долгу службы. Слушатели уместились в двух первых рядах маленького зала. Накануне последней лекции состоялись выборы в Академию, и Лизандро, ко всеобщему удивлению, вышел победителем. Среди тех. кто голосовал за него, был Франселино, который, не зная, кому из трех одинаково невлиятельных кандидатов отдать предпочтение, склонился к прилежному и любезному слушателю… Надо ли говорить, что на последней лекции аудитория состояла из президента, вышеупомянутого курьера и четверых слушателей Пен-клуба — швейцаров и сторожей. Едва сделавшись академиком, Лизандро счел себя свободным от всех обязательств и освободил от них своих студентов.

— Сейчас-то что… Я желал бы увидеть тут генерала после избрания. Боюсь, что, если он пройдет в Академию, мы лишимся слушателя. А генерал, в сущности, неплохой человек, но вожжи-то в руках у Перейры… Как тут быть — ума не приложу…

Публика стала расходиться. Франселино Алмейда попрощался с академиками:

— Благодарю вас, Энрике, но сегодня я не воспользуюсь вашей любезностью и пойду пешком. У меня назначено свидание.

— С дамой? — ехидно спросил Андраде.

Старик пропустил вопрос мимо ушей.

— Этот генерал внушает мне симпатию.

А причина этой неожиданной симпатии — швея по профессии, секретарша по легенде, разработанной академиком Портелой, — в этот самый момент направлялась в «Синеландию», где у нее было назначено свидание с бывшим послом Бразилии в Японии и Швеции, увлекательным рассказчиком, который мог поведать интереснейшие истории о жизни на Востоке и в Скандинавии. Руки у посла, правда, тряслись, но все еще были проворны и ловки.

— Мои маркитантки разлагают вражескую армию, — заметил Афранио Портела, садясь в машину.

В этот вечер академики с женами — доной Розариньей и доной Жулией Андраде — собирались поужинать в казино, где выступал знаменитый оркестр Карлоса Машадо «Бразильская серенада» и пел юный гений Гранде Отело — настоящий гений, клянусь честью!

Приглашение

Полковник Перейра снова сидит в своем кабинете, где бессонными ночами принимались ответственные решения — только не за письменным столом (враг, гнездившийся в траншее по ту сторону линии фронта, разбит), а в углу комнаты, на глубоком кожаном диване. Рядом с ним его покровитель, академик Лейте. На стене висят карты Европы и Африки: булавки с черными головками надвигаются через Ла-Манш на Британские острова, штурмуют пустыню Сахару. Дыхание войны чувствуется на этом передовом КП.

— Подожди, милый Агналдо! Не рассказывай об ужине у президента. У меня для тебя еще одна хорошая новость: мне звонила секретарша Персио Менезеса и просила передать, что в понедельник он ждет тебя к шести вечера.

— Где?

— У себя. Раньше он принимал в Институте Физики, но сейчас уже не выходит. Он живет на улице Косме-Вельо.

— Да, я знаю. Адрес есть в нашем списке.

— Он хочет лично вручить тебе свой голос — важнейший, самый желанный из всех голосов. Я слышал однажды, как провалившийся на выборах претендент говорил, что поражение ничего не значит, если академик Менезес голосовал «за». Ты, дорогой Агналдо, будешь последним, кого удостоит этой чести один из величайших умов современности, гениальный ученый Персио Менезес. Будущие историки вспомнят об этом. — Он помедлил мгновение, чтобы полковник в полной мере оценил значение голоса умирающего ученого и этого исторического визита, который состоится благодаря его, Лизандро, стараниям. — Ну, рассказывай, как прошел ужин.

— Нет уж, теперь ты подожди. У меня тоже есть для тебя новость. — Полковник, исполненный торжественной воинственности, поднялся; вслед за ним встал и взволнованный Лизандро, радостное предчувствие охватило его — неужели сейчас последует вожделенное приглашение? Актерский голос полковника зазвучал в его ушах небесной музыкой. — Я хочу, чтобы ты, мой верный друг, произнес речь на церемонии моего вступления в ряды бессмертных. Отказа я не приму.

— Произнести речь? Мне? Ты не подозреваешь, с каким наслаждением исполню я этот почетнейший долг. Позволь мне обнять тебя, милый Агналдо! — Лейте пустил слезу. Вот так он и воспитывал сыновей, торил им дорогу, поднимаясь ступенька за ступенькой до самых высот. В эту минуту перед его провидческим взором возникла та вершина, на которую благодаря избранию полковника он совсем скоро взберется. Да, Антонио Бруно умер вовремя.

После поцелуя, которым была скреплена дружба на жизнь и на смерть, полковник и академик снова опустились на диван.

— Подумать только, какое совпадение: я и не смел надеяться на такое доказательство твоего уважения и доверия ко мне, однако просто так, для собственного удовольствия начал перечитывать твои замечательные книги. Захотелось мне, знаешь ли, написать о них статью. Что ж, эти заметки, в которых я хотел поставить тебя на принадлежащее тебе по праву место в нашей литературе, пригодятся мне для выступления. У меня нет только сборника твоих стихов — даже в лавке Карлоса Рибейро я их не нашел.

— Грехи молодости, романтические бредни… Упомяни о них мимоходом, можно ограничиться заглавием. Впрочем, посмотрим, может быть, у меня где-то завалялся экземпляр. — Полковник и не думал выполнять обещание: возвышенно-романтические стишки не вяжутся с руководителем такого масштаба, как он.

Лизандро наконец удается совладать со своим волнением.

— Да, как прошла трапеза? Знаю, что о выборах вы не говорили, это запретная тема, но приглашение на ужин равносильно обещанию голосовать за тебя.

— О выборах речи не было: я в точности следовал твоим наставлениям. Президент рассказывал, как он был мальчиком на побегушках в той самой газете, которой теперь владеет. Потом его жена принялась расхваливать — никогда не угадаешь, кого… проклятого британского пса, что отзывается на кличку «Черчилль»! — Полковник самодовольно улыбнулся. — Ну, тут я им вправил мозги…

— Вы спорили о войне? — встревожился Лизандро. — Ведь мы же с тобой договорились: этой темы не касаться!

— Не волнуйся. Мы не спорили. Она вмиг заткнулась и не возражала. И учти, Лизандро, что она начала первая, я только отвечал. А вообще-то давно пора вразумить эту публику.

Лизандро замолкает: что толку теперь порицать полковника за неосторожный шаг? Сделанного не исправишь, сказанного не воротишь. Черчилль, де Голль, французские партизаны, мужественные лондонцы — все они играют на руку генералу Морейре, все они противники полковника Перейры. Но пусть даже и так — все равно Лизандро Лейте в конце разговора предрекает полковнику победу с перевесом в семнадцать голосов: двадцать восемь против одиннадцати. Если б можно было, он бы еще увеличил этот разрыв, чтобы поблагодарить за долгожданное приглашение. Честно говоря, речь — вдохновенный образец беззастенчивой лести — давно готова и отредактирована.

— Не страшно, если будет и двадцать семь к двенадцати. Главное — набрать вдвое больше голосов, чем «Линия Мажино». Иначе я буду считать, что мы потерпели поражение.

Привилегия

В воскресенье, когда Лизандро шлифовал свою речь, его позвали к телефону. Звонил полковник Перейра. Лизандро уже по первым звукам его голоса понял, что неприятнейшее известие достигло ушей полковника. Он не ошибся.

— Я только что узнал, что президент пригласил на ужин Морейру. Что означает этот фарс? Я не потерплю этого!

— Все Черчилль виноват…

— Что? При чем тут Черчилль? Жена президента сама заговорила о нем… Поведение Кармо неслыханно. Это издевательство, глумление, низость!

Вот какую жабу преподнес президент Кармо полковнику Перейре. Это уже не жаба, а гремучая змея с ядовитым жалом.

— Не волнуйся, Агналдо. Возьми себя в руки. Давай поговорим спокойно. Пусть Кармо голосует за Морейру: у нас двадцать семь голосов против двенадцати; это на три голоса больше двойного превосходства. Не забудь, что голос Персио стоит пяти.

Лизандро знал о странном поступке президента еще позавчера и пришел к выводу, что на его решение повлиял спор о войне. Любезный друг Агналдо никак не хотел понять, что кандидат в академики ни в коем случае не должен высказывать собственное мнение, если даже таковое у него имеется. Вот и поплатился. Дело кандидата — слушать и кивать. Если же он не согласен, все равно обязан молчать и улыбаться. Упаси бог спорить и доказывать. Всегда прав тот, кому принадлежит право выбора. Это привилегия «бессмертных».

Траурный марш

Миловидная строгая девушка — горничная? секретарша? родственница? — с удивлением смотрит на суету агентов охраны, которые выпрыгивают из автомобилей и занимают позицию у подъезда. Потом она молча приглашает полковника Агналдо Сампайо Перейру в парадном мундире со всеми орденами и медалями следовать за собой и через полутемный коридор ведет его в комнаты.

Они оказываются в библиотеке. Стены до потолка уставлены стеллажами с книгами: книги повсюду — они громоздятся на полу, на стульях, ими завален массивный письменный стол. В простенках висят три картины и изображение Богоматери, кормящей грудью младенца Иисуса. В углу стоит подрамник с холстом — это выполненный в современной манере портрет хозяина дома работы Флавио де Карнальо; теплые тона, широкие, смелые мазки. Солнце и звезды запутались в густой бороде, всклокоченных волосах; глаза полыхают огнем: Зевс-громовержец, Гефест, выковывающий преисподнюю. На столе в хрустальной вазе — яркие, веселые цветы.

Полковник смущен и несколько взволнован внезапно возникшим ощущением собственной ничтожности. Пытаясь прогнать это неприятное чувство, он вслушивается в звуки рояля, доносящиеся из другой комнаты. Что-то знакомое… Где он мог слышать эту вещь?… Во время его пребывания в Санта-Катарине единомышленники несколько раз устраивали концерты немецкой музыки. Полковник знает о пристрастии фюрера к Рихарду Вагнеру. Может быть, и эти воинственные аккорды, возвещающие окончательную победу, созданы германским гением?

— Садитесь, пожалуйста. Профессор сейчас выйдет.

— Скажите, что это играют? Вагнера, не правда ли?

Девушка, похоже, удивлена этим вопросом, она отвечает не сразу. Взгляд ее прикован к сверкающим орденам на груди полковника. Какая странная девушка…

— Нет, это не Вагнер. Это третья симфония Бетховена, «Героическая». Очень известное произведение… — И она добавляет, словно желая предварить новые вопросы: — Играет дона Антониета. Услышать ее — большая честь. Простите… — Девушка выскальзывает из комнаты.

Кто она — секретарша, родственница, прислуга? Какой менторский тон — словно с неграмотным говорит… Полковник остается один, смотрит на свои ордена и чувствует себя совсем уничтоженным, «…очень известное произведение… большая честь…», Антониета Новаис давным-давно не выступает, но предусмотрительный Лизандро успел шепнуть, что когда-то она пользовалась славой выдающейся пианистки.

Что уж, право, так смущаться и ежиться в этой странной полутемной комнате, где все свидетельствует об остром уме и тонком вкусе ее хозяина, где все величественно, но не пышно, строго, но не уныло? Знаменитая пианистка в честь гостя села за рояль. Он пришел сюда по приглашению академика Менезеса — тот дал понять Лейте, что хочет лично сообщить полковнику, за кого намерен голосовать. По такому случаю Перейра надел парадный мундир со всеми орденами — великому ученому будет приятно. Голос Персио Менезеса равносилен пяти другим голосам. Но до чего же не вяжутся его мундир и ордена с этой заваленной книгами комнатой, с этими картинами с изображением Пречистой, совсем не похожим на обычное, церковное! Может быть, Лизандро был прав, когда советовал полковнику идти в штатском, — он чувствовал бы себя вольнее, не был бы так растерян и скован?…

Бетховен, конечно, великий композитор, но фюрер все-таки больше любит Вагнера, а фюрер всегда прав, фюрер разбирается и в стратегии, и в искусстве. А разве стратегия — не искусство? Аккорды замирают. Полковник с отвращением разглядывает холст на подрамнике — мазня! Он отводит взгляд, но огненные глаза неотступно следую за ним, беспощадно пронзают насквозь.

За стеной снова раздаются звуки рояля: теперь звучит траурный марш. Отводя глаза от портрета, подавленный могущественной музыкой, полковник поднимает голову и видит, что в дверях, как в портретной раме, стоит, впившись в него огненным взором, сама Смерть. Полковник вздрагивает.

Призрак приближается тихими шагами, так медленно, что кажется — время остановилась. До своей болезни Персио был могучим великаном — теперь это живой скелет, обтянутый высохшей кожей. Длинная борода свалялась, костлявые руки висят как плети, просторная одежда не скрывает, а только подчеркивает страшное разрушение тела. Мертвенно-бледное восковое лицо — лицо трупа.

Персио Менезес уже совсем рядом. Испуганный полковник встает, звякают на груди медали. В отдалении отчетливо слышатся аккорды похоронного марша.

— Садитесь, — слышит полковник глухой, как будто из-под земли исходящий голос.

Он не протягивает гостю руку, обезображенную болезнью до такой степени, что она кажется уродливой птичьей лапой. «Не хочет, чтобы я прикасался к его иссохшим пальцам», — благодарно соображает полковник. Академик садится напротив полковника в кресло черного дерева, скупым жестом показывает, что гость может говорить. Усилием воли подавив растерянность, полковник Агналдо Сампайо Перейра, кандидат в члены Бразильской Академии, начинает свою льстивую затверженную речь, воздавая хвалу «бессмертному», который так близок к смерти, что уже неотличим от нее.

Профессор небесной механики слушает его молча, полуприкрыв пылающие глаза. Волнами накатывают звуки рояля, взмывают вверх и падают наземь, Музыка сбивает полковника. Почему пианистка не играет Вагнера, если уж решила почтить гостя? Перейра сбивчиво излагает свою просьбу: он хочет верить, что выдающийся ученый окажет ему честь и проголосует за него, он надеется, что сеньор Менезес еще не связал себя обещанием с другим претендентом…

— Я уже давно все решил, — раздается глухой медленный голос: каждое слово дается говорящему с трудом, — я не стану поддерживать генерала Морейру, который посетил меня несколько дней назад. Лично против него я ничего не имею, но его сочинения из рук вон плохи. Поэтому я не буду голосовать за него, — теперь слова звучат более внятно, хоть он и не повышал голоса. — Жить мне осталось недолго, но перед смертью я хотел вас видеть. Я знаю о вас все, полковник Перейра.

В первый раз с тех пор, как он переступил порог этого дома, полковник вздыхает полной грудью. Настал торжественный и волнующий миг: сейчас он заручится поддержкой Персио; письмо в Академию, должно быть, уже перепечатано и лежит на столе. Нервы полковника напряжены, он ждет, стараясь не слышать звуков похоронного марша. Странная честь, воля ваша!

Персио Менезес протягивает иссохшую руку и кончиками пальцев дотрагивается до иконостаса на груди полковника.

— А где Железный крест? — И, не давая тому ответить, поднимает руку к лицу ошеломленного визитера. — Это единственный орден, который вы имеете право носить. Но только не на мундире офицера бразильской армии, а на черном мундире гестаповца.

— Что? — лепечет полковник, остолбенев.

Опершись о подлокотники, Персио Менезес приподнимается с кресла — сама Смерть встает вместе с ним.

— Как вы смели просить у меня мой голос? Вы — нацист! Вы — враг культуры Бразилии и бразильского народа!

Звучит похоронный марш. Замогильный голос, в котором слышится отвращение, исходит, кажется, из самых глубин истерзанного болезнью тела. Долгие паузы отделяют слово от слова:

— В каждом из нас добро борется со злом. Но вы хуже чем робот, вы получеловек, вы палач. Неужели у вас есть жена, дети, любимое существо? Не верю. Неужели кто-то любит вас? Не может быть. Те, кто служит вам, куплены или запуганы, Вы когда-нибудь любили? Испытывали нежность к женщине? Улыбнулись ребенку? Неужели вы всегда были жалким существом — таким, как сейчас? Вы гниете заживо, от вас разит падалью. Вы хотели, чтобы я голосовал за вас? Как вы смели подумать, что я проголосую за гестаповца?

Протяжный, глухой голос окреп.

— Вон отсюда, или я вас ударю!

Он замахивается, и совершенно потерявшемуся полковнику кажется, что сама Смерть занесла над его головой костлявую руку. Полковник Перейра пятится к выходу. Могучие звуки похоронного марша заполняют комнату. Смерть наступает на полковника, и он выбегает в коридор, выскакивает в распахнутую секретаршей дверь; у подъезда его подхватывают громилы-охранники. Забившись а машину, он закрывает лицо руками.

Младший лейтенант

Пробудившись, дона Эрминия встала с кровати и удивилась, что ее муж еще крепко спит. К этому часу ему уже давно полагается сделать гимнастику, принять холодный душ, одеться, залпом выпить кофе и сидеть в своем кабинете в Военном министерстве: он никогда не опаздывает. Дона Эрминия, если не случается чего-то из ряда вон выходящего, видит своего мужа только поздно вечером или на рассвете. Полковник любит с пафосом повторять, что себе не принадлежит — его время, его заботы, его жизнь отданы делу. Дона Эрминия привыкла.

Что-то уж больно крепко он спит… Дона Эрминия тронула лицо мужа кончиками пальцев. Полковник Перейра был мертв.

Выражение какой-то наивной растерянности застыло в его круглых глазах, полуприкрытых веками. Нет, никто не поверил бы, что это герой, павший на поле брани; нацист, который для многих был воплощением мракобесия и зла; начальник бразильского гестапо, кнутобоец и палач. На кровати лежал маленький мертвый человек в пижаме, и был он точно такой же, как и все мертвецы, — не лучше и не хуже.

Он кого-то напоминал доне Эрминии. Она стала вспоминать: лицо покойного было похоже на лицо того юного, робкого и пылкого лейтенанта, которого она так давно знала и так давно не видела… Он читал ей стихи и вымаливал поцелуи. Дона Эрминия вспомнила и тихонько заплакала.

III

Наши рекомендации