Вздох, роза, поцелуй, дама в черном, полковник и окончательная смерть Антонио Бруно

— Жалко, музыки нет, а то бы потанцевали… — чуть заметно улыбнувшись, сказал местре Афранио.

Его собеседница — дама со следами былой красоты на увядающем лице — вздохнула, припомнив бал-маскарад.

Знаменитый и ядовитый Эвандро Нунес дос Сантос добавил хриплым голосом старого курильщика:

— Я нисколько не удивлюсь, если Антонио сейчас восстанет с одра и закажет шампанского для всех. Такие штуки он частенько проделывал в Париже.

Оба старых писателя были взволнованны. Вокруг гроба, в котором суждено навеки упокоиться поэту Антонио Бруно вместе со своей славой неутомимого прожигателя жизни и неотразимого соблазнителя, вихрем вились женщины. Сколько же их набежало?! Белокурые, черноволосые, а вон одна рыжая и с веснушками… Элегантные сорокалетние дамы и едва расцветшие девушки, девочки в форменных школьных платьицах, записывавшие стихи покойного в тетрадки по математике, великая актриса и швея с розой в руке.

Робко приблизившись, она положила на золотое шитье академического мундира розу — медную розу, медовую розу, юную розу-бутон. Глаза великой артистки увлажнились, она нагнулась и поцеловала покойника в холодный лоб, потом, прощаясь, долгим взглядом посмотрела на романтический профиль — «романтический профиль бедуина», как писал сам Бруно, выводя свою родословную от арабских шейхов. В его жилах действительно текла кровь мавров. Его дед по матери, Фуад Малуф, в один прекрасный день отрекся от ножниц и сантиметра и стал сочинять стихи по-арабски. Это от воспоминаний о прошлом, о другом прощании стала так бурно вздыматься грудь дивы, и актриса отошла от гроба, охваченная страстью — той давней, первой, той единственной, быть может, страстью, которая навсегда оставила свой след в ее жизни, столь богатой любовными приключениями.

Вокруг двоих друзей столпились люди. Эвандро Нунес дос Сантос, достал платок, протер стекла пенсне, вытер воспаленные глаза. Хотя истории, которые он рассказывал, произошли сравнительно недавно, всего несколько лет назад, воспринимались они как мифы какой-то исчезнувшей цивилизации:

— Жалованье в посольстве он получал ничтожное: ведь Бруно даже не состоял в штате, но все относились к нему, как если бы он был послом. В то время я провел в Париже три месяца, и мы виделись с Бруно ежедневно. Не знаю, любил ли кто-нибудь этот город сильнее. Париж принадлежал ему. Каким удивительным другом был этот человек!..

Великая актриса, еще не оправившись от волнения, присоединилась к их кружку.

— Моей сценической карьерой я ему обязана. Это он вывел меня на сцену… Не знаю человека благородней… — Она была обязана Бруно значительно большим и с радостью, если бы только было можно, рассказала во всех подробностях, чем именно.

Афранио подтвердил:

— Он всегда был верным другом… — Улыбка погасла на его дрожащих губах. — Его убила война, его погубил Гитлер. Не далее как в четверг он получил письмо от своих французских друзей — мужа и жены. Они были безутешны: их единственного сына, двадцатилетнего мальчика, арестовали как заложника, а потом расстреляли… Бруно сказал мне тогда: «Больше не могу…»

Он умолк и задумался над тем, какой горькой вдруг сделалась жизнь, как сузились ее горизонты. Глаза его обежали присутствующих и вдруг заметили… Да, вопреки его советам она все-таки явилась на бдение и сейчас шла к гробу — вся в черном, под траурной вуалью, наполовину скрывавшей ее лицо… Никогда еще не была эта женщина так хороша. Стараясь не привлекать к себе внимания, она приблизилась к гробу. Афранио наблюдал за ней. Выпрямившись, судорожно прижав к груди длинные белые пальцы, она постояла у изголовья и скрылась за спасительный занавес балдахина. «Это настоящая богиня, друг мой Афранио, небожительница, я ее не стою… Кто я рядом с нею? Жалкий фигляр…»

Взмокший от пота, взволнованный академик Лизандро Лейте появился в дверях, пересек зал, выглянул на улицу. Президент Академии Эрмано до Кармо подошел к кружку Афранио и присоединился к восхвалениям покойного. И вдруг, перекрывая гул разговоров, отчетливо и ясно раздался звучный, гибкий голос великой актрисы, негромко читавшей стихи Бруно — быть может, ей и посвященные. Лизандро Лейте прислушался было к чтению, но вдруг на полуслове нырнул в дверь.

Он издали узнал этот твердый, размеренный, строевой шаг — эту поступь не спутаешь ни с какой другой, штатские так не ходят. Полковник Агналдо Сампайо Перейра, весь траурно-парадный, промаршировал к возвышению, звонко щелкнул каблуками, стал навытяжку перед мертвым академиком, отдал ему честь (он несколько затянул эту процедуру, чтобы репортеры успели его сфотографировать).

— Ах ты черт… — простонал Афранио Портела.

Внезапно воцарилось молчание — ледяное молчание. Замолк голос актрисы, оборвалась строчка стиха. Полковник, вытянувшись в струнку, простоял так целую минуту, показавшуюся всем бесконечной, потом сделал полуоборот налево, поздоровался с Президентом, сказал академикам что-то насчет «невосполнимой потери для нашей словесности», поклонился кое-кому из важных лиц. Рядом с ним тотчас оказался его торжествующий покровитель, знаменитый юрист Лизандро Лейте.

Президент наконец заметил настойчивые знаки, которые подавал ему Лейте, и скрепя сердце пригласил полковника подняться на второй этаж. Они направились к лифту. Лейте удалось увлечь за собой двоих почтенных академиков. Остальные колебались, не зная, идти им или нет.

— У нас появился претендент, — сказал один из бессмертных.

— И еще какой! — добавил другой.

— Ах ты черт… — повторил Афранио.

Эвандро Нунес дос Сантос снова надел пенсне.

— Это невозможно. — В голосе его слышался не только протест, но и ярость.

Дама в черном покинула свое убежище за балдахином и, потеряв всякое представление о благоразумии, направилась к друзьям. Она была растерянна и разгневана: что означает приход этого господина на бдение? Может быть, у него есть какие-нибудь виды?! Та оживленная, почти праздничная атмосфера, о которой писал Антонио Бруно в своем завещании, исчезла. Искренняя боль и непритворная скорбь сменились фальшивым соболезнованием, маской благопристойного траура. Затих оживленный говор, оборвался смех, смолкли звонкие голоса, не слышно стало прорвавшегося вдруг рыдания, произнесенной шепотом строчки любовного стихотворения. Сумасбродный фигляр исчез из гроба — его место занял готовый к погребению труп академика. Настало время отрепетированных фраз, торжественных речей, нахмуренных лиц, погребального запаха свечей и венков. Пришел час холодной тишины. Церемониал панихиды на конец-то вступил в свои права.

II

БИТВА ПРИ МАЛОМ ТРИАНОНЕ

Наши рекомендации