Kennst du die Brucke ohne Bogen
Учительницу немецкого языка Маргариту Карловну Вебер*[649] я не любила, как не любила и немецкого языка. Немецкий язык казался мне грубым, холодным, как и сама Маргарита Карловна. Может быть, тут сказался и наивный детский патриотизм. Немецкий язык был язык врага текущей войны. Сам язык напоминал мне солдатский строй. Очень много было в наших занятиях склонений и спряжений, взятых сами по себе, изолированно от живого текста. Они тоже напоминали четкий солдатский шаг, солдатский марш.
Маргарита Карловна часто задавала нам учить наизусть стихотворения, и все большие, громоздкие. Проверяла же нас, заставляя класс в определенный день и час в ее присутствии написать наизусть выученное стихотворение на листке бумаги. Я выучивала старательно и писала его ради самопроверки несколько раз. Но чтобы не сделать случайной ошибки на контрольной в классе, я заготавливала специально выверенный лист и сдавала его как контрольный и не считала это обманом. Стихотворение было действительно хорошо выучено. Я не помню, какая отметка была у меня по немецкому языку. Горестно то, что сейчас я не помню ни одного из выученных тогда, казалось так прочно, стихов немецких классиков. Стихи были действительно громоздкие и малопонятные. Вот начало одного, которое сохранила моя капризная память:
Kennst du die Brucke ohne Bogen
Und ohne Joch von Diamant,
Die uber breite strome Wogen
Errichtet eines Greises Hand[650].
Я помню, но, как и тогда, не понимаю этих строк. Но тогда я воображала, что речь идет о небесном своде, "воздвигнутом" рукою старика, т.е. Богом. Таков ли действительный смысл этих строк, я не уверена.
Молекула
В отличие от арифметики мне совершенно не давалось естествознание. Его преподавала Мария Михайловна, та же учительница, которая вела у нас русский язык и литературное чтение. Выше "9" у меня по естествознанию не было. Сейчас я не могла бы сказать, какой материал мы изучали под названием "естествознание". Но запомнилось, как однажды Мария Михайловна, заключая урок, сказала: "Вот теперь вы знаете, что такое "молекула" и можете гордиться перед младшими, которые этого еще не знают".
Я действительно и теперь знаю, что такое "молекула" и, вероятно, бессознательно усвоила еще кое-что из преподносившегося нам Марией Михайловной.
И вот как-то я решила, стыдясь своей "девятки", единственной в табеле, подтянуть естествознание. Взяв в руки учебник, чтобы меня ничто не отвлекало, ушла из класса и села у окна в дальней части классного коридора. Урок был небольшой - всего три четверти страницы учебной книги. К своему огорчению, я читала и ничего не понимала. Тогда я решила выучить наизусть непокорные строчки. Но, к моей досаде, непонятный текст упрямо не хотел укладываться в моей памяти. Весьма огорченная, я захлопнула книгу и ушла в класс. Кто или что был виноват?
Чего стоит "12"
В школе В.А. Платоновой, в которой я училась до института, не ставили отметок, и к отметкам я не привыкла. Когда кончалось первое полугодие моего пребывания в институте, Мишка Семенова как-то подошла ко мне в раздумье и говорит: "Если меня знакомые будут спрашивать, как я учусь, я скажу: "Хорошо, в первом десятке"". Я задумалась: "А как я учусь?" - и решила: "Наверное, тоже в первом десятке!"
Кончилось полугодие, мама получила мой первый табель и, увозя меня домой, удовлетворенно сказала: "Отметочки ничего!" А я удивилась: "Какие отметочки? Почему ничего?"
А через год, когда кончилось первое полугодие следующего, V класса, и в VII классе института уже училась моя сестра, мама писала бабушке (16 января 1917 года): "Радуют нас очень своими успехами... Наточка вторая ученица... Таня хуже учится, но ниже девяти нет". "9" - это мое "естествознание".
Как же я училась? Помню, в VI классе вызвала меня Мария Михайловна и дала разобрать предложение: подлежащее, сказуемое, определение, дополнение. Какими частями речи выражены: существительное, глагол, наречие, прилагательное. Так все просто и легко... И поставила мне "12". И я удивилась: "За такие простые и легкие вопросы ставит "12"". А через некоторое время опять задала мне разобрать столь же легкое предложение и поставила мне "9". Я опять удивилась: "Почему "9"?"
Так как же я училась? Собственно, я не училась, а готовила урок или не готовила. Если меня сегодня спросили, то в следующий раз, вероятно, не спросят, можно урок не готовить. А вот если давно не вызывали, урок надо готовить: могут спросить. Этой системы придерживалось большинство, и я скоро ее постигла. И мы редко ошибались. Это была не лень. Нервная система не выдерживала постоянного равномерного напряжения. Но некоторые девочки работали действительно систематически, и главным образом из-за отметок. Такой, мне кажется, была Женя Сидорова, которая планомерно и сознательно шла к бриллиантовому шифру*[651].
Я же не придавала большой цены отметкам, хотя была огорчена, когда Клепка поставила мне "7". Меня даже отталкивала чрезмерная приверженность к отметкам.
Однажды Таня Игнатович получила, кажется, по-французски "11" вместо ожидаемых "12". Она безутешно плакала. Откинув голову назад, она не останавливала слез, бежавших по щекам из полузакрытых глаз и падавших на пелеринку. Она тихо всхлипывала и, казалось, не может остановить слез. Некоторые девочки пытались ее успокоить: "Ну, сегодня ты получила "11", завтра получишь "12"". Но Таня была безутешна.
Мне эта сцена показалась противной....
Эта странная Борткевич
В стипендию, на которую я была зачислена, не входила оплата музыкальных занятий. И в те часы, когда девочки, взяв ноты, расходились в разные уголки института, где были расставлены инструменты, я и еще несколько учениц оставались в классе и по большей части учили неприготовленные уроки. Но вскоре я сказала маме, что мне тоже хотелось бы учиться музыке. Мама внесла недостающую сумму, и я приступила к занятиям. Моей учительницей была назначена полька Борткевич**[652].
О Борткевич, ее странностях и чудачествах ходили целые легенды. И как только узнали, что моей музыкальной наставницей будет Борткевич, меня стали, посмеиваясь, посвящать в ее причуды.
Прежде всего говорили о курьезах в ее костюме: на одной ноге у нее может быть надет белый чулок, на другой - черный; на левой ноге туфля одного фасона, на правой - другого; говорили, что она неимоверно пудрится, употребляет духи с невероятно резким и неприятным запахом.
Говорили также, что она очень требовательна к своим ученикам и крайне несдержанна. На уроках в пылу раздражения она бьет своих учениц по рукам, ломает и выворачивает им пальцы. Сама же она необычайно музыкальна, играет превосходно, у нее абсолютный слух. С особой значительностью, но и тут не без легкой усмешки, рассказывали о ее замечательном выступлении в концерте, который был устроен в институте несколько лет назад, и как о смешной и загадочной странности упоминали, что после этого концерта она совсем не садится за рояль. Когда я выразила недоверие к этим рассказам, мне ответили: "Сама увидишь".
Естественно, что после подобной характеристики я шла на первое свидание с "этой странной Борткевич" не без волнения.
Но неожиданно наша встреча прошла очень просто и спокойно. Борткевич спросила меня, занималась ли я когда-нибудь музыкой, знаю ли я ноты. Я ответила, что музыкой еще не занималась, но ноты знаю. Она взяла мою руку, слегка согнула мои пальцы. После этого она посадила меня за рояль.
Борткевич оказалась уже немолодой и некрасивой женщиной. Ее утиный нос и все ее темное лицо было действительно сильно напудрено, а вокруг небольших серых глаз лежали темные круги, которые не могла скрыть и пудра. Уже начавшие портиться зубы она старалась прикрыть губами, когда говорила. Поэтому ее речь звучала неясно, казалась сюсюкающей. Одета она была в поношенное, но сшитое не без претензий темное шелковое платье, на шее лежала меховая горжетка, в которую она зябко куталась, а в руках была муфта. От нее исходил резкий запах духов. Особенно запомнились мне ее небольшие, но широкие и темные руки с недлинными широкими (не толстыми, а именно широкими) пальцами, очень мягкими, как будто без костей, сухие и горячие, и коротко остриженные круглые ногти.
Начались занятия. Занималась она со мной неровно, часто останавливала меня, заставляла повторить, сделать снова, иначе, лучше. Но я не помню, чтобы она при этом когда-нибудь сердилась. Иногда она клала свою горячую мягкую руку на мою, изменяла ее положение и то замедляла, то, наоборот, ускоряла, а то и совсем останавливала движение моих пальцев. "Что же, это и есть "выкручивание" пальцев?" - спрашивала я себя с усмешкой, вспоминая рассказы моих подруг. Иногда она просто держала свою руку на моей движущейся руке, как будто желая непосредственно перелить в меня свое умение, свою волю. Но я не понимала, чего она хочет, и тогда порой мне казалось, что она мне мешает.
Иногда же во время занятий она как будто думала о чем-то своем, часто жаловалась на нездоровье, на головную боль, опускала темные веки, закрывала утомленные глаза, и тогда казалось, что она еле сидит на стуле. И вдруг обнаруживалось, что она чутко слушает меня и не пропускает ни одного не только неверного звука, но неверной силы удара.
Я занималась охотно, добросовестно, но при этом должна была признаться, что мне трудно, что я не понимаю, чего от меня хочет Борткевич и что она ищет во мне то, чего во мне нет. Удивляло и слегка раздражало, что Борткевич категорически запрещала учить наизусть даже самые простые пьески, тексты которых были в наших музыкальных сборниках. А была, например, в одном из них песенка Герцога из "Риголетто" Верди ("Сердце красавицы..."). К ней Борткевич и притрагиваться не позволила.
Постепенно я привыкла к своей учительнице и не замечала ни ее обильной пудры, ни резкого запаха ее духов, ни сюсюкающей речи. Она совсем не казалась мне смешной. Она была просто Борткевич. Может быть, к моему отношению к ней примешивался легкий оттенок жалостливой нежности. Может быть, бессознательно я чувствовала ее симпатию ко мне.
Однажды Лида Алексеева, которая не занималась музыкой, явилась к концу урока в верхний дортуар, где стоял старый рояль и где проходили мои занятия музыкой, и стала совершенно неожиданно, с поразившей меня бесцеремонностью, осаждать Борткевич вопросами: "Такая-то хорошо учится?" - "Такая-то способная?" - "А такая-то хорошо играет?" И Борткевич вместо того, чтобы сказать, что урок еще не окончен, стала покорно, с легкой улыбкой отвечать на Лидины назойливые вопросы. "А Морозова успевает?" - вдруг спросила Лида обо мне. "Старается", - опять, слегка улыбаясь, ответила Борткевич. И мне показалось, что ответы Борткевич не формальные, а серьезные и правдивые оценки успехов ее учениц.
Вдруг Лида с удивительной смелостью и напористостью стала просить Борткевич сыграть нам что-нибудь. После долгих и многообразных отговорок Борткевич, к большому моему удивлению, медленно и как будто жеманясь, подвинула свой стул к роялю и подняла руки. Изумительно легкими и быстрыми прикосновениями пальцев она пробежала по клавишам, и из-под ее прикосновений единым музыкальным потоком полились нежные, поистине волшебные звуки.
Мы замерли. Борткевич играла минуты 2 - 3, не больше и вдруг оборвала игру. Мы на мгновение растерялись, так неожиданно умолк этот пленительный поток звуков, а затем мы, обе разом, бросились к ней, уговаривая, упрашивая, умоляя продолжить игру, начать снова, сыграть что-нибудь другое, но обязательно, обязательно сыграть опять. Все было напрасно. И в памяти осталось впечатление мгновенно мелькнувшего прекрасного видения, мелькнувшего и исчезнувшего навсегда.
И несмотря на все это, я ушла от Борткевич. В следующем году в институт поступила моя сестра Ната. Для занятий музыкой она была прикреплена к Ольге Ивановне Ган, которая пользовалась репутацией толковой и спокойной учительницы. Лида Алексеева тоже начала заниматься музыкой и тоже была прикреплена к О. И. Ган.
Лида стала меня уговаривать оставить Борткевич и перейти к Ган. Я колебалась. Я не верила, что Борткевич сделает из меня то, что хочет. Соблазняло меня то, что ученицы Ган много играли наизусть и быстро идут вперед. Ната тоже хвалила свою учительницу. Я сказала об этом маме. Мама, выслушав меня, написала заявление о том, что ей хотелось бы, чтобы обе ее дочери учились у одного преподавателя, а именно у О.И. Ган. Ее просьба без затруднений была удовлетворена.
Занятия у О.И. Ган показались мне удивительно скучными. Это были спокойные, методически размеренные упражнения и, как мне показалось, без вкуса и любви. Особенно запомнилась мне труженическая работа над гаммами, сходящимися и расходящимися, которые я уже усвоила у Борткевич.
Занятия постепенно стали терять для меня живой смысл и интерес. Возникло чувство вины перед Борткевич. Встречаясь с ней, я вежливо здоровалась, но чувствовала все нарастающую неловкость. Она иногда останавливала меня, смотрела на меня печальными глазами, но никогда ни в чем не упрекала. А во мне что-то назревало. Не понимая ясно, я чувствовала, что в моей нелепой, смешной Борткевич есть что-то такое, чего нет и не может быть у разумной, толковой и авторитетной Ольги Ивановны. Не отдавая себе ясного отчета, что произошло, я стала настойчиво, не объясняя причин и не обращаясь к посредничеству мамы, проситься обратно к Борткевич. Разумеется, безрезультатно.
Художник
Если не изменяет мне память, то уроки рисования были у нас только раз в две недели. Перед уроком наш швейцар Яков набрасывал на классную доску большой кусок зеленого сукна, нам раздавали наши тетради для рисования, и в класс входил учитель Митрофан Семенович Федоров. Это был немолодой человек. Его длинные волосы были изрядно тронуты сединой. Держался же он просто, в классе дышалось легко. Он поправлял складки сукна на доске, иногда усложняя линии спадающей ткани, иногда заостряя ее углы. И мы рисовали...
От урока к уроку, из года в год то же зеленое сукно, только его складки вольно или невольно ложились на доске то проще, то сложнее. Но я очень любила рисовать и с удовольствием чертила карандашом причудливо падающие складки, извилины и углы.
Только раза два за все годы наших занятий вместо зеленого сукна на доске - на кафедре красовался какой-то горшочек немудреной формы, а в другой раз на кафедру водрузили поднос со скромным набором геометрических фигур.
В моей тетради и в годовом табеле неизменно значилось "12".
Однажды во время урока Митрофан Семенович взял небольшой листок бумаги, взглянул на Женю Сидорову, сидевшую в самом центре класса, и быстро двумя-тремя штрихами набросал что-то на взятом листке. Мы были уверены, что он нарисовал Сидорову.
Маленького роста, коренастая, с большим выпуклым лбом, крошечными глазками-точечками, крошечным носиком и редкими волосами, заплетенными в короткую тоненькую косичку, Женя была на редкость некрасивой девочкой. Особенно был нехорош ее рот, напоминавший пасть лягушки. Несомненная отличница, первая ученица класса, она держалась уверенно, но просто, что сглаживало непривлекательность ее внешности.
Мы стали упрашивать Митрофана Семеновича показать нам нарисованное. Он отказался и спокойно положил листок на кафедру, убежденный, что к нему никто не дерзнет притронуться. Но едва он отошел от кафедры, как листок был схвачен, мгновенно облетел весь класс и вновь был положен на место. Да, это был легко очерченный профиль Жени. Сходство казалось удивительным потому, что на бумаге значилось всего несколько линий, и они передавали все своеобразие Жениного лица.
Талантливый художник, добрый человек, почему он так бедно, так однообразно вел свои занятия?
"Ты не плачь, береза бедная..."
Осеннее солнце заливало сад. Сквозь пустевшие ветви деревьев оно пробивалось вниз и подвижными пятнами ложилось на дорожки, устланные вялыми и сухими желтыми листьями. Было мягко и весело идти.
Я и Оля приближались к выходной калитке. Уже был звонок, оповещавший конец перемены. С отдаленных концов сада бежали девочки. "Скорее! Скорее! - закричали нам из группы наших одноклассниц. - Новый учитель словесности! Учитель молодой! Скорее! Скорее!" И они поспешно побежали вперед. Мы с Олей ускорили шаги.
Минут через 15 все сидели за партами. В класс вошел молодой человек в очках со светло-русой бородкой, невысокий, но стройный. В классе стало тихо.
Он остановился в середине класса, не поднимаясь на кафедру, между нашими партами и окном. Он заговорил о поэзии как о роде литературного творчества, о стихе, о значении интонации в чтении, о том, чем она определяется, о роли пауз и негромким голосом начал:
Острою секирой ранена береза,
По коре сребристой покатились слезы...[653]
Дочитав стихотворение до конца, он заставил кого-то прочесть его по книге и задал к следующему уроку приготовить читать это стихотворение наизусть.
Стихотворение казалось странным, непохожим на те, которые мы привыкли читать и слышать. Вообще все было необычно. Запомнилась сдержанность жестов молодого учителя.
Накануне следующего занятия весь класс твердил: "Ты не плачь, береза бедная, не сетуй..."
Я осторожно про себя или вполголоса тоже повторяла строки заданного стихотворения. Слова казались слишком нежными для произношения вслух.
"Кто хочет прочесть стихотворение?" - после некоторой паузы спросил учитель, войдя в класс на следующий урок и стоя на прежнем месте.
Класс напряженно молчал. Учитель повторил вопрос. Класс остался тих и недвижим. Молодой человек стал теребить бородку. Я нечаянно сделала какое-то легкое движение, отнюдь не означавшее желание выступить. "Вы хотите? - поспешно обратился он ко мне и сделал шаг в мою сторону. - Пожалуйста, прочтите..." Я в замешательстве встала.
"Острою секирой, - услышала я дрожь своего голоса, - ранена береза... По коре сребристой, - вела я дальше, держа голос на одной ноте, с трудом от волнения выговаривая слова, - покатились слезы... Лишь больное сердце не залечит раны..." - закончила я.
В классе еще дрожал звук негромкого напряженного голоса...
"Вы не работали над стихотворением", - сказал учитель, глядя мне в лицо серьезно и печально. Все мое существо дрогнуло от обиды и огорчения. Я молча села. "Я не работала? - думала я грустно. - Я работала. Я с любовью заучила коротенькие строчки чужого стихотворения. Мне оно нравилось. Оно казалось необычайно тонким и будило в душе грустное нежное чувство. Но чувство, очевидно, оставалось внутри и от волнения не передавалось в звучании голоса. Как же надо работать? Что нужно делать?"
После меня учитель вызвал еще кого-то. Затем стал говорить о стихе, о музыке стиха. И обещал в ближайшее время принести на урок скрипку.
Мы очень ждали этого дня. Но больше новый учитель не пришел. Мы больше его не видели, ни его, ни скрипки. Почему? Это осталось для нас загадкой. Это осталось одним незавершенным, но светлым эпизодом в нашей однообразной институтской жизни. Но и теперь, когда мне на уста приходят строки стихотворения А.К. Толстого о раненой березе, я неизбежно вспоминаю о молодом человеке, желавшем раскрыть нам тайну единства музыки и поэзии.
Ио, превращенная в корову
Она была маленькая, черненькая, с выпуклым лбом, маленькими черными глазками и кривоватыми ножками. Черные, гладко зачесанные волосы были собраны сзади в небольшой пучок. Это была учительница истории - нового предмета, начатого в IV классе. Звали ее Екатерина Дмитриевна.
С первого же урока мое внимание привлек необычайный фасон ее шерстяного, синего, как обязывала форма, платья: широкий воротник, начинаясь у горла, волнами спадал с плеч, как наши пелеринки. Мне почудилась в этом некая претенциозность - сознательная имитация наших пелеринок.
Ее уроки нарушили монотонное течение нашей жизни. Говорила Екатерина Дмитриевна легко и живо и вызвала горячую увлеченность целой группы девочек. Особенно страстно записывали ее лекции Милица Баженова, Надя Альбосская и, кажется, Нина Иссова. Они суетливо перечитывали вслух свои записи перед ее уроками. Екатерина Дмитриевна даже становилась во время уроков справа от кафедры прямо против них, как будто предназначая свои лекции этим увлеченным девочкам.
Меня же ее лекции, к сожалению, оставили равнодушной. Из ее лекций я узнала, что богом Древнего Египта был бог солнца Ра, узнала имена богов греческого Олимпа и Древнего Рима, услышала историю о том, что кто-то кого-то зачем-то превратил в корову[654]. Наибольший интерес и даже симпатию вызвал у меня бог пастбищ и стад, вестник богов Гермес. Он казался живым человеком, но было непонятно, как совмещал он свои постоянные перелеты с заботами о кормильце народа - скоте.
Самое разительное заключалось в том, что в лекциях Екатерины Дмитриевны я не помню ни реальной Эллады, ни Древней Римской империи, ни Римской республики. Возникло впечатление бесконечных сказок, лишенных какого бы то ни было морального или философского смысла. Боги древнего Олимпа отнюдь не правили миром и не повелевали судьбами людей. Они предавались собственным страстям и безнравственным прихотям. То ли я не умела уловить сущность излагаемого материала, отделить главное от второстепенного, то ли милейшая Екатерина Дмитриевна безмерно увлекалась мелочами Древнего мира и главным образом его мифологией.
В награду за свое равнодушие к античному миру я и имела по истории весьма скромную отметку - "9".
В следующем, III классе в нашей программе значилось: "Эпоха феодализма". Это была история реальных взаимоотношений сословий, классов, живых людей. Я стала не просто слушать, но и записывать лекции Екатерины Дмитриевны. У меня чудом сохранилась выцветшая розоватая тетрадь, в которой полудетским почерком по старой орфографии сделаны, увы, весьма скудные записи и зарисована защитная башня феодалов.
Не понимаю, почему не было учебников?
Екатерина Дмитриевна заметила перемену в моем настроении и как-то сказала: "Морозова, кажется, в этом году собирается учиться..."
Она была права. Я свободно, никем не понуждаемая, входила в заповедную область знания. Но снисходительно-покровительственный тон, которым Екатерина Дмитриевна произнесла свои слова, задел мое юное самолюбие. Я промолчала, опустив глаза. Учительница истории по-прежнему не вызывала у меня большой симпатии.
Революционные события прервали уроки истории и жизнь института вообще.
Лучше вспыхнуть и ярко сгореть...
Через некоторое время после того, как исчез молодой учитель, обещавший прийти к нам со скрипкой, в нашем классе появилась новая учительница словесности - Любовь Андреевна. Это была средних лет женщина, высокая, худощавая, с маленькой головкой и лицом, усеянным угрями. Увы, внешность учителя слишком много значит для учащихся. Отличала ее и некоторая слащавость тона в отношениях с нами.
На одном из первых уроков она прочла нам басню Крылова "Две собаки" и так выразительно, почти нараспев произнесла слова "Жужу, кудрявая болонка", что мы за глаза стали звать ее "Жужу".
Однажды она задала нам домашнее сочинение на тему пословиц. Продиктовав нам ряд пословиц, она сказала, что желающие могут написать сочинение на пословицу, не вошедшую в список.
Я любила писать сочинения. Выбрала я пословицу "Мал золотник, да дорог". Преобразив жившую у нас одно время в Чугуеве домашнюю работницу Васильевну в доброго гения скромной интеллигентной семьи, я подробно описала трогательные заботы маленькой немолодой женщины о каждом члене этой семьи. Я получила "11".
Девочка из Смольного Маруся Смирнова, написавшая на эту же тему, рассказала о молодой женщине, торопливо идущей после тяжелого дня работы домой, где ждет ее маленькое любимое существо, ее сокровище, ее дитя, ее сынишка, который дороже ей всего на свете. Марусино сочинение было зачитано в классе и оценено высшей отметкой "12". Оля тоже получила "12". Ее сочинение тоже было зачитано в классе.
Одно же сочинение не было оценено и не было возвращено его автору. Это было сочинение Жени Рудневой.
Женя Руднева пришла к нам недавно, в один из старших классов, вероятно, в IV. Именно в этом классе, если не в начале следующего, мы и писали сочинение на пословицы.
Женя Руднева была очень высокая и очень худая девочка лет пятнадцати. У нее были большие серые глаза и белое скуластое лицо с ярким румянцем на щеках и скулах. Волосы цвета спелой ржи были коротко острижены, но лоб закрывала густая челка. Женя целыми днями читала, подперев голову руками, и, казалось, не замечала окружающего. Где она брала книги, что это были за книги, я не знаю.
Тема, которую Женя взяла для своего сочинения, не значилась в списке. Она гласила: "Лучше вспыхнуть и ярко сгореть, чем долго и медленно тлеть".
Несколько дней у парты Жени толпились девочки. Она читала им отрывки из черновика своего сочинения и что-то рассказывала. Оля тоже была среди девочек, окружавших Женю, и я видела, как, жестикулируя, она что-то горячо ей внушала.
Из обрывков разговоров, доносившихся до моей парты, я поняла, что героиней, воспетой в Женином сочинении, была актриса, совершившая какой-то экстравагантный поступок на эротической почве и погибшая.
Вдумываясь теперь в свое тогдашнее отношение к истории с сочинением Жени, я чувствую большое затруднение его понять и охарактеризовать.
Я, девочка 13 - 14 лет, не испытывала ни малейшего любопытства, ни малейшего желания узнать содержание этого скандального, нашумевшего сочинения, я не прислушивалась к разговорам, доносившимся до меня от парты Жени, я слышала поневоле их обрывки, и они не привлекали, а отталкивали меня. Я бессознательно отстранялась, защищалась от того, что мне казалось нечистым, ненормальным, извращающим естественные и чистые человеческие чувства, помыслы и поступки. И примечательно, когда Оля отошла от Жени и, немного возбужденная, села рядом со мной за нашу парту, а я невольно подняла на нее глаза, Оля категорично и твердо сказала: "Тебе нельзя, тебе неинтересно". Значит, не только я сама, но и мой друг оберегал меня от всякой человеческой скверны.
Я не помню, чем кончилась эта история. Женю, кажется, вызывали к начальнице. Но думаю, никакая начальница не могла переубедить ее. Могу лишь предположить, что родителям Жени предложили взять дочь из института.
"Троянда"
Звонок на урок прозвенел, мы сидели за партами и ждали.
Дверь открылась, и в класс вошел довольно молодой человек в обыкновенном черном европейском костюме. Мы встали. Он поднялся на кафедру, поздоровался с нами наклоном головы и начал урок. Так приступили мы к изучению украинского языка.
Мне сейчас очень трудно вспомнить, было ли это в IV или в начале III класса, т.е. при Украинской Раде[655] или при гетмане Скоропадском, о которых мы, вероятно, толком и не слышали. Так или иначе, но в наш курс было введено изучение украинского языка.
В Харькове до Октябрьской революции господствовал русский язык. Всюду - и на улице, и в магазинах, и в трамвае - звучала русская речь. Украинский язык, вероятно, можно было слышать на базаре, куда привозили свои продукты селяне. Мы на базаре не бывали. Но украинский язык был родственный язык. Многие из нас знали украинские песни. Я знала Шевченко. Что-то говорили сердцу и слуху украинские повести Гоголя. Не одна из нас имела те или другие соприкосновения с деревней.
Теперь мы стали изучать литературный украинский язык с особенностями его произношения, склонения и спряжения.
Вскоре учитель задал нам выучить наизусть украинское стихотворение. Я не помню его автора и забыла его последние строки. Но основную часть помню хорошо. И мне хочется позволить себе привести здесь это стихотворение как воспоминание о юности и как неувядающую память о ставшей теперь чужой, но остающейся близкой и любимой Украине.
ТРОЯНДА (РОЗА)
Цвiла Троянда у садочку,
А недалечко, у круточку,
Меж бур'яном бринiв Будяк,
I каже вiн Трояндi так:
- Нащо се ти колючок начiпляла?
- А ты нащо? - вона його спитала.
- Я? - обiзвавсь Будяк, -
Я, серденько, не проста штука,
Я, - степовий козак!
Менi колючка, як шаблюка,
Щоб ворогiв страшить,
Щоб всiм було спокiйно жить,
Вам бiльш нема нiякоż роботи -
Цвiсти, пахтiть, а не колоти.
- Не все же колоться Будякам, -
Троянда каже, - треба и нам,
Щоб Крученii паничi боялись
I до Троянди не чiплялись.
Сунеться який бiс -
Йому колючка в нiс...
Щоб не забувал,
Як слiд Троянду шанувать
А не знiчев'я обвивать...[656]
Уроки рукоделия
На уроках рукоделия нас учили шить. Мы освоили шов "вперед иголку", шов "назад иголку", петельный шов, "запошивку", метание петель. Потом мы учились штопать чулки. Мы носили белые плотные чулки, и в наших мягких прюнелевых башмачках они рвались очень мало, но все же они дали нам возможность штопку освоить. Все эти навыки весьма пригодились в моей дальнейшей взрослой жизни.
В старшем, кажется, III классе нас должны были учить кройке и шитью. В класс пришла средних лет скромная женщина в сером платье и белом переднике. Она научила нас пользоваться сантиметром, и в наших тетрадях появились рисунки женской рубашки с короткими рукавами и открытым воротом и с обозначением размера каждого ее элемента. Но, увы, претворить рисунок в раскроенную ткань нам не было суждено. Наступило такое время, когда институт потерял возможность закупать материал и для наших скромных рубашек.
V
МОЛОДЫЕ ДУШИ
"Обожание"
Специфической особенностью институтского быта считается "обожание". Е.Н. Водовозова в своих воспоминаниях о Смольном институте "На заре жизни" изображает обожание как явление уродливое, нелепое, смешное, искусственное и вместе с тем широко распространенное в институтской среде. В мое время в нашем институте "обожание" было явлением совсем незаметным. Я бы даже сказала: "Его не было". Но я "обожала".
Сначала я познакомилась с девочкой старше меня на один класс - Марусей Синицкой. Я встречала ее в рекреационном зале, подходила к ней, и мы обменивались несколькими словами. Мне нравилось ее правильное овальное личико и синие глаза. Мы были на "вы", я относилась к ней с некоторым почтением, как к старшей, но нас, смею думать, связывала простая взаимная симпатия. Почему это называлось "обожанием"? Просто здесь сказывалась жажда дружеского общения. Оли в институте тогда еще не было.
Совсем другим было мое, возникшее несколько позже отношение в девушке II класса Мурочке Вольской. Это было действительное, мной самой признанное "обожание", издалека, на расстоянии.
Я совершенно не помню, когда и чем она привлекла мое внимание. Она вовсе не была красавицей. Но у нее были большие светлые глаза и прекрасная, очень длинная, опускающаяся значительно ниже пояса, темная коса. Среднего роста, тоненькая, она дышала юностью, изяществом и чистотой. Ей было 17 лет, мне 11. Мне она казалась существом высшим, отрешенным от всего пошлого, низменного и даже обыденного.
Я никогда не подходила к ней, не искала встреч. Только однажды она шла по классному коридору с подругой, а я на некотором расстоянии шла с Женей Лобовой сзади. Я сделала шаг-два вперед, взяла кончик Мурочкиной косы и поцеловала его. "Как ты можешь так унижаться?" - укоризненно сказала Женя. А я и после укоризны Жени не почувствовала себя униженной.
Я не помню, чтобы я думала о Мурочке, когда я ее не видела. Но она жила в моей душе как что-то светлое, прекрасное, возвышенное, одухотворяющее и обогащающее мое существование.
Внешне мое "обожание" выражалось в том, что в день своих именин я ставила на стол ее класса кусок торта с надписью: "Мурочке Вольской от Тани Морозовой", а в день ее рождения или именин я просила маму купить торт или цветы и прямо через швейцара отправить Мурочке от моего имени. Я не помню, чтобы Мурочка как-нибудь реагировала на эти проявления моего внимания.
Прямая моя встреча с Мурочкой произошла в бараке. В бараке, делая розы из цветной бумаги, я составила целый букет роз и послала его Мурочке. Я боялась, что она примет это за насмешку - "бумажные цветы", но, право, они были вовсе не плохи, и мне сказали, что Мурочке они понравились. Таковы были доступные мне, очень скромные и, кажется, совершенно невинные проявления моего обожания.
Однажды к Мурочке в приемный день пришла в барак целая компания гостей. Кроме матери в ней было много молодых людей и среди них один офицер. Из открытых дверей палаты старших через общий коридор в нашу палату доносился оживленный разговор на польском языке (Мурочка была полькой). Выделялся веселый Мурочкин голос и часто повторявшееся звонкое "цо" ("что"). Я чутко прислушивалась к этому разговору, но, разумеется, ничего не понимала. "Идеал польской красоты", - сказала о Мурочке в этот вечер мать одной девочки, посещавшая дочь.
Лицом к лицу я столкнулась с Мурочкой в коридоре барака. На моем лице, вероятно, отразилось великое смущение. Я ушла в свою палату. Мурочка последовала за мной, села рядом со мной на мою кровать, обняла меня и прижала мою голову к своей груди. Мне было очень неудобно сидеть, опустив и повернув голову в сторону, я была смущена и растрогана.
Мурочка окончила институт. Я перешла в IV класс. Позади была Февральская революция. Я не помню, как мне стал известен Мурочкин адрес. Но я из дома, во время зимних каникул, написала ей письмо. Я писала о переменах, которые произошли в институте, вероятно, об отъезде Ольги Александровны. И получила от Мурочки в маленьком конверте написанное изящным почерком небольшое, простое и доброе письмо. "Милая Таня" - так начиналось письмо. Далее Мурочка писала, что она не ожидала, что "наши отношения" продолжатся после ее выхода из института и что она рада, что они не прервались... Значит, она помнила и думала обо мне. Ничего смешного, карикатурного, пошлого в наших отношениях не было.
Но на этом "наши отношения" действительно прекратились. Революционные события разобщили нас окончательно. Я не знаю ничего о дальнейшей судьбе моей Мурочки. Но если в обожании выражалась жажда молодой души прекрасного, возвышенного, доброго, мне хочется верить, что моя Мурочка отвечала этим стремлениям, была на высоте.
Я убеждена, что "обожание" имеет место в среде любого учебного заведения. В институте оно усиливалось замкнутостью жизни и бедностью серьезных внешних впечатлений. По опыту собственной восьмилетней работы в средней школе знаю, что и советскую школу не миновала влюбленность юных в старших, трогающих молодое воображение, несущих в себе зерно прекрасного или кажущихся воплощением идеала.
"Житие великомученицы Татьяны..."
Однажды вечером, это было в первый год моего пребывания в институте, классная дама почему-то не могла дежурить у нас в дортуаре, и к нам приставили даже не пепиньерку, а старшеклассницу. Когда мы улеглись, мы попросили ее что-нибудь нам рассказать. И она рассказала. Она рассказала нам сказку о царевне-лягушке.
Мне было 11 лет. Эту сказку я знала с раннего детства. Но молодая девушка рассказывала ее так прекрасно, с такими красочными подробностями, так выразительно, что мы слушали, затаив дыхание и испытывая необыкновенное наслаждение.
В рекреационном зале стояли высокие шкафы. Сквозь стекла одного из них были видны корешки множества книг. Однажды старик Колосовский, который с IV класса стал преподавать у нас математику, открыл один из них, и целая группа любителей чтения кинулась к нему. Я стала перебирать книгу за книгой, но не встретила ничего, тронувшего бы мое внимание. Бесконечные жития святых шли одно за другим. Плотными рядами стояли толстые книги на французском языке. Я вынула одну, другую. Они были со