Летние каникулы и увеселения
Летние каникулы начинались в двадцатых числах июня и продолжались до 7 августа. В это время институтки целые дни, за исключением дождливых, проводили в саду. Сад был очень велик и разбит на три части.
Перед фасадом дома шла узкая, длинная терраса, которая вела в партер с большими клумбами цветов.
По правую и по левую сторону клумб были две площадки, усаженные высокими и тенистыми деревьями. Здесь стояли длинные столы со скамейками: это было обычной резиденцией 4-го и 6-го отделений. Из партера, составлявшего тоже террасу, спускались в так называемый нижний сад, разбитый на манер английского парка; в начале его шли две аллеи, усаженные акациями; верхушки их сплетались, образуя таким образом свод. Там пребывало 5-е отделение. Направо от партера, минуя фасад здания, был третий сад, разбитый во французском вкусе на множество широких и прямых аллей, пересекавших друг друга. Этот сад так и назывался большими аллеями; то были владения трех отделений большого класса, и маленькие в редких случаях заглядывали туда, потому что там их ждал такой же нелюбезный прием и встречали такие же насмешливые восклицания, как было описано выше. Большие же приходили иногда в партер и нижний сад, составлявшие достояние маленьких, и это считалось за честь, если классы не были в ссоре.
Обыкновенно на вакацию учителя задавали повторить все пройденное, и классные дамы разбивали на уроки, которые спрашивали в свое дежурство у воспитанниц своего дортуара. Кроме того, заставляли обыкновенно писать под диктовку и делать упражнения на французском и немецком языках. Эти занятия бывали только до обеда.
После обеда предоставлялось читать различные книги, которые выдавались в начале вакации из институтской библиотеки по выбору и указанию учителя русской словесности, шить белье и вязать чулки. В начале вакации выдавалось всем воспитанницам известное количество скроенных передников, пелеринок, рукавов, кофт и проч., а также бумага для чулок. Все это нужно сшить и переметить.
От 5 часов вечера вплоть до самого ужина разрешалось бегать, играть в разные игры и вообще делать что угодно.
На каникулы раздавали институткам мячики, серсо[482], воланы, веревки и проч.
Большие аллеи все носили свои особые названия: была Тверская, была аллея слез и проч. Последняя боковая аллея, приходившаяся возле забора, называлась потайной аллеей, потому что в нее запрещено было ходить и можно было только украдкой пробежаться по ней. Цель этого запрещения мне непонятна; забор выходил на громадный пустырь - наш институт стоял на самом конце города, и лучше даже сказать - вне его. Разве боялись, чтобы не перелезли через забор и не убежали? Только мудрено это было сделать; забор был очень высок, а наверху утыкан острыми гвоздями.
В начале лета обыкновенно выдавали институткам белые, коленкоровые шляпы с длинными, выдающимися полями. Эти шляпы составляли отчаяние институтских кокеток. Они избегали, елико возможно, надевать их на головы, а носили обыкновенно в руках в виде зонтика и таким образом защищались от солнца. Эти шляпы да зимний выходной костюм, состоявший из синих суконных бурнусов[483] на вате, допотопного фасона, с капюшоном, и шерстяных вязаных шапочек, и толстых, неуклюжих опойковых[484] ботинок на фланеле, - могли действительно обезобразить хоть кого.
В саду был громадный проточный пруд, на котором стояли купальни. Институтки купались два раза в день, за исключением болезненных и слабых девиц, которым обыкновенно летом предписывалось питье различных вод, декохтов и проч. В начале лета доктор обыкновенно осматривал, выстукивал, выслушивал всех институток и отбирал известную партию, здоровье которых ему казалось сомнительным; их разделяли на группы и угощали вышеназванными жидкостями. Это приводило их всегда в отчаяние, потому что лишало удовольствия купаться, есть овощи и фрукты: их сажали на диету и готовили для них особый стол. Курс лечения длился, кажется, около трех недель, и окончания его ждали с великим нетерпением.
Летом бывали свои, специальные увеселения. Самым выдающимся из них было посещение одного соседнего с нами института[485] и затем наш визит к нему. Здесь всего более занимало то, что приходилось выйти за институтскую ограду и пройтись по улицам, правда, пустынным, малонаселенным, но все же улицам. Обыкновенно вели нас колонной по шести в ряд. Впереди выступал швейцар с булавой[486], по бокам шли классные дамы и пепиньерки. Комическое шествие это замыкалось институтским начальством. Нас встречают, бывало, соседние институтки в саду, выстроенные в два ряда; при нашем появлении гремит оркестр; мы проходим мимо рядов соседок, выстраиваемся тоже в два ряда и отпускаем друг другу торжественный, церемонный реверанс, по всем правилам искусства. После этого ряды расстроятся, и институтки разбредутся по саду. Начнутся танцы, угощение гостей шоколадом, конфектами, фруктами. Обыкновенно экономы и полицеймейстеры обоих институтов соперничали друг перед другом, кто наилучшим образом примет и угостит гостей.
И в этом случае, по уходе гостей или по возвращении домой, определялось веселье празднества словами:
- Ну, mesdames, сколько мы ели! прелесть, как было весело!
Но всего курьезнее то, что между воспитанницами обоих институтов искони существовала вражда, передававшаяся из рода в род. Соседки звали нас лягушками за зеленые платья, а мы в отместку величали их вареными раками за их темно-красные платья. Лишь только отпустим мы друг другу церемонный реверанс, начинается, бывало, перестрелка: шпильки, колкости, насмешки сыплются с обеих сторон. Начальство знало об этой распре и всегда усовещивало перед посещением враждебного лагеря и убеждало воспитанниц вести себя прилично и не браниться друг с другом.
Во время самого посещения классные дамы и пепиньерки внушают, бывало, своим питомицам быть любезными и занимать своих гостей.
- Что же нам делать, - возразят наши враги, гордо закидывая головы и бросая на нас косые взгляды, - если лягушки не хотят с нами танцевать?
- Лягушки не могут танцевать с вареными раками, - отвечают наши, раздосадованные долетающим до них прозвищем.
И так длится во все время визита.
В существовании этой распри был виноват главным образом наш институт. Он тщеславился и величался перед соседним тем, что принадлежал к институтам 1-го разряда, а соседний стоял во 2-м разряде[487]. Наши институтки считали себя выше своих соседок и давали это чувствовать. Так длилось в течение многих лет; большие завещали свою вражду маленьким, и она передавалась из поколения в поколение, пока наконец, помню, в последний год нашего пребывания в институте 1-е отделение, осененное неизвестно откуда повеявшим духом разума, пришло к убеждению, что такой порядок дел не имеет смысла; что мы ведем себя глупо с соседками и что так как, в сущности, наш институт виновник в существующей распре, то нам первым следует подать руку примирения соседкам. Было порешено встретить наших врагов наилюбезнейшим образом и стараться загладить наши многолетние вины перед ними. Решение было сообщено остальным отделениям и приведено в исполнение.
Соседки наши были поражены во время визита происшедшей переменой: их встретили любезно, ни одной колкости не было сказано, слово вареные раки ни разу не срывалось с языка; словом, с ними обошлись дружески, и они отплатили нам тем же.
Лягушки и вареные раки заключили мир и перестали величать этими прозвищами друг друга.
Начальство было так довольно нашим поведением, что один из попечителей прислал в институт несколько пудов конфект, которые раздали воспитанницам, прямо объявив, что это угощение дается в награду за любезный прием соседнему институту.
Другим любимейшим развлечением была прогулка на ту сторону. Той стороной называлось пространство, лежащее по ту сторону пруда и где были расположены институтские огороды. Прямо попасть туда из саду было нельзя, а приходилось идти в обход, через задние дворы и различные переулки. Водили нас туда один раз в лето, и ждали мы этого праздника с нетерпением: к этому дню припасали денег; на ту сторону приходили разносчики со сластями, которым давалось знать о нашем прибытии; мы покупали у огородника горы моркови, репы и стручков гороху и бобов; словом, устраивался настоящий пикник. Мы проводили на той стороне все послеобеденное время и возвращались домой к ужину, с карманами, нагруженными всякой всячиной.
IX
Лазарет и его обстановка
Лазаретов было два: один так называемый запасной, помещавшийся в самом верхнем этаже и стоявший обыкновенно пустым и только во время эпидемических болезней, как корь, коклюш, скарлатина, наполнявшийся больными, с которыми переселялась наверх помощница лазаретной дамы; тогда между ними и остальным институтом прекращались всякие сношения на все время болезни.
Под запасным лазаретом помещался обыкновенный, всегда более или менее населенный. Уход за больными был самый тщательный и добросовестный; внешняя обстановка, чистота помещения, опрятность одежды больных безукоризненная. Костюм больных состоял из белой, канифасной[488] блузы; пища была всегда хорошая, а для выздоравливающих после тяжкой болезни даже прихотливая. Все, чего ни потребует выздоравливающая, немедленно доставлялось ей, если только доктор не находил этого вредным. Помню, одна больная попросила варенья из морошки, и лазаретная дама была просто вотчаянии, что в целом городе не могла достать этого варенья.
Но скука, скука царила непроходимая. После кори, например, или скарлатины, когда болезнь собственно длится две, много три недели, а выдерживают в лазаретах целых шесть, просто с тоски пропадешь. Читать и заниматься не позволяют, бегать и шуметь нельзя потому, что в соседних комнатах лежат больные, играешь, играешь в мельники да в фофаны, пока не опротивят карты до того, что глядеть на них тошно; все темы для разговоров истощатся, все истории и сказки перескажутся, даже лица выздоравливающих до того приедятся друг другу, что не глядел бы на них. Считают дни, часы, когда наконец выпустят из лазарета, умоляют доктора: выпустите нас, ради Бога, мы совсем здоровы! и когда наконец наступит счастливый день освобождения, то ждут не дождутся, пока горничная принесет из дортуара весь костюм.
В нижнем лазарете господствовала та же скука, но там, по крайней мере, в рекреацию прибегут навестить здоровые подруги или письмо пришлют с горничной; все хоть узнаешь, что творится в остальном институтском мире.
Болезненные и слабые воспитанницы по целым неделям и месяцам обедали, ужинали и ночевали в лазарете и отпускались только на уроки в классы. Но и этого не любили институтки, несмотря на то что в лазарете вставали не в шесть, а в восемь часов и пища была хорошая.
Лазаретная дама, которую я застала в институте, была грозой институток и их bete noire[489]. Институтки звали ее солдаткой за грубые манеры и сварливый, несносный характер. За больными она ухаживала добросовестно и как-то смягчалась по отношению к ним, но с выздоравливающими была невыносима. Низенькая, толстая, катается, бывало, как шар и глядит исподлобья своими сердитыми глазами, и все ворчит, все ворчит себе под нос.
Ее сменила добрейшая и милейшая немка, совершенная противуположность нашей солдатке, мягкая, кроткая, деликатная[490].
Доктор приезжал в лазарет два раза в день, а когда бывали тяжко больные, то три-четыре раза. Первый доктор, которого я застала и который при мне умер, был добродушный и недалекий человек. Воспитанницы не особенно уважали его, бунтовались против его предписаний, приставали к нему и обращались с ним фамильярно.
Не таков был сменивший его новый доктор[491]. По добросовестности и усердному, не чиновничьему отношению к своему делу он был под стать директрисе, которая чрезвычайно уважала его, так что мнения его имели вес в институтских делах.
Всегда серьезный и строгий на вид, с суровой отрывистой манерой говорить, он импонировал воспитанницам, которые беспрекословно ему повиновались и не смели вступать с ним в прения.
Небольшого роста, с большим лбом a la Victor Hugo[492], большими, проницательными глазами, которые, казалось, видят насквозь; с лицом, выражавшим энергию и ум, он был весьма замечательной и симпатичной личностью; не терпел никаких гримас, а лжи выносить не мог, да его и мудрено было провести.
С больными он был до того внимателен, до того терпелив, такой добротой светились его серьезные и строгие глаза, что невозможно было не любить его.
Зато злополучный аптекарь, живший постоянно при институтской аптеке и несколько раз на дню являвшийся в лазарет с лекарствами, служил souffre-douleur[493] для воспитанниц. Они дразнили и приставали к нему с жестокостью, еще усиливавшейся от скуки и однообразия лазаретной жизни. Звали его не иначе, как рябчик за глаза, а в глаза М-r рябчик. Так я и не знаю даже, какая была его настоящая фамилия.
- Monsieur рябчик, принесите девичьей кожи![494]
- Monsieur рябчик, принесите магнезии![495] - говорят ему, бывало, без зазрения совести.
- Хорошо-с, принесу, - отвечает он; и по большей части надует, в чем его уличают при новой встрече и стыдят.
Что уход за больными был хорош, доказывается ничтожной смертностью. При мне бывали разные эпидемические болезни, но всегда все выздоравливали.
В шесть лет моего пребывания в институте умерло три воспитанницы, и это считалось необыкновенным случаем. Первая умерла от чахотки, вскоре после того, как я поступила, а две других через три года после того умерли скоропостижно от какого-то острого воспаления и в промежуток трех недель.
Это привело весь институт в волнение, а начальство в положительный трепет. Низшие власти толковали, что директриса не знает, как ей донести об этом несчастном событии наивысшему начальству, и боится, как бы не разразилась над ней гроза.
X