С любопытством нынешних ученых может тягаться лишь их же собственный цинизм
а возможности нынешней техники достигают тех же высот, что и ее цена. Настырные сотрудники исследовательского центра фотографии, расположенного в ирландском Голуэе, обнаружили на знаменитом снимке, который украшает обложку альбома “Дежавю”, еще одного, ранее не замеченного участника записи. Компьютерный анализ снимка с полной очевидностью продемонстрировал, что за деревом, на фоне которого сфотографирован Даллас Тейлор, спрятался еще один человек. Если внимательно присмотреться, можно увидеть носок белого ботинка, буквально на дюйм выступающий из-за древесного ствола — как раз там, где проходит граница лужайки. Это белое пятнышко можно принять за обрывок бумаги или какой-нибудь другой мусор, оставленный музыкантами перед тем, как под прицелом фотообъектива живописно расположиться у раскидистого дерева. Скажем, Стиллс торопливо дожевал гамбургер и, швырнув обертку на землю, побежал догонять товарищей. А они ему: “Давай, мать твою, давай! Хватит жрать!” На ходу он вытер руки бумажной салфеткой, которую все-таки не стал бросать, а спрятал в карман, затем плюхнулся на стул, по-хозяйски развалился, смахнул крошки с двубортного сюртука и замер. В таком вот виде он и вошел в историю.
До сегодняшнего дня казалось, что все было именно так. Но досужие ирландцы из университетского городка на побережье Атлантики докопались до правды. На сессию с Янгом, Стиллсом, Ривзом, Кросби, Нэшем и Тейлором приехал еще один музыкант. Его вклад в “Дежавю” невелик, но величие альбома требует, чтобы все, принявшие участие в его создании, были поименованы. Что и было сделано. Вот результат архивных изысканий, совершенных голуэйскими историками фотографии, которые по такому случаю переквалифицировались в историков рок-н-ролла. Истинный гуманитарий — всегда универсал.
Джон Джонсон родился в 1949 году в валлийском городке Абериствит. О детских годах его не известно почти ничего, кроме того, что они не были омрачены ни бедностью, ни семейными неурядицами. Отец Джона — почтенный Йэн Джонсон, профессор истории в местном колледже — мечтал, чтобы мальчик пошел по его стопам и продолжил дело всей его жизни — сбор и научное издание писем и судебных распоряжений местных средневековых правителей. Профессор Джонсон едва дошел до конца XII века, когда инсульт молниеносно прекратил столь полезные исследования. Джону было уже шестнадцать лет, и он вдруг оказался свободен от грядущей медиевистической каторги. Юноша собрал пожитки и был таков — к безутешному горю матери, которая многие годы считала, что ее вихрастый мальчуган взобрался на вершину Кадер-Идрис и просто растворился в кудлатом валлийском тумане — как за пятьсот сорок лет до него сделал незабвенный Овайн Глендур. Искать парня в Лондоне ей даже не пришло в голову.
Между тем Джон Джонсон уже арендовал койко-место в северной части столицы и уже работал уборщиком на одной из лондонских студий звукозаписи. Музыкальный, как все кельты, он с самого раннего детства неплохо подражал руладам народных певцов и приджазованному попсу из лампового приемника, настроенного на армейское радио. Джон наизусть знал репертуар Синатры и Нэта Кинга Коула, а уже в Лондоне вызубрил все песенки Чака Берри, которые ему удавалось послушать. На студию он попал случайно — шатаясь по улицам, увидел, что у какого-то дома остановилось такси и оттуда вышли двое: губастый парень лет двадцати с удивительно нахальными глазами и его приятель с гитарным футляром, смуглый, диковатый. Они позвонили в дверь, им открыли, и тут Джон вспомнил, что видел этих парней на афише. Как же их называют? “Облава”? “Лавина”? “Оползень”? “Камнепад”? Черт, вылетело из головы... Он машинально двинулся вслед за ними, но тут его остановил пузатый мужичок в клетчатой рубахе и в забавной шляпе с очень маленькими полями. Тебе чего? Джон замялся, и его было выставили прочь, хотя нет, эй, дружок, постой, а ты справишься со щеткой и тряпкой? Иди сюда, поговорим. Уже через неделю, вооружившись для маскировки полным ассортиментом современного уборщика, он из угла студии с замиранием сердца наблюдал за тем, как губастый голосил что-то в микрофон под нестройные гитарные риффы своего дикого дружка и еще одного, совсем уже очумелого, в то время как сверхспокойный басист цапал толстые струны, а барабанщик молотил по своим барабанам, отвернув от них лицо. Лицо не выражало ровным счетом ничего, кроме вялой заинтересованности задачей поддержания ритма. С этим барабанщик справлялся ни шатко ни валко, чуть припаздывая за кошачьими завываниями и речитативами вокалиста. С исполнительским мастерством у парней было не особенно, это Джон знал наверняка. К тому времени он уже освоил гитару и губную гармошку, мечась вечерами между пластинками Алексиса Корнера и “Ярдбёрдз”, не забывая, впрочем, и самую модную группу того года. Ту, которую.
Особенно его развлекало сочинение гитарных риффов. Он крутил пластинки жучков, обезьянок, зверьков и накладывал сверху свои забористые незатейливые ходы; песенки, сладкие и горькие, подтягивались, обрастали мускулатурой, приобретали упругие формы, в них начиналась какая-то другая жизнь — бодрая, мужественная, обреченная на победу. Однажды, когда Джон сидел в студии и, отложив швабру, бренчал только что сочиненный четырехаккордный ход, его подловил губастый. Что я слышу! Это чье? Сам сочинил? Ну-ка, сыграй еще раз. Ага... Хочешь восемьдесят фунтов за это? Я покупаю! По двадцатке за каждый аккорд. Нет? А чего хочешь? Мою гитару? Ну бери. Итак, мы торжественно и законно взаимно отчуждаем права собственности в пользу друг друга: я — право собственности на эту гитару, ты — на этот гитарный ход. Отлично! Продано. Держи — на ней ты еще насочиняешь целую кучу всего. Постой-постой! Спрыснем сделку — на, глотни. Не пьешь? М-да... Ну ладно, вон Билл идет, сваливай. Через месяц Джон узнал свое “та-та та-та-та, та-тара-та-та та-та та-та-та” в песне, услышав которую девицы срывали с себя лифчики и, размахивая ими над встрепанными вшивыми домиками, визжали, сообщая городу и миру, что они никак, ну просто никак не могут получить удовлетворения. Ни от чего. Нет-нет-нет.
Лондон стал утомлять его — в общем-то, почти деревенского парнишку, который не успевал жить в ритме свингующей столицы. Да и местная музыка несколько надоела — одни новые герои методично утяжеляли заводной бит, в то время как другие наворачивали вокруг обычных квадратов липкие псевдосимфонические сопли. Джон Джонсон решил припасть к чужим корням. Он отправился в Америку, в Калифорнию. Здесь было тепло и свободно, вокруг ходили патлатые парни и девки, почти не отличавшиеся от сельской молодежи Уэльса. Разве что валлийцы не жрали кислоту, не кололи героин, не курили траву, не трахались при каждом удобном и неудобном случае и не читали бродягу Керуака. Как ни странно, суть этих людей не менялась ни от ЛСД, ни от бесконечного повторения слова “дхарма” — деревенские, и все тут. Джонсон поселился в коммуне хиппи, жил не тужил, бренчал на дареной гитаре, пока знакомый парень не притащил его в одну местную студию. Джону нравилась американская музыка, точнее — та ее часть, в которой были смешаны знакомые ему с детства ирландские баллады, настоящий черный блюз и чуть-чуть — совсем чуть-чуть! — кантри. В студии фирмы “Атлантик” он услышал людей, идеально отвечавших его новому вкусу. Нравы здесь были иные, нежели в Лондоне, маскироваться шваброй не пришлось, и высокий черноволосый красавец предложил Джонсону подыграть на гитаре в одной берущей за душу песенке. Джон уже освоил эту американскую технику плавающего, ноющего звука, по которому до сих пор безошибочно определяется альбом, записанный по ту сторону Атлантики. Вот он и почародействовал в этом гимне мнемонике. О чем думал во время записи двадцатилетний валлийский паренек, оказавшийся волею своей свободы за тысячи километров от родного Абериствита, от промозглых домов, провонявших фиш-энд-чипсом, от неласкового моря, от бесконечных гор за спиной и угадывающейся Ирландии перед глазами? Что вспоминал? Серые замки, которыми утыкана его родина? Авитаминозные лица одноклассников? Перекошенное апоплексией лицо отца в гробу? Так или иначе, вся эта тоска, вся эта нежность, вся эта сладкая боль ныла и пела в гитаре Джонсона. Певец хлопнул Джона по плечу и сказал приходить еще. Кстати, завтра собирались ехать в дом одного из музыкантов — сниматься на обложку альбома. Идет? Идет! На фотосессию он вырядился так, как пять лет назад ходили в Лондоне, — узкие брючки, кургузый сюртучок, белые ботинки. И конечно же Джонсон захватил с собой гитару — ему сказали, что можно, даже нужно. Пили, курили, веселились вовсю, его тут же прозвали лифтбоем и решили поставить за стулом, где уже сидел основательный усатый мужик. Но — без гитары. Пока он аккуратно прислонял ее с другой стороны дерева, фотограф уже отщелкал все снимки, а с лужайки возле дома потянулся запах барбекю. Брось ты это дело! Пошли! Джон столь же аккуратно уложил гитару в футляр и направился вслед за остальными. Мяса он тоже не ел. На следующий день Джона Джонсона разыскал какой-то земляк, обитающий в Сан-Франциско, и сообщил ему о смерти матери. Через две недели Джон стоял у свежей могилы на кладбище в Лафарне. Калифорнийское пончо не спасало от морского ветра, он дрожал от холода, смотрел на крышу церкви, построенной еще нормандцами, и вспоминал ту песню. Он чувствовал себя совершенно беспомощным. На обложке альбома, выпущенного “Атлантик” в том же году, имени Джона Джонсона нет. Никто не помнил, как звали того забавного британского паренька, который так стремительно исчез. Нет-нет, они поступили честно — даже дали объявление в газету, но никто не откликнулся.
А Джон Джонсон вернулся было в Лондон, но это был уже совсем другой город, нежели тот, в котором он, сидя в своей каморке, слушал “Ярбёрдз” и снимал партии Клэптона. Город был присыпан кокаином, развеселые люди в блестящих тряпках прожигали жизнь под заводную музычку, которую создавали такие же развеселые люди в таких же блестящих тряпках. Все блестело и переливалось. Над этим праздником царил рыжий полубог, объявивший себя пришельцем из космоса. По старой памяти Джон забрел в ту самую студию, где работал семь лет назад. Его узнали и потащили смотреть, как пришелец записывает очередной гимн. Песня была хороша, слов нет, но в ней не хватало устойчивости, звуки расползались, и их было уже не собрать для мощного забойного припева. В углу стояло несколько гитар, Джон взял одну, поставил ногу на стул звукооператора и принялся — как когда-то — подбирать жесткий рифф. Через несколько минут он понял, что здесь нужен не рифф, а полноценный проигрыш, но проигрыш этот должен быть не в середине песни, а в самом начале, в зачине, и только потом голос должен перехватывать мелодию. Джон попытался объяснить это продюсеру, тот выслушал его, пожал плечами, повернулся было к пульту, потом развернулся к Джону еще раз и попросил сыграть. Затем из-за стекла появился и сам полубог. Он действительно был похож на пришельца, даже глаза разного цвета и разной формы. После недолгого производственного совещания сошлись на том, что валлиец прав. Это был апофеоз. Джону Джонсону жали руки, его обнимали, потом повезли показывать жене пришельца, друзьям пришельца, девушкам и парням друзей пришельца; в одном из перевалочных пунктов этого звездного пути его буквально заставили припудрить нос звездной пылью. В ноздрях защипало, на глаза на миг навернулись слезы — только для того, чтобы после навести полную резкость, мир стал ясным, точным и очевидным, впереди была только слава и только деньги. Под утро Джонсон с сердечным приступом оказался в госпитале. Через неделю он выписался и уехал на родину, в Абериствит. Гитарист полубога нажористо записал вступление к главному звезднопыльному гимну; с тех пор прошло тридцать с лишним лет, того гитариста нет в живых, пришелец уже не пришелец, а просто полубог, и на концертах он иногда поет ту самую песенку. Прослушав проигрыш, он хватает микрофон, принимает героическую позу, и за секунду до того, как открыть рот, полубог вдруг вспоминает того скромного валлийца, у которого — как жаль! — была аллергия на кокс.
Джон Джонсон экстерном закончил историческое отделение родного университета, защитил магистерскую диссертацию, где интерпретировал изыскания собственного отца, и вот уже тридцать лет, том за томом, издает документы местных средневековых правителей и англо-валлийских лордов. Сейчас Джонсон-младший остановился на эпохе после восстания Овайна Глендура. Все вышеизложенное он поведал сотрудникам исследовательского центра фотографии города Голуэй в июне 2006 года.
Винография:трава забвения.