Опыт горький, но необходимый

От дружеских писем, от рецензий в московских газетах на композитора повеяло атмосферой мирного труда. Он был нужен, от него ждали новых музыкальных произведений, более зрелых, более самобытных. Тем острее ощутил художник возврат к жестокой прозе войны.

«Мозги мои вполне опустошены — чем — не знаю. Знаю одно, что мне чертовски все решительно надоело, хочется домой... Война осточертела всем, в особенности при той вопиющей неразберихе, верхоглядству, неосведомленности и прочих прелестях, которые царят у нас... Скажите, ангел, скоро кончится эта омерзительная война?» (Из письма Н. Я. Мясковского к В. В. Держановскому от 1 апреля 1915 г.)

Между тем кончилась недолгая фронтовая передышка. В апреле 1915 года началось великое отступление из Галиции, обнажившее перед всеми гнилость и обреченность правительственного строя царской России. Пришел конец и надеждам на скорое окончание войны.

«...С 23 апреля по 10 мая мы находились в состоянии неудержимого лихорадочного бегства под напором немчуры. Было это нечто кошмарное: пушки, аэропланы, пулеметы, разрывные пули, бессонные ночи и ходьба, ходьба, ходьба!

...Время это было чрезвычайно тяжелое, бои шли не-

<стр. 77>

вероятно упорные с огромными потерями (особенно у нас), и каждый кончался какой-нибудь случайностью, вызывавшей неблагоприятный исход. Сейчас мы уже дня 4 сидим на одной и той же позиции и держимся лишь чудом каким-то, так как войска тают как весенний снег: в один день от полка в три с лишним тысячи человек остается человек 600—700! Невероятные потери от немецкого артиллерийского огня — эти бестии тяжелыми снарядами буквально молотят наши окопы и, когда затем идут в атаку, их никто уже более не в состоянии встретить. Что царит теперь в армии вообще — какая путаница, верхоглядство, неосведомленность, неспособность считаться с силами войск (под Ярославом войска около пяти суток не спали, и были случаи, что сдавались от полного бессилия — изнеможенные), неумение вести операции — кошмар! Как удалось нам (нашему батальону) до известной степени уцелеть — богу известно». (Из письма Н. Я. Мясковского к С. С. Прокофьеву от 17 мая 1915 г.)

«Дорогой друг, пишу мельком — время неустойчивое, шумное, бегливое, физика измочалилась, нервы истрепались. Теперь, после трехнедельного бегства с Карпат, после ужасающих боев под Ярославом и за Саном жаждешь только одного — спать, спать и спать. Но выспаться все не удается, так как положение невероятно тревожное — все время висим на волоске, орудуя с вовсе расстроенными войсками (в полках оказалось вместо четырех тысяч тысячи по полторы — самое большее) и не имея никаких подкреплений. Счастье еще, что немцы, видимо, занялись в другом месте, а то нам бы не сдобровать. Но до чего у нас везде врут, лгут, мошенничают и т. д.! Все эти Радко Дмитриевы, Николаи Николаевичи, Ивановы и пр. — это вопиющие бездарности, не умеющие предусмотреть даже то, что видно простым строевым офицерам... У нас нет ни плана кампании, ни вооружения, ни организации снабжения, ни войск (есть

<стр. 78>

невооруженные, необученные банды, которые бегут от первой шрапнели, таща сапоги в руках), ни вспомогательных средств (аэропланы летают в тылу, тогда как германцы ими корректируют стрельбу; автомобили первые удирают, всякие санитарные отряды, особенно Всероссийского Земского Союза, бегут от опасной работы, как от чумы, да притом так организованы, что в госпиталях нет перевязочных средств, хирургических препаратов!). Одним словом, все, что приходится видеть, убеждает лишь в одном — мы люди невоенные, воевать не умеем и потому должны это скорей кончать, ибо решительно нет никакой надежды на успех, несмотря на превосходные качества наших войск, если они хоть чуточку успели сорганизоваться. Ужасно все». (Из письма Н. Я. Мясковского к В. В. Держановскому от 17 мая 1915 г.)

«Наконец, мне удается написать Вам... Последний месяц оказался для нас всех и для меня также (я случайно оказался командиром роты) настолько тяжелым и тревожно беспокойным, что только изредка, урывками, удавалось забросить то туда, то сюда открытку, да и то чаще деловую. Времени почти не было свободного, нервы были напряжены до крайности, дни проходили в работе и тревоге, ночи в ходьбе и той же работе. Сегодня за долгий период времени для меня выпала ночь, что никуда не иду и смогу хоть бы выспаться. До этого вожделенного мига пользуюсь случаем, чтобы написать хотя бы пару строк близким и друзьям.

Скажу, что смерть Скрябина в первый миг поразила меня до остолбенения, хотя я узнал о ней уже в самое тревожное время. Говорить об этом трудно, да и не к чему — потерянного не вернешь. Колоссальность утраты едва ли может быть учтена даже сознающими величину скрябинского явления. Хотя я, говоря искренно, не верил никогда в существование скрябинской “Мистерии”, но полагаю, что самый факт прекращения скрябинского

<стр. 79>

творчества, даже если бы оно в дальнейшем толклось на месте, остановит развитие нашей музыки на много десятилетий: новаторству не будет доставать сильного импульса извне. Смерть эта ужасна и так же нелепа, как ведомая нами война... Что касается лично меня, то скажу, что хотя я до сих пор продолжаю усиленно добросовестничать, но делаю это с невероятным расходованием нервной энергии и слишком больших это мне стоит усилий. Ведь мне не только надо делать нелюбимое дело, сознаваемое мной за вредное и бессмысленное дело, но и отгонять от себя всякие мысли о своем собственном, единственно необходимом труде. В особенности это тяжело сейчас, когда музыка моя почему-то пошла бойчей, чем ранее [1]. Я сейчас так хочу своего дела, что иной раз теряю самообладание и впадаю в полную умственную и физическую прострацию...» (Из письма Н. Я. Мясковского к Е. В. Копосовой-Держановской от 28 мая 1915 г.).

Горькие жалобы не должны вводить нас в заблуждение. Война принесла Мясковскому не только страдания (вплоть до контузии под Перемышлем), но и выход из несколько оранжерейного петербургско-чиновничьего быта. Теперь на войне он впервые жил деятельной жизнью, тесно соприкасаясь с народом, одетым в солдатские шинели. Е. В. Копосова-Держановская вспоминала:

«Солдаты любили Николая Яковлевича. Он был требователен и строг, но всегда справедлив, доброжелателен и делал для них все возможное [2]. Вот одно из его писем из Ревеля, датированное 28 декабря 1916 г.: “...у меня теперь возникла новая забота, хочу своим

[1] Композитор имеет в виду, несомненно, ее постепенное внедрение в концертный репертуар, ставшее очевидным в годы войны.

[2] Мы знали это от полкового врача Ревидцева, бывшего на фронте вместе с Николаем Яковлевичем (примеч. Е. В. Копосовой-Держановской) .

<стр. 80>

солдатам устроить “музыку”. Для этого мне очень бы хотелось спешно узнать, сколько может обойтись небольшой набор балалаек и что самое необходимее должно в него войти. Вопрос этот для меня крайне важен... Если Мюллер [1] берется дать мне полный комплект и не очень дорого (я из своего кармана могу дать от 100 до 200 руб., другого же кармана у меня нет), быть может, Владимир Владимирович [2] черкнет мне пару строк!” После революции солдаты выбрали его представителем в солдатском [полковом] комитете». (Из статьи Е. В. Копосовой-Держановской «Памяти друга».)

В осознании громадного, совсем нового для композитора общественного опыта, которым одарила его тяжелая, несчастливая для России война, немалую роль сыграла встреча с человеком определенных левых убеждений. Этот важный момент отмечает А. А. Иконников:

«По словам [В. В.] Яковлева, Мясковский весьма дорожил дружбой, возникшей у него на фронте с московским врачом Александром Михайловичем Ревидцевым. Со слов композитора и по свидетельству Яковлева, Ревидцев оказал большое влияние на Николая Яковлевича в смысле приближения его взглядов к современности, к правильному пониманию происходящих тогда политических событий в России. Ревидцев, как полагает Яковлев, был убежденным агитатором и, по-видимому, в какой-то мере был связан с революционным движением... Мясковский рассказывал [А. А. Иконникову], что... по его представлениям, в этом человеке олицетворялось все... что отличало передовых людей того времени, — непоколебимая убежденность в преобразующей силе революционных завоеваний, ум, оптимизм, чистота чувств и редкая отзывчивость». (Из книги А. А. Иконникова «Художник наших дней Н. Я. Мясковский».)

[1] Собственник магазина, где продавались эти инструменты (примеч. Е. В. Копосовой-Держановской).

[2] Держановский.

<стр. 81>

НА ПОРОГЕ НОВОЙ ЭРЫ

Революционные события весны 1917 года не застигли Н. Я. Мясковского врасплох, хотя едва ли перед ним сколько-нибудь ясно вырисовывалась перспектива дальнейшего. Сперва он всей душой откликнулся на открывшиеся после Февраля возможности коренного улучшения жизни солдат. Сознание необходимости глубоких перемен во всем строе русской жизни пришло позже.

«...Все, что произошло, меня обрадовало до крайности по самой сущности как в общем смысле, так и по отношению к военному быту. Расчистка нравов в этом болоте — одно из самых насущных дел. Мне не трудно, ибо, насколько Вы меня помните, я никогда не был фанфароном и различал людей не по классу и одежде, а по умственному и душевному багажу. В остальном я различия не делал. Поэтому для меня теперь больше суеты, как всегда при всяких переустройствах, и никакой ломки». (Из письма Н. Я. Мясковского к Е. В. Ко-посовой-Держановской от 19 марта 1917 г.)

Радикализм взглядов Мясковского быстро нарастает. Всякий компромисс, всякая промежуточность вызывает у него резкое отвращение:

«Как жалка наша интеллигентская жизнь, как все бегают друг у друга на помочах в каком-то заколдованном кругу лиц, мыслей. Я предпочитаю “ленинство” во всех областях жизни. Довольно с меня этих социал-демократов, платящих тысячные подоходные налоги и Процеживающих свою идеологию через плотные оконные занавески. К черту!

...В общем паша теперешняя жизнь, богатая по содержанию, приняла уродливые формы, и это тоскливо. Кстати, скоро ли пройдет общий шовинистический угар? Я все-таки стою на том же, на чем стоял в начале войны, — это нелепость. После крушения такой монархии, как Россия, монархизм как принцип становится чем-то

<стр. 82>

вроде червеобразного отростка слепой кишки, и если Германия будет побеждена, то не силой оружия (хотя это возможно, но, по-моему, не нужно), а общей перестройкой мозгов и изнутри... У меня впечатление, что потребность мира теперь конкретно созрела, это просто вопрос формы и нескольких дней — недель. Мне нужно одно — вернуться ко всяким там симфониям и тому подобное...» (Из письма Н. Я. Мясковского к Б. В. Асафьеву от 16 мая 1917 г.)

После Великой Октябрьской социалистической революции Мясковский, при содействии служившего в Главном морском штабе В. В. Яковлева, переходит из Ревеля в Петроград, на службу в том же Главном штабе. Но все его мысли уже принадлежат музыке. Сильнейший творческий порыв выливается в одновременную работу над двумя симфониями. Сказывается вынужденное воздержание от музыкального творчества в годы войны и наступившая разрядка. Более косвенно дала себя знать бурная пора грандиозных революционных сдвигов. Однако до прямого отклика на эти события еще далеко. Композитор возвращается к давнему, а теперь глубоко захватившему его замыслу оперы на сюжет романа Ф. M Достоевского «Идиот».

«С 20/ХП 17 г. по 5/IV написал две симфонии — Четвертую, e-moll (вне плана [1]) и Пятую, D-dur... Думаем с П. П. Сувчинским [2] над “Идиотом”». (Из дневника Н. Я. Мясковского, запись 27 апреля 1918 г.)

Созданные Мясковским в зимние и весенние месяцы 1917—1918 годов симфонии были в точном смысле слова первыми советскими симфониями. О них — дальше.

[1] Проект «легкой» или «тихой» симфонии имеется в планах 1911 и 1914 гг. и отчасти реализован в Пятой. Четвертая же была задумана иначе и носила тогда имя «Космогония»

[2] Участник изданий «Музыкальный современник» (1915—1917) и, вместе с Б. В. Асафьевым, «Мелос» (1917—1918).

<стр. 83>

О замысле оперы — приведем два отрывка из писем композитора:

«...Есть один еще мотив, по которому меня не тянет из Питера, — “Идиот”. Я нашел сотрудника, лучше которого, вероятно, у меня никогда не будет. Во-первых, все наши планы исключительно совпадали, во-вторых, это русский, страшно понимающий и чующий Достоевского, в-третьих, с большим литературным вкусом и дарованием, в-четвертых, с огнем в душе, в-пятых, с искренним и даже преувеличенным интересом к моим музыкальным упражнениям [1]. У нас уже все обдумано...» (Из письма Н. Я. Мясковского к В. В. Держановскому от 3 мая 1918 г.)

«...Либретто... вчерне уже вполне готово, теперь идет отделка и то, что получается, без преувеличения — гениально. Характеры сразу встают во весь рост... Некоторые сцены — прямо вихрь, иные жутки до ужаса. А главное, все — как мне мечталось... Всего вышло девять картин. Если бы удалось написать! Но для этого надо уйти от всего и уйти надолго, ибо все-таки работа предстоит грандиозная!.. Иногда я думаю, что такая драма никогда не будет мной написана, и главное, что она совершенно неосуществима... по своему размаху и крайней напряженности — если это будет, нельзя будет вынести... Думаю почему-то, что в Москве “Идиота” не сочиню, это невероятно петербургское». (Из письма Н. Я. Мясковского к В. В. Держановскому от 30 мая 1918 г.)

Замысел остался неосуществленным: имевшиеся наброски, несомненно, уничтожены автором. Кроме обстоятельств внешних (отъезд П. П. Сувчинского), решающую роль в отказе от дальнейшей работы над «Идиотом» сыграла, вероятно, внутренняя несродность оперных форм натуре симфониста, чувствовавшего себя всего

[1] Речь идет о П. П. Сувчинском.

<стр. 84>

сильнее в сфере лирико-философской. Остается, однако, любопытным фактом, что в буре революции, весной 1918 года композитора вновь глубоко затронул и/воодушевил роман Достоевского. Психологической напряженностью и духовным максимализмом он, очевидно, был близок в те дни размышлениям и пережийаниям Мясковского.

ПЕРЕЕЗД В МОСКВУ

Решение покинуть Петроград и переехать в Москву, где у Николая Яковлевича не было иного прибежища, как квартира Держановских, далось ему нелегко.

«Я слишком привык и слишком люблю одиночество, не только материальное, по которому просто изнываю с младенчества моей “музы”, но даже в известной мере духовное. Как это ни нелепо, но я убедился, что иногда с трудом переношу длительное общение даже с самыми настоящими, искренними, нужными мне друзьями. Какой-то мной овладевает необоримый порыв к полному, почти аскетическому духовному и материальному уединению, и чем старше я становлюсь, чем сильнее во мне какие-то внутренние позывы, тем чаще нападает на меня такое состояние. В такие минуты (скорей полосы) я сам себя несколько опасаюсь, ибо несмотря на искрен-ную благожелательность вообще к людям, становлюсь в положение, когда могу несколько оттолкнуть от себя даже искренно ко мне расположенных людей. Мне надо жить на необитаемом острове...

Я, кажется, и в здоровье опять начинаю сдавать. Даже весна на меня не действует — все время испытываю какое-то психофизическое раздвоение: невероятную, тоскливую апатию, умственную усталость, до полной рассеянности и перепутанности мыслей и, отсюда,

<стр. 85>

поступков и в то же время где-то внутри чувство какой-то окрыленности, глубоко скрытого потенциального вдохновения — ужасно странное, невыразимо приятное и в то же время как будто болезненное состояние, верней— послеболезненное». (Из письма Н. Я. Мясковского к В. В. Держановскому от 3 мая 1918 г.)

Но П. П. Сувчинский уехал, уехал отец. Военно-морской штаб, где Мясковский находился на службе, эвакуировался в Москву, с ним вместе переселился и В. В. Яковлев. Пора было решаться. Е. В. Копосова-Держановская пишет:

«Николай Яковлевич приехал к нам осенью 1918 года. Он был необычайно аккуратен и пунктуален во всем. Деньги, например, у него всегда были разложены по конвертам с надписью, для какой цели они предназначались; при этом они никогда не брались и не перекладывались для другой надобности. Он был довольно упрям и когда заболевал, справиться с ним было трудно: доктора — не надо, лекарства — не надо и т. п.

Холодной и голодной зимой 1919 года (и я, и Владимир Владимирович работали в Наркомпросе, где не было никакого пайка, а только скудные обеды) мы с Николаем Яковлевичем каждый вечер музицировали, иногда до глубокой ночи...» (Из статьи Е. В. Копосовой-Держановской «Памяти друга».)

Уже в январе 1919 года Мясковский перебрался на отдельную квартиру, а с 1920 года началась и продолжалась до самой смерти композитора его совместная жизнь с сестрой, Валентиной Яковлевной Меньшиковой. С этого момента он был окружен повседневной заботой, освободившей его время и силы для одной музыки. Мясковский принимает близкое участие в работе Музыкального сектора Госиздата, после демобилизации начинает свою почти тридцатилетнюю преподавательскую деятельность в Московской консерватории, постепенно вовлекается в новые дружеские и общественные связи.

<стр. 86>

С 1924 года налаживается выпуск скромного журнала «Современная музыка», продолжающего в новых условиях жизнь дореволюционной «Музыки». Вместе с В. В. Яковлевым, В. В. Держановским, В. М. Беляевым деятельно участвует в издании Мясковский. Еще раньше в журнале «К новым берегам» появляются небольшие заметки Мясковского за неожиданной подписью А. Версилов (А. П. Версилов — персонаж в романе Достоевского «Подросток»; напомним, что обычным псевдонимом Мясковского в журнале «Музыка» был Мизантроп). В них раскрываются новые черты в художественных взглядах композитора. Особенно значительны отзывы о произведениях Прокофьева. Сердечной симпатией проникнута характеристика светлого по колориту творчества московского композитора Анатолия Александрова. Ему посвящена отдельная статья Мясковского, написанная для венского музыкального журнала. Симптоматично, какие именно стороны этого творчества привлекли в 1925 году внимание автора бурно-взволнованных, мучительно-напряженных симфоний; важно понять, что он всего более ценил в музыке Александрова.

«Он — лирический пантеист, питающий любовь ко всему в мире. Он стремится к свету, к солнцу и прежде всего к идиллии, что временами не исключает чувства таинственности и бесконечности... Но это еще не все. У Александрова бывают моменты глубочайшего пафоса... То это ликующий пафос его Четвертой сонаты... то это пафос легенды... то это драматический пафос. Этот настоящий драматизм... по моему мнению, и составляет характерную особенность той области, которой Александров призван в будущем в совершенстве овладеть... ...Индивидуальность Александрова не отличается блеском и катастрофически-демоническим характером — не знаю, к счастью для него или несчастью, — однако... свежесть, привлекательная серьезность, осмысленная ясность и пленительная одухотворенность позволят ему,

<стр. 87>

конечно, получить признание широких кругов, чего вполне заслуживает его яркая, глубокая одаренность». (Из статьи Н. Я. Мясковского «А. Александров»).

Наши рекомендации