Питер Лейк срывается со звезды 6 страница
Автомобили, битком набитые бандитами, остались далеко позади. Белый конь совершал немыслимые скачки, подолгу не касаясь своими копытами земли. Питер Лейк привык к болотным лошадкам с их прыгучим аллюром на мелководье, однако они не могли идти ни в какое сравнение с этим замечательным белым жеребцом, который и сам поражался своим способностям, о которых совсем недавно даже не подозревал. До того как он сбежал от хозяина и встретился с Питером Лейком, он не мог скакать с такой же прытью. Его узловатые колена и могучая грудь горели огнем. Он несся на юг с немыслимой скоростью. Преодолевал одним махом полквартала и с каждым новым скачком исполнялся новых сил. Он с легкостью перемахивал через перекрестки, забитые повозками, на лету находя свободное место и опускаясь точно на него, с тем чтобы продолжить свой бег. Когда они оказались на людных улицах деловой части города, конь в очередной раз поразил Питера Лейка. Весь квартал к северу от Канал-стрит был запружен транспортом и людьми. Поняв это, конь громко заржал, оттолкнулся от мостовой и, взмыв в воздух, перелетел над изумленными толпами на другую сторону квартала, опустившись на углу Лиспенард. Он едва удержался на ногах, однако к тому времени, когда они увидели перед собой покрытые инеем деревья Бэттери, он совершал подобные прыжки уже без всякой боязни.
Питер Лейк спешился и пошел рядом с донельзя смущенным белым конем, старавшимся не смотреть на своего нового хозяина, которому еще никогда не доводилось видеть столь красивое животное. В коне его поражало все: темные, широко расставленные глаза, нежные розоватые ноздри, выражение, отдаленно похожее на грустную улыбку, благородная осанка и широкая грудь, какую можно увидеть разве что на бронзовых монументах, высокие, заостренные чувствительные уши, которые во время прыжков он прижимал к голове, пышный хвост, ягодицы, похожие на пару белых яблок.
– Кто ты такой? – изумленно спросил Питер Лейк.
Конь обернулся и внимательно посмотрел ему в глаза. Внутри у Питера Лейка все похолодело – во взгляде коня ему открылись бесконечные глуби, казавшиеся туннелем, ведущим в какой-то иной мир. Эта красота и глубина темных и совершенно невинных глаз говорили ему о чем-то почти неведомом этому миру, о том, что всегда было и всегда будет. Питер Лейк коснулся мягкого носа жеребца и обхватил его морду руками.
– Хорошая лошадка, – сказал он.
Животное оставалось совершенно безмятежным, и от этого Питеру Лейку почему-то стало грустно.
Люди, с которыми познакомился Питер Лейк в эту пору своей жизни, так же как и он, были беглецами, снедаемыми голодом, палимыми пламенем и раздавленными масштабами этого гигантского города. Питеру Лейку было уже за тридцать, но только теперь он узнал о том, что эти неведомые ему прежде одинокие мятущиеся души порой находили успокоение и утешение друг в друге. Между заледеневшими деревьями гулял холодный ветер, они же продолжали смотреть друг другу в глаза. Город исчез, обратился в безмолвную, занесенную снегом бескрайнюю пустошь. Странное чувство стало овладевать Питером Лейком. Он различил в глубине этих темных бездонных колодцев еле уловимые золотистые искорки, которые увлекли его за собой и увели в неведомые чудесные дали.
Усталые и замерзшие, они с конем покинули Бэтгери и вернулись на городские улицы. Питер Лейк решил отправиться в верхнюю часть города, с тем чтобы найти убежище и стойло для коня. Он узнал этот район еще в ту пору, когда работал кузнецом. Самое лучшее убежище находилось над небесным сводом, поблескивающим созвездиями. Для того чтобы добраться до места, им пришлось проехать по занесенным снегом улицам не одну милю. Тем временем на город опустилась ночь.
Удобно расположившегося Питера Лейка окружал изогнутый бесплодный лес серебристых опор и перфорированных металлических арок, скрепленные заклепками ветви которого то тут, то там были подсвечены снизу. Полом в этом помещении являлся изогнутый свод главного зала Центрального вокзала, потолком – стальная сетка. От светильников, изображавших созвездия, которыми совсем недавно украсили плафон главного зала, поднимались потоки теплого воздуха. Питер Лейк относился к числу редких счастливцев, знавших о том, что зримая вселенная создана при помощи балок и хитроумных опор. Он вернулся на ту сторону неба, на которой ему в свое время – совсем в другой жизни – доводилось устанавливать крепежные балки. Питер Лейк дополнил эту сложную конструкцию дубовой платформой, мягкой как пух периной, крохотной импровизированной кухней (представлявшей собой склад всевозможных консервов и печенья), стопкой технических справочников для ночного чтения, маленькой лампой, которая некогда была звездой (ее исчезновения никто даже не заметил), и намотанной на барабан длинной веревкой, являвшейся составной частью системы экстренной эвакуации, достойной лучшего ученика Мутфаула.
Примерно час ушел у него на то, чтобы почистить скребницей жеребца и найти ему место в стойлах Ройала Уинда, предназначавшихся для лучших лошадей. Ройал Уинд был сыном плантатора из Виргинии, собственность которого была конфискована после Гражданской войны. Питер Лейк считал, что несмотря на всю его резкость и напыщенность, ему можно было доверять. Жеребец, выросший в более чем скромном стойле, никогда не видел таких роскошных конюшен. Поев свежего овса и напившись сладкой воды, он заснул, после чего его накрыли толстым кашемировым одеялом и затенили лампу, чтобы свет не бил ему в глаза.
Питер Лейк решил провести на изнанке небосвода день-другой, с тем чтобы хорошенько выспаться и хоть немного прийти в себя. Здесь, где царили вечные сумерки, где слышался лишь едва уловимый шум прибоя и не было недостатка в свежем воздухе, он чувствовал себя в полнейшей безопасности. После нескольких дней, проведенных на морозе, он заснул мертвецким сном и проспал ночь, день и еще одну ночь. Он проснулся наутро, проспав тридцать шесть часов кряду, чувствуя себя совершенно отдохнувшим, и тут же стал готовить себе превосходное блюдо из рыбных консервов, томатов, вина, оливкового масла и минеральной воды «Саратога спрингс». Он утолил голод, помылся, побрился и переоделся. Теперь он чувствовал себя, словно Бог на небесах или Ральф Уолдо Эмерсон в своем кабинете, и потому мог отдаться неспешным раздумьям.
Ну вот, у меня есть замечательный конь, которого можно было бы полюбить за одни его глаза. Одним прыжком этот конь преодолевает целый квартал, и, вне всяких сомнений, он мог бы унести меня на поросшие соснами пустоши, на Гудзонские высоты или в Монтоук, куда Перли никогда не сунет носа. Там я смог бы по-настоящему прийти в себя. Однако стоит мне вернуться – и все начнется сначала. Я уже отдохнул, и потому мне не нужно уезжать из города. К тому же я всегда смогу спрятаться на болоте, или где-нибудь на чердаке, или в подвале. Какая разница? Это те же высоты или пустоши в миниатюре. Нет, единственное, что мне остается, – это измениться, стать совершенно иным человеком. Может быть, я смогу измениться настолько, что перестану их интересовать (узнать-то они меня все равно узнают). Скажем, если я стану монахом, они решат, что я свихнулся, и оставят меня в покое. Я мог бы стать, к примеру, мусорщиком или безногим калекой или посвятить себя Богу и потерять себя для этого мира…
Говорят, что святой Стефан преобразился на глазах у людей: он научился летать и менять свой облик, видеть прошлое и будущее, путешествовать из одного времени в другое, хотя все знали о том, что он был самым что ни на есть обычным человеком. Потому-то они его и сожгли.
Нет, конечно же, я не святой Стефан, однако, если я смогу по-настоящему сконцентрироваться на чем-то внешнем, я тоже, возможно, смогу измениться. Мутфаул говорил, что люди, строившие мост, становились другими. Может быть, я его неправильно понял? Помнится, Мутфаул говорил и о том, что город тоже все время меняется, а уж он-то слов на ветер не бросал. Если я действительно стану монахом, они, конечно же, здорово изумятся, но потом они меня убьют, это уж как пить дать. Если я стану государственным чиновником, они меня тоже убьют, хотя в другой ситуации они платили бы мне дань. А может быть, мне стать танцовщиком в каком-нибудь театре? Нет-нет, все, что угодно, но только не это… Стать отшельником или слепцом? Я уже никогда не увижу их, но они-то меня наверняка увидят. Превратиться в животное невозможно. Может быть, стать человеком-невидимкой? У ученых наверняка есть какая-нибудь специальная жидкость…
Внезапно он замер подобно оленю, услышавшему далекий треск ветвей. За ним гнались уже не один год, и это ощущение постоянной опасности необычайно обострило его чувства. Питер Лейк услышал доносившийся снизу топот множества ног, в ритме которого ему чудился охотничий азарт. Он заглянул в щель между настилом и звездой и увидел бегущих по мраморному полю здоровяков, которые уже в следующее мгновение разделились на две команды и устремились к лестницам, ведшим к небесному своду.
– Дохлые Кролики! – пробормотал Питер Лейк. – Но что же их сюда привело?
Он открыл люк, использовавшийся, возможно, раз в несколько десятилетий для того, чтобы пропустить через него трос, на котором подвешивалась люлька маляра, подновлявшего знаки зодиака, и, взявшись за конец веревки, прыгнул вниз. Он медленно опускался вниз, по мере того как веревка сматывалась с барабана, боясь, что запоздал с этим прыжком. И действительно, не успел он проделать и половины пути от свода до пола, как барабан остановился и он недвижно повис меж небом и землей.
Прыгни Питер Лейк вниз, и он, словно яйцо, разбился бы о мраморный пол. Он решил раскачаться на веревке и схватиться за карниз. Однако к этому моменту Дохлые Кролики уже отыскали коленчатую рукоять барабана и стали быстро выбирать веревку.
– Вот тебе и Дохлые Кролики, – ошарашенно пробормотал Питер Лейк.
За миг до того, как он оказался возле люка (из которого на него смотрела добрая дюжина Дохлых Кроликов), он просунул руку в отверстие, сделанное для звезды, и, двигаясь по-обезьяньи, стал пробираться от отверстия к отверстию по направлению к рогу Тельца, возле которого находился другой люк. Держась всего тремя пальцами за последнюю звезду, он попытался подтянуться, но в это мгновение открылся и этот, второй люк, и в нем показались знакомые физиономии Кроликов.
Питер Лейк вздрогнул и посмотрел вниз, чувствуя, как разжимаются его слабнущие пальцы. Он вскрикнул от ужаса, но тут крепкая рука Дохлого Кролика схватила его за запястье и рывком втянула наверх.
Питер Лейк полагал, что они расправятся с ним в то же мгновение. С трудом переведя дух, он спросил:
– Почему вы не дали мне упасть? Разве я нужен Перли живым? И почему сюда пришли Дохлые Кролики, а не Куцые Хвосты?
– Мы тебя не тронем, – ответил один из Кроликов. – Мы хотим с тобой поговорить.
Питер Лейк прикрыл глаза, испытывая неимоверное облегчение.
– О чем же ты хочешь поговорить со мной, Дохлый Кролик?
– Мы знаем, что у тебя появилась лошадка, которая, по слухам, умеет летать.
– Кто это вам сказал?
– Они поклялись, что видели это собственными глазами. Все только об этом и говорят. Так вот, мы хотели бы купить у тебя эту лошадку за хорошие деньги и отправить ее в цирк.
– Какие вы, однако, болваны! Разве лошади летают?
– Твой конь летал! Это видели все!
– Он не летал, а скакал!
– И далеко ли он скакал?
– Квартал или два квартала за один скачок.
– Два квартала?!
– Примерно.
– Питер Лейк, мы его покупаем и отправляем в «Бельмонт»!
– Нет, – возразил Питер Лейк. – Вы не понимаете. Он не станет скакать за деньги! Он делает это только потому, что ему это нравится. Без меня он этого делать не станет, я же, сами понимаете, в цирк не пойду… Помимо прочего, я не хочу его продавать.
– Мы дадим за него десять тысяч долларов!
– Нет!
– Двадцать тысяч!
– Нет.
Дохлые Кролики посмотрели на своего главаря.
– Пятьдесят тысяч, – сказал он.
– Я же сказал! Этот конь не продается!
– Семьдесят пять тысяч, и ни центом больше!
– Нет.
– Восемьдесят тысяч!
– Не продается!
– Так уж и быть, сто тысяч! Но это все, что мы можем предложить.
– Глупости, – покачал головой Питер Лейк. – Я не отдал бы его и за миллион.
Поняв наконец, что Питер Лейк не собирается расставаться со своим конем, Дохлые Кролики, понурив головы, направились к каменной лестнице, которая вела вниз. «И все-таки я найду выход из этой ситуации, – подумал он, – чего бы мне это ни стоило!»
– Я землю буду есть! – воскликнул он и тут же прибавил вполголоса: – Если понадобится.
Немного подумав, он решил украсть побольше денег и начать новую жизнь в совершенно новом качестве. Ему вспомнился Мутфаул, говоривший, что человек достоин лучшей участи, и трудившийся при этом на пределе сил. Он проиграл, но в его взоре угадывался тот же самый огонь, который светился в глазах белого коня. По узкой железной лесенке Питер Лейк поднялся на крышу. Снег здесь доходил ему до колен. Мириады настоящих звезд, ничуть не похожих на ту жалкую имитацию, которой были украшены своды вокзала, мерцали бесконечно далекими белыми огнями, образуя огненные спирали и вихри света. Над крышей гуляли невесомые снежные вихри, подобно звездам странным образом сочетавшие в себе неизбывный покой и вечное движение. Отсюда пульсирующие огни города тоже казались звездами, сплетавшимися в странные узоры и расходившимися причудливыми звездными путями.
«С одной стороны, я видел очень многое, – подумал Питер Лейк, – а с другой, не видел ничего. Этот город похож на двигатель, который только-только начал набирать обороты». Поблескивавший огнями город не смолкал ни на минуту. Гул отдаленного грома слышался все явственнее и явственнее.
Беверли
Дом Айзека Пенна, владельца газеты «Сан», решившего построить себе жилище на просторах верхнего Вест-Сайда, одиноко возвышался над прудом Центрального парка. «У меня нет ни малейшего желания, – говорил он, – жить рядом со всеми этими болванами с Пятой авеню. Я родился в маленьком городке на Гудзоне, недалеко от верфей. Еще до того, как они протянули туда ветку железной дороги, там постоянно стоял невообразимый шум и отовсюду слышалось хрюканье свиней. Кстати, Нью-Йорк отличается от этого места лишь тем, что здесь принято носить жилеты. Ну, так вот. Мы были тогда очень бедны. Я помню, что все более или менее приличные люди жили там по соседству, бок о бок, словно сельди в бочке, и при этом по большей части они являлись редкостными болванами. По всей видимости, они селились рядом, единственно чтобы скрыть от других людей свою бездарность. Я очень любил наш дом еще и потому, что он стоял в сторонке. Он и детям моим всегда нравился. Мы, что называется, привыкли жить на свежем воздухе. Я всегда больше слушал их, а не госпожу Астор, и она это знает».
Поскольку все были наслышаны о резкости, богатстве, мудрости и почтенном возрасте Айзека Пенна, окулист испытал немалое смущение, увидев, что дверь ему открыл сам хозяин дома, вызвавшийся выступить в роли провожатого. Нечто подобное испытывает ребенок, воображающий, что его может съесть огромное злобное чудище, таящееся во мраке. Окулист силился понять, зачем он прихватил с собой весь свой инструментарий, ведь даже самые богатые его клиенты сами приходили в его кабинет. Его очень поразило то обстоятельство, что Айзек Пенн, которому по долгу службы приходилось прочитывать массу материалов, набранных мелким шрифтом, не носил очков.
– Насколько я могу понять, мы явились сюда не ради вас, – обратился окулист к Айзеку Пенну, усевшемуся в огромное кожаное кресло.
Его голос заглушали звуки рояля из соседней комнаты.
– Что? – спросил Айзек Пенн.
– Мы, мне кажется, пришли сюда не ради вас.
– Кто это «мы»? – удивился Айзек Пенн, озираясь по сторонам.
– Я так понимаю, вам самим очки не нужны, не так ли?
– Нет, – покачал головой Айзек Пенн, продолжая искать взглядом ассистентов окулиста. – Я никогда очками не пользовался. С детства высматривал китов на горизонте. Да и на что они мне?
– Может быть, очки нужны вашей супруге, господин Пенн?
– Она умерла, – вздохнул Айзек Пенн.
Окулист сочувственно замолчал, окончательно перестав понимать, зачем его сюда пригласили.
– Я – окулист, – напомнил он.
– Я знаю, – ответил Айзек Пенн. – Не волнуйтесь, у меня есть для вас работа. Я хотел, чтобы вы сделали очки для моей дочери. – Жестом он указал на соседнюю комнату, из которой слышались звуки рояля. – Это она играет. Она скоро закончит свои занятия, вам придется подождать всего полчаса или час. Красивая музыка, не так ли? Это Моцарт.
Окулисту вспомнилась его лошадка, зябнущая на морозе, и стынущий дома обед. Решив отстоять попранное достоинство и имя (в конце концов, он был профессионалом), он предложил:
– Господин Пенн, вам не кажется, что нам следовало бы известить ее о том, что к ней пришел окулист?
– Я так не думаю, – отрицательно покачал головой Айзек Пенн. – Зачем ей мешать? Пусть себе играет. Когда доиграет, вы изготовите для нее очки. Вы все с собой взяли? Надеюсь, что да. Они будут нужны ей уже сегодня. У нее были только одни очки, но этим утром на них сел ее брат. Кстати говоря, у нее необычайно длинные ресницы. Они касались стекол, а это, согласитесь, не очень приятно. Вы не могли бы отнести стекла как можно дальше от глаз?
Окулист утвердительно кивнул.
– Вот и отлично, – сказал Айзек Пенн и, откинувшись на спинку кресла, стал внимать музыке. Судя по этой сонате, его дочь была прекрасной пианисткой.
Пока играла музыка, окулист сходил за нужными инструментами и оптометрическими таблицами, после чего тихонько сел на стул, поражаясь тому, что такой человек, как Айзек Пенн, столь снисходительно относится к своей дочери, встречи с которой сам он ждал с ужасом, страшась того момента, когда эта наследная принцесса закончит игру на фортепьяно, войдет в комнату и увидит там его, скромного шлифовальщика линз.
Входная дверь распахнулась. По лестнице взбежали двое мальчишек, которые исчезли прежде, чем перестали дрожать оконные стекла. Айзек Пенн усмехнулся и направился к столу, на котором лежала пачка новых номеров «Сан». Из находившейся неподалеку кухни доносился запах жареных цыплят. Поленья, горевшие в дюжине каминов, наполняли дом ароматом вишневой смолы. За окнами уже начинала сгущаться тьма.
Музыка неожиданно смолкла. Нервно сглотнув, окулист услышал, как хлопнула крышка клавиатуры. Появившаяся на пороге смущенная молодая женщина смотрела куда-то в сторону. Ему показалось, что она разглядывает морозные узоры на окнах. Она дышала так, словно у нее был сильный жар. Длинные золотистые волосы сверкали подобно солнцу, отражая свет ярких ламп. Она стояла, держась за дверной косяк руками, положенными одна на другую, и явно не желая мешать разговору двух мужчин, находившихся в гостиной. При всей ее внешней воспитанности она не производила впечатления воспитанной девочки. Ее платье показалось окулисту чересчур смелым для того, чтобы в нем можно было появляться перед отцом. Стягивавшая грудь шнуровка, без которой платье это было бы откровенно скандальным, ходила вверх-вниз. Взгляд ее голубых глаз оставался совершенно спокойным, хотя сама она дрожала то ли от волнения, то ли от усталости. Айзек Пенн, галантно подав дочери руку, подвел ее к креслу и сказал:
– Беверли, этот человек сделает тебе новые очки.
Все земли меж Нью-Йорком и Северным полюсом, откуда пахнуло внезапной стужей, занесло снегом. Холодными ночами, с колючими звездами и яркой луной, Беверли поражалась, что за окном не рыщут белые медведи, пришедшие сюда по речному льду. Несмотря на свою зимнюю хрупкость, деревья устало склоняли ветви и время от времени, поддавшись минутному приступу отчаяния, начинали стучать ими в окна. Если бы в водах замерзшего Гудзона мог появиться какой-нибудь отважный кораблик, он, вне всяких сомнений, поспешил бы на юг. Беверли как-то подумала о том, что могло бы произойти, если бы Земля сошла со своей орбиты и затерялась в бескрайних темных просторах, откуда Солнце кажется маленькой холодной звездочкой и где царит вечная ночь. Все деревья, все запасы угля и все, что может гореть, будет сожжено. Море промерзнет насквозь, люди будут ходить по нему, как по стеклу, и искать замерзшую рыбу. В конце концов они съедят всех животных, ветер стихнет и на земле навеки установится тишина. Одетые в шкуры люди будут тихо умирать…
– Как же ваша лошадка? – внезапно спросила она у окулиста. – Она ведь там замерзнет!
– Да-да, спасибо, что вы мне о ней напомнили…
– У нас есть стойло, – сказала Беверли.
– Почему же вы сразу не сказали, что приехали на собственной упряжке! – воскликнул Айзек Пенн и направился к выходу, с тем чтобы отвести лошадь в стойло.
Беверли и окулист остались одни.
Ей было очень неприятно чувствовать, что он боится ее.
– Проверьте мое зрение, – сказала она. – Я устала.
– Я дождусь возвращения вашего отца.
Окулист боялся приближаться к ней, но вовсе не потому, что страшился ее болезни. Его пугали скорее ее молодость и красота, ее голые руки и шея, ее учащенное дыхание.
– Все в порядке, – вздохнула она, прикрыв на мгновение глаза. – Вы можете начинать прямо сейчас. Если вы находите это неудобным, то я, право, даже не знаю, что вам сказать. Делайте то, для чего вас сюда пригласили.
Окулист кивнул и приступил к исследованию. Каждый раз, когда он приближался к Беверли, от ее горячего лихорадочного дыхания у него начинала кружиться голова. С трудом совладав с собой, он продолжал манипулировать линейками из слоновой кости, экранами из эбенового дерева и линзами, которые лежали по дюжине в ряд в ожидании торжественного момента, состоявшего в их последовательном извлечении и демонстрации.
– Как лучше – так или так? Так или так? Так или так?
Она подумала о том, сколько тысяч раз за день ему приходится повторять эти слова: «так или так». Это – его слова. Он не может без них жить.
Он находил ее редкостной красавицей. Она действительно была красива. Хотя Беверли вела себя как взрослая женщина, она в каком-то смысле оставалась ребенком. Молодая и богатая, она казалась невзрачному окулисту одаренной сверх всякой меры, хотя он знал о том, что она больна туберкулезом и ее ждет неминуемая смерть. Все последние месяцы она находилась в состоянии лихорадочного возбуждения, которое не ослабевало ни на миг. Подобного эффекта не мог бы вызвать даже опий.
Казалось, что ее движения передаются окружающим предметам. Пламя взмывало над поленьями причудливым вихрем, окна то и дело поскрипывали и постукивали, деревья по-собачьи скреблись своими ветвями в стекла. Зимний свет, круживший по комнате, преломлялся оптическим стеклом, образуя белые стрелы и серебристые крестики, окруженные роем пляшущих озорных пылинок, и касался голубой радужки ее глаз. Беверли подумала: если она видит все это сейчас, то что же будет с ней, когда лихорадка усилится? Впрочем, это не имело особого значения. Эти светлые пятна и лучики ей нисколько не мешали.
– Лошадь в стойле, – громко объявил появившийся в комнате Айзек Пенн. – Может быть, в вашей повозке лежат какие-то нужные вам вещи? Я мог бы их принести.
– Одну минуточку, господин Пенн, – ответил окулист. – Так или так? Так или так?
Он устало опустился на стул, испытывая разом и облегчение, и разочарование, и сказал, что у Беверли прекрасное зрение и она не нуждается в очках.
– Она носит очки с детства! – возразил Айзек Пенн.
– Что я могу вам сказать? Значит, они ей больше не нужны.
– Прекрасно. Вышлите мне счет.
– За что? Я ведь не сделал ей очков.
– За то, что вы согласились прийти сюда в такой холод.
– Не понимаю вас…
– Она видит хорошо?
– Она видит прекрасно.
– Так выставьте мне счет за прекрасное зрение!
Обитатели дома стали собираться в столовой еще до того, как раздался звон колокольчика. Окулист же тем временем откланялся и исчез в морозном мраке ночи.
Господа и слуги обедали у Пеннов за одним столом. Айзек Пенн никогда не был аристократом. Он вырос на борту китобойного судна и потому всегда считал, что офицеры должны обедать вместе с матросами. Помимо прочего, детям Пенна (Беверли, прежде чем та выросла и заболела, Гарри, Джеку и Уилле, которой было всего три годика) было позволено приводить за стол своих друзей.
– Здесь представлено все наше общество, – говорил Айзек. – У нас разная работа. Но здесь все равны, всем рады и всем надлежит мыть руки перед едой.
В этот студеный и ветреный декабрьский вечер в столовую пришли Пенны (Айзек, Беверли, Гарри, Джек и Уилла), друзья Пеннов (блондинка Бриджет Лавель, Джейми Абсо-норд и Честер Сэйтин) и слуги (Джейга, Джим, Леонора, Ди-нура и Лайонел). В соседней комнате, к огорчению Беверли, исполнялись популярные вальсы (ей нравились популярные вальсы, но она недолюбливала пианолу). Огонь горел в двух каминах, расположенных по разные стороны от накрытого стола, поблескивавшего фарфором и хрусталем, на который были поданы жареные цыплята, свежий салат, нантакетский картофель с мясным бульоном, а также всевозможные приправы, сельтерская, галеты и вино.
У Честера Сэйтина были прямые прилизанные волосы. Он и Гарри Пенн сидели как на иголках. В этот день они сбежали из школы, отправились в центр города и сходили на выступление полуобнаженной испанской цыганки Карадельбы, во время которого Честер Сэйтин, всегда отличавшийся скверными наклонностями, приобрел пачку порнографических открыток, и те в данный момент были спрятаны под половицами комнаты Генри Пенна, находившейся прямо над столовой. И Гарри Пенну, и Честеру Сэйтину казалось, что открытки эти с фотографиями полуодетых или, вернее, полураздетых красавиц с томными взглядами вот-вот провалятся через потолок и опозорят их на веки вечные. Судя по тому, как бесстыдно демонстрировали свои голые руки, шеи и колени эти падшие женщины, для них вообще не существовало никаких норм приличия (хотя на них было надето столько нижнего белья, что они могли смело отправляться в полярную экспедицию). Соответственно, все время обеда Гарри и Честер чувствовали себя настоящими преступниками.
Джек, мечтавший стать инженером, делал домашнее задание (читать за столом никому не возбранялось), блондинка Бриджет Лавель не сводила с него глаз, Джейми Абсонорд сосредоточенно поглощала цыплят, словно это занятие составляло главный смысл ее жизни, Беверли, как всегда, ела за троих (что не мешало ей оставаться стройной, поскольку пища сгорала в ней быстрее, чем сгорают в печи сухие дрова). Все прочие дети провели этот день на воздухе и потому тоже не жаловались на аппетит. Словно по мановению волшебной палочки, вскоре от цыплят остались лишь белоснежные косточки, картошка исчезла, а вместе с ней исчезло и вино. Столь же стремительно был сметен и десерт – сласти с фруктами. Пианола же продолжала наигрывать вальсы. Во время исполнения очередного номера валик заело, и Беверли отправилась в соседнюю комнату, с тем чтобы его поправить. Вернувшись в столовую, она увидела, что Айзек Пенн хмуро рассматривает какие-то фотографии, и заметила на потолке большую дыру.
– Ты видишь, какие красавицы? – обратился он к Беверли. – Вот только до вашей мамы им ох как далеко!
Прежде чем лечь спать, Беверли разделась и посмотрела на свое отражение в зеркале. Она была куда красивее всех этих женщин. Как ей самой хотелось потанцевать! Услышав воображаемую музыку и сделав несколько па в воображаемом бальном зале, она наконец освободилась из воображаемых мужских объятий, вздохнула и стала одеваться ко сну. Беверли Пенн спала в шатре, на крыше, где было совсем не жарко. И все-таки, несмотря на холод, или, вернее, благодаря ему, она могла видеть то, что другие люди привыкли считать снами, пустыми мечтами или чудесами.
Для Беверли камины и душные комнаты были равносильны смертному приговору. Если она не чувствовала движения свежего воздуха, она начинала задыхаться. Предписанный ей режим состоял единственно в пребывании на свежем воздухе. Она проводила в стенах дома лишь три-четыре часа в сутки – чтобы помыться, поиграть на рояле и поесть вместе с другими членами семьи. Почти все остальное время она находилась в своем шатре на специальной платформе, выстроенной по распоряжению Айзека Пенна на коньке крыши. Здесь она спала, читала книги, любовалась облаками, птицами и лодочками, плывущими по реке, смотрела на город и на снующие по его улицам машины и экипажи.
Зимой она почти все время находилась в одиночестве, поскольку никто не мог выдержать жгучего холода и пронизывающего северного ветра, который дул чуть ли не постоянно. Беверли же просто не могла без него жить. Даже в январе ее лицо и руки были покрыты загаром. Закаленности этой хрупкой и болезненной девушки позавидовали бы и рыбаки с Грэнд-Бэнкс. Зимою те редкие смельчаки, которые отваживались пожаловать к ней в гости, быстро превращались в бесчувственные глыбы льда, она же порхала возле них так, словно находилась в цветущем весеннем саду. Помимо прочего, у гостей не было таких же, как у нее, шубок, накидок и капюшонов, не говоря уже о перчатках, стеганых одеялах и спальных мешках, сшитых из шерсти, пуха или мягкого черного соболя. Ее необычайно легкая и удобная эскимосская парка, подбитая собольим мехом, возможно, являлась самым лучшим и самым теплым на свете зимним нарядом. Меховой капюшон, надетый на ее голову, походил на черное солнце. Когда она улыбалась, обнажая свои белоснежные зубы, можно было подумать, что кто-то зажег свет.
Зимой и летом она неспешно взбиралась на самый верх лестницы, преодолевая несколько маршей и отдыхая на каждой площадке, после чего по узкой лесенке поднималась к маленькой дверце. От этой двери к ее платформе вел узкий мостик, изготовленный из дерева и стали. Сама же платформа опиралась на стальную балку, связывавшую два коньковых бруса. К платформе, имевшей размер двадцать на двенадцать, надежно (не менее надежно, чем цирковая трапеция) крепился множеством тросов маленький шатер. Виртуозный монтажник натянул меж опорными шестами специальный несущий трос, благодаря которому по шатру мог гулять вольный ветер. Три палубных шезлонга были развернуты в разные стороны, для того чтобы Беверли могла смотреть в разные стороны света, греться на солнышке и отслеживать направление ветра. Толстые стекла высотой около пяти футов, ходившие по особым направляющим и связанные со сложной системой растяжек, осей и блоков, призваны были защитить ее от излишне сильного ветра. Она могла закрыться ими сразу с четырех сторон. К тому же в ее распоряжении имелось несколько водонепроницаемых отсеков. В первом лежало столько пуховых подушек и одеял, что их хватило бы на всю наполеоновскую армию, участвовавшую в русской кампании. Во втором отсеке лежали три десятка книг, стопка журналов, бинокль, складной столик и несколько настольных игр (в теплое время Уилла приходила сюда играть с Беверли в шашки или в войну). В третьей стояли термосы разных форм и размеров с горячими напитками и едой. В четвертом находилась маленькая метеостанция. Беверли научилась предсказывать погоду и практически не нуждалась в барометре, термометре и анемометре, однако постоянно прибегала к их помощи, поскольку вела специальный журнал. Помимо прочего, она делала заметки, в которых особое внимание уделялось поведению птиц, цветению деревьев и городским пожарам (отмечались их продолжительность, цвет дыма и высота пламени), воздушным шарам и змеям, состоянию неба и типам судов, плывущих по Гудзону (время от времени по реке проплывали огромные старые посудины, появление которых замечалось только ею).