XVIII. Отступление от Ляояна

Был ясный солнечный день, поезд благополучно ушел, орудия громыхали не слишком часто, да и прислу­шались мы к ним настолько, что можно было относить­ся к их шуму так, будто это только надоевший, докучли­вый, слишком шумный разговор, и наш лагерь страданий вдруг стал веселым, спокойным, довольно опустевшим бивуаком.

На моей душе еще оставалось, однако, одно дело: госпиталь Мантейфеля не успел схоронить своих умер­ших; кроме того, пропал куда-то мой Гакинаев, и я ока­зался без лошади, следовательно — в зависимости от поезда. Слышу вдруг, что на станции Ляоян осталось 5 человек убитых и раненых. Я собрался ехать за ними на вагонетке и пошел себе ее выхлопатывать, когда встре­тил охотников железнодорожного батальона, которые шли в город за церковной утварью. Тогда я поручил им осмотреть станцию (меня все беспокоили интендантские служители, за которыми я не мог поехать ночью), а сам пошел в наше покинутое «Управление», посмотреть, не ждет ли меня там мой верный Гакинаев, пока его не убь­ют. Грустное, тяжелое впечатление произвело на меня наше пепелище, где еще недавно жизнь била ключом, а теперь все было пусто, и двери все раскрыты, — будто сердце, которое только что любило одного, вдруг раз­любило — и готово принять в себя другого. Только кра­соты нашего уголка оставались неизменными, и милый садик по-прежнему пестрел гранатами, уже в виде пло­дов, розами и функиями...

Достать солдат для погребения покойников, уже на­кануне, как я справился, отпетых, я попросил состояще­го при Главноуполномоченном В. В. Ширкова. Он быст­ро устроил это; видя, однако, что обстреливание этого места все усиливается, поехал предложить солдатикам отложить процедуру до более покойной минуты, но те отказались, говоря, что «братское дело» исполнят сей­час же. Слава Богу, все произошло благополучно.

Мы мирно сидели около палатки, прячась в тени ее крыши и пользуясь гостеприимством, совершенно ис­ключительным, Евгениевского отряда, моща к нам подъе­хал А. А. Леман. Он привез с собой в двуколках ране­ных и просил приготовиться к приему большого их коли­чества: Енисейский полк вышел между двух ляоянских фортов, кинулся в атаку, уже взял одну деревню, но по­тери большие.

Воспользовавшись оставленной, как оказалось, Алек­сандровским лошадью, я поехал на перевязочный пункт за Леманом. Хотя он уехал, не дождавшись меня, и ка­зак, меня сопровождавший, дороги точно не знал, — най­ти ее было нетрудно: на нас шла волна раненых. Подви­гаясь им навстречу по гаоляновой дороге, мы довольно скоро добрались и до перевязочного пункта У самой дороги, в тени гаоляна, ложились и садились раненые, и туг же их перевязывали. Волна их все увеличивалась. Я засучил рукава и тоже принялся за перевязку, без воды, без мытья рук, без записи, лишь бы скорее закрыть раны. А раненые все прибывали: одни приходили, других при­носили.

— А Жирков убит! — почти весело, так деловито, быстро оповещает, проходя мимо нас, один из носиль­щиков раненого, которого мы перевязывали.

Говор, стоны, толпа — сгущаются; за ранеными, мол­ча, бредут и здоровые. Отступают! Во второй деревне наткнулись на сильный огонь японцев и с большими, уд­ручающими потерями должны были отступить. Неприя­тель преследовал шрапнелями. По мере приближения к нам отступающих приближались и шрапнели; наконец, стали рваться совсем неподалеку: очевидно, японцам видна была дорога, и они пристрелялись к ней. Пришлось отойти назад и всему перевязочному пункту. Мы добра­лись до более отдаленного места, скрытого и безопас­ного. Здесь столпились все: и раненый командир полка, и унылые, как бы сконфуженные, офицеры, его окружив­шие, не досчитавшиеся стольких своих товарищей, ко­торые еще полчаса тому назад были так же молоды и здоровы, как они, — измученные, с серьезными лицами солдаты...

Рядом лежала груда ружей, подобранных за убиты­ми...

Я рад был, что был не нужен, и можно было с Лема­ном уехать. Подавленный, вернулся я к железнодорож­ному пути, и застал палатки, уже окруженные ранеными. Как сильный южный ливень из улиц в полчаса делает реки вод, а из площадей — озера, так здесь полчаса, час лю­того боя — из дороги и равнины сделали реку и озеро крови.

Пока я ездил, по моей просьбе был развернут один краснокрестный перевязочный пункт и тоже уже был ок­ружен ранеными, да еще какими, — Боже, какими!

Сейчас же врачи, сестры, студент Евгениевской Об­щины пошли на помощь нашему и военному перевязоч­ным пунктам, и работа продолжалась до глубокой тем­ноты.

Раненых после перевязки прямо сажали в теплушечный поезд, который, к счастью, уже стоял здесь.

Ты знаешь ли, что значит теплушка? Это простой то­варный вагон, в котором зимой при перевозке войск стави­лась печь. Теперь, кстати сказать, все эти печи, говорят, потеряны. Наступают холода, и теплушки пора называть холодильниками. Если есть время и возможность, теп­лушки оборудуются: кладется сено или гаолян, на них циновки, в вагоны раздаются кружки, фонари и пр. Здесь не было этого ничего, не было и свободного медицинс­кого персонала.

Стоял длинный ряд товарных вагонов, набитых ране­ными. Иду мимо и слышу, как из темноты раздаются сто­ны на все голоса. Некоторые взывают из глубины мрака: «Пить, пить!»

Беру фонарь и влезаю в вагон, где стоны и зовы осо­бенно многочисленны. Ступаю с осторожностью, что­бы не задеть пробитые животы, ноги и головы: едва есть место, где поставить ногу.

— Кто хочет пить?

— Я, я, я! — слышу из разных углов.

— Ваше высокородие, около меня покойник.

Гляжу, и действительно, бок о бок с живым, лежит уже успокоившийся страдалец. Иду разыскивать солдат, чтобы вытащить пассажира, который уже доехал до са­мой близкой станции, потому что он раньше всех на нее прибыл, вместе с тем, до самой далекой, потому что между ним и нами легла уже вечность, и до самой важ­ной.

Я вспомнил — не тогда, конечно, а сейчас, когда пишу тебе, — переезд зимой через Альпы: ты только что ехала среди снегов и хмурой зимы и вдруг, пере­шагнув совершенно для тебя незаметно, через какую- то неизмеримую высоту, попадаешь в Геную: тебя ра­достно поражает безоблачное синее небо, яркое солн­це льет с него на тебя гостеприимные теплые лучи, и среди веселой зелени тебя приветливо встречает осле­пительно белая статуя Колумба. Боже мой! Если такой переход из одной рамки в другую заставляет наше сер­дце биться какой-то восторженной радостью — какое же блаженство должна испытывать человеческая душа, переходя из своего темного, тесного вагона к Тебе, о Господи, в твою неизмеримую, безоблачную, ослепи­тельную высь!..

Но тогда я не думал об этом, каюсь. Тогда я видел только этот ужасный вагон, набитый искалеченными людьми, и беспомощный труп, который спускали из него подоске...

Была темная, воробьиная ночь. Небо было, как трау­ром, затянуто черными тучами; мрак разрывался только резким протяжным воем снарядов и грубым, дерзким гро­хотом их разрывов, а справа виднелся одинокий огонек тусклого фонарика, едва освещавшего несколько чер­ных теней, и раздавалось заунывное, жидкое погребаль­ное пение...

Тра-та-та, тра-та-та,.. — присоединилась возобновив­шаяся ружейная пальба.

— Ваше высокородие, тогда же мы поедем? — стонут несчастные из своих темных торобок.

— Господи, добьет «он» нас здесь!

— Да что ты, полно! — бодро и самоуверенно отве­чаешь им. — Ведь это мы же в них стреляем.

Но то стреляли в нас.

Мучительно долго пыхтел паровоз, пока, наконец, не тронулся и не повез.

В Ляояне №2 раненых больше не оставалось; все пе­ревязочные пункты немедленно снялись и переехали че­рез реку, так как наутро можно было ожидать, что мост будет разрушен из осадных орудий. На другой день, од­ного, по нему прошли еще все наши войска и затем по­дожгли его, а не взорвали, чтобы не разрушать остова, которым мы еще рассчитывали воспользоваться на об­ратном пути.

XIX. Разъезд № 101

На ближайшем разъезде, № 101, я выскочил из поез­да и побежал в фанзы, накануне взятые нами с Михайло­вым, чтобы посадить на поезд сестер, так как нам уда­лось захватить на него из военного госпиталя всего шесть санитаров и еще меньше, кажется, фонарей. Сест­ры мои опоздали, но другие, из развернутых около лаза­ретов, успели обойти несчастных и, сколько можно, на­поить и накормить их; также были прибавлены санитары, кажется, на каждый вагон по одному.

А в лазаретных палатках не спали - перевязки про­должались всю ночь. Врачей, впрочем, было достаточ­но, и я пошел уснуть: было уже пять часов утра. Когда я встал, я узнал, что здесь, на 101 -м разъезде, в устроен­ном нами большом перевязочном пункте при конноже­лезной и железной дорогах, ожидается большое количе­ство раненых, и тотчас же отправился туда.

Что такое был до тех пор какой-то 101-й разъезд? Сколько раз приходилось стоять на нем и клясть мед­ленность железнодорожного движения, не обращая на самый разъезд собственно никакого внимания. Еще ког­да я в последний раз ехал в Ляоян, мы на нем долго сто­яли, снимались, наблюдали за пальбой над Ляояном, и все- таки 101-й разъезд был для нас одним из многих. Теперь, 21 -го августа, он стал крупным центром.

На огромной площади около места остановки вагоне­ток раскинулись четыре наших перевязочных и один про­довольственный пункты. Эта кипучая полезная работа во всех углах, освещенная ярким солнцем, производила отрад­ное впечатление: как будто и раненые днем меньше страда­ют. Я сортировал больных, — одних отправлял прямо на продовольственный пуню; других — в ют или другой пере­вязочный, где поменьше народа, чтобы более тяжелым ра­неным не приходилось долго ждать, третьих сажал в ваго­ны. Целый день пробродил япо этойплощади, оттоптал себе совершенно ноги и к вечеру узнал, что наше Правление все снялось и уехало, А мои вещи? Тоже уехали. А пташка? Тоже. Так и остался я в одной серой рубахе.

В пятом часу утра, не чувствуя ни ног, ни головы, я пошел отыскивать палатку Голубева, чтобы вытянуть­ся хоть на часок. В это время шла усиленная эвакуация станции: горели костры из всего, что могло гореть, сни­мались палатки, нагружались арбы... Топография места так изменилась, что я не мог найти уже той площади, на которой проходил весь день, тем более, что последний, оставшийся несвернутым наш перевязочный пункт пере­нес свои действия к юнцу рельсов конножелезной доро­ги, поближе к главному пути. Я забрел куда-то далеко в сторону, когда утро нового дня показало мне, что я заб­лудился. Отыскав, наконец, нашу площадь, я убедился, что Голубеве кая палатка уже снята. Я вернулся тогда к вагонам-теплушкам и подсел к А. И. Гучкову. Было уже совсем светло, когда последние два поезда передвинули версты на четыре севернее разъезда, боясь, что неприя­тель близко. В это время на разъезде продолжались пе­ревязки: доканчивали последний транспорт раненых, при­везенных в вагонетках. Тут же, в нескольких десятках шагов, жгли наши ружья и патроны, которые щелкали и стреляли, будто батальон японцев.

Отсюда мы повезли раненых на двуколках по ужаной дороге к поездам, которые их ожидали, и на пути зах­ватили еще целый арбяной транспорт с семьюдесятью тремя ранеными.

Долго запихивал я их в первый поезд из двух после­дних, боясь, что в самом последнем не окажется места. Время от времени меня поторапливал один медицинский генерал, правда, очень древний. Наконец, и он, и я поте­ряли терпение.

— Ведь я с шести часов жду в этом поезде, — сер­дился старик.

— Ваше превосходительство, — ответил я, обижен­ный нетерпением врача, который ехал удобно во П клас­се только благодаря раненым, а не то, чтобы он их вез в своем поезде, — Раненые тоже ждут с раннего утра, даже с ночи, с той только разницей, что мы с вами здесь мир­но сидели (признаться, я, как ты знаешь, почти не приса­живался), а они за нас дрались.

Отстал почтенный товарищ, но через некоторое вре­мя, видя, что несут еще одного раненого с разбитой го­ловой, совсем разозлился: «Да это каприз какой-то!» Но я был рад, что усадил в этот поезд, сколько было воз­можно, так как в самом последнем едва хватило места для всех; и то приходилось класть несчастных мозаикой, чтобы выгадывать каждый вершок. В одном из вагонов поместился и я с ними.

Как ни плохо, ни примитивно в этих теплушках, когда несчастные все разместились и поезд стал покачивать их, раненые в моем вагоне все успокоились и мирно засну­ли. Заклевал и я носом. Больной солдатик, единственный не спавший, заметил это, хотел отдать мне свою шинель и предлагал упечься. Я выдержал, однако, до Янтая, где на станции встретили нас генерал Тренов и Александров­ский, который уговорил меня пересесть в другой вагон, со всеми нашими уполномоченными (товарный, конеч­но) и уехать в Шахэ, так как в Янтае был военный пере­вязочный пункт, и мне там нечего было делать. (Лошадь моя шла походным порядком.) Я, действительно, очень изморился и уехал.

XX. Эвакуация станции Шахэ

На другой день в Шахэ мы опять открыли два пере­вязочных пункта, где перевязывались раненые, приезжав­шие на двуколках и захваченные уже после нас на 101-м разъезде знаменитым поездом полковника Спиридоно­ва; но работа уже далеко не была столь интенсивной, как на разъезде. Сюда же приехал днем и Командующий пос­ле самой тревожной ночи, когда около Янтая наши обо­зы были в большой опасности. В 6 час. вечера приехал с севера Наместник...

Из Шахэ мы выехали на следующий день, постояли у моста, но, когда доехали до разъезда, получив сведения, будто сзади нас идут еще раненые, вернулись к мосту и стали ждать.

Совсем мертвыми показались мне станция и ее окре­стности: тишина, запустение, — и никого кругом (впро­чем, на станции на всякий случай оставался еще один из наших летучих отрядов).

Большую часть дороги я провел в вагоне с здоровы­ми солдатиками на каких-то кулях и ящиках, которые они везли в Мукден. Вышло это так потому, что один из боль­ных солдат в вагоне, в котором я раньше сидел, внезапно проявил признаки острого помешательства и выскочил на ходу из поезда. Так как ход был очень тихий, да еще дру­гой больной успел немного задержать прыжок сумасшед­шего, он нисколько не ушибся. Чтобы избавить его от пре­жних впечатлений, я нарочно посадил его в другой вагон и именно к здоровым солдатам, рассчитывая на их помощь, в случае, если ему снова вздумалось бы прыгать. Действи­тельно, он и хотел это сделать и сначала был очень воз­бужден. Из бессвязных речей его удалось понять, что он считает себя большим преступником и, по-видимому, по­тому, что во время какого-то боя струхнул и куда-то ушел. Он считал, что из-за этого было потеряно все дело, и что он теперь должен умереть. Он стал прощаться с нами, по­просил, чтобы я поцеловал его, затем поцеловал другого своего соседа. Я старался приласкать его и расспраши­вать про его семью, а он постепенно утихал и, будто ото­гретый, с успокоившейся наболевшей душой, мирно зас­нул. После этого он спал всю дорогу, но я не решался ос­тавить его и к ночи сам заснул рядом, среди спящих тел и больших грязных сапог моих спутников.

Эго была премилая компания, всю дорогу окружав­шая меня вниманием и любезностями. Они угостили меня очень вкусным супом, который сами сварили из выдан­ных им порций, и который я с большим аппетитом хлебал из одной чашки с одним из солдат. Затем, дали мне чаю и сухарей, причем один из них с милым вниманием посо­ветовал мне:

— Может быть, ваше высокоблагородие, у вас зу­бов нет, так вы помочите сухари в чае, — чем искренне насмешил меня. .

В беседе с ними я забыл, что мы отступаем, что мы оставили Ляоян, даже, что мы на войне, хотя мы все вре­мя о ней говорили. Один из солдат, видимо, следящий за газетами, все время рассказывал о текущих делах и был полон энергии и готовности к наступлению. Он был убеж­ден, что мы завлекаем японцев, чтобы лучше расколо­тить их. Он рассказал, между прочим, и про то, будто один солдат уличен в продаже нашего скота японцам.

— Жажда к наживе, — лаконически вставил мрачный артиллерист, не принимавший участия в разговоре, кото­рый казался ему, видимо, препустой болтовней. Мой со­беседник продолжал свои повествования и рассказал, как попался в плен японец и держал себя очень храбро, но когда у него взяли лошадь, то он заплакал.

— Хороший солдат, значит, — опять пробасил мол­чаливый артиллерист.

Я согласился с ним, но так в беседу и не сумел вов­лечь...

Мы приехали в Мукден в третьем часу утра, и мне вспомнился Берлин: такая же свежесть сырого воздуха, пропитанного запахом угольного дыма, какая встречает тебя, когда осенью рано утром приезжаешь на вокзал «Фридрихштрассе»...

Тяжелое впечатление произвела на меня на этот раз станция: давно ли, когда был в последний раз в Мукдене, это была «резиденция», содержавшаяся в образцовом по­рядке, с строго определенными дорожками, по которым разрешалось ходить, и то непременно мимо часового, ко­торый ночью без пропуска не позволял пройти, — а те­перь на станции шум и гам, на самой платформе стоят какие-то повозки, ходят лошади, попирая все былое бла­гоустройство... «Так, — представилось мне, — бесце­ремонно попирают теперь наши недруги и их друзья нашу честь, нашу славу, которой еще так недавно должны были оказывать благоговейное и боязливое уважение». Я ис­пытывал ощущение, будто эти колеса двуколок на стан­ции всей тяжестью стали прямо на мою душу.

Мы шли с Андресом, который великолепно и само­отверженно, совершенно забывая себя, работал на всех эвакуируемых станциях, принося огромную помощь мне и пользу больным, и который сопровождал раненых в од­ном поезде со мной; за нами следовал санитар с тюками перевязочного материала. Сдав больных и раненых гос­питалям, мы разыскивали палатки Красного Креста, где нам были ночлег и закуска. Но нам неправильно объяснили рас­положение их, и мы долго тщетно бродили в темноте в самом мрачном расположении духа. Боясь потерять сани­тара, Андрес время от времени окликал:

— Санитар с мешком!

— Здесь!

— Санитар с мешком!

Наконец, я не мог выдерживать больше этого мрач­ного напряжения и расхохотался над этим методическим зовом «санитар с мешком» и над нашим комическим плу­тонием между «трех сосен». А. тоже расхохотался, но у меня это не смех, а слезы. Они переполнили мою душу и уже готовы были вырваться из глаз, если бы я не удер­жал своего истерического смеха. Как могли мы сдать Ляоян, как могло это случиться, зачем это было нужно?! Я считал это невозможным, и тяжело было это пережи­вать... .

Потеряв надежду найти наши палатки и потеряв вме­сте с тем в конце концов и санитара, мы вернулись на станцию, чтобы немного закусить. Она была полна та­кого же несчастного, иззябшего, удрученного, взвол­нованного народа, какими и мы с Андресом явились. К нам присоединился военный врач О., совершенно про­дрогший и пришибленный, — он, всегда пышущий энер­гией и бодростью физической и душевной. Тяжелая, мрачная ночь... .

Было часов пять и совсем светло, когда мы вышли с А. со станции и увидали наши палатки совсем рядом с ней.

Затем потекли мирные мукденские дни, за которые душа совершенно расправилась, чтобы через три недели быть раздавленной насмерть.

Наши рекомендации