XI. Смерть ген. Келлера и отступление от Холангоу

Деревня Кофенщы (Восточный отряд),

Июля 1904 г.

Живу я здесь целую неделю почти на самых позици­ях, каждый день может разразиться бой, но именно здесь я и отдохнул немного, и поуспокоился. В нашем Управ­лении в Ляояне необычайно нервная атмосфера. Правда, всюду все переутомлены и все изнервничались; покой­ный генерал Келлер последнее время почти не спал по ночам, вставал и говорил своему адъютанту:

— Vous savezje ne suis pas alarmiste, mais j’entends qu’on tire(Вы знаете, я не паникер, но я слышу, что стреляют (франц.)).

Адъютант выходит из палатки, вслушивается в тем­ноту и убеждается, что это двуколка громыхает где-ни­будь по каменистой дороге (звук, действительно, очень похожий на ружейную стрельбу).

— Какая двуколка, это стреляют! — не сразу успока­ивается граф.

Как жаль этого храброго рыцаря! Я помню его еще в Ляояне, когда он пришел в Георгиевский госпиталь ле­читься: небольшого роста, с розовыми щеками, ясными голубыми тазами и белокурой с проседью, расчесанной надвое, бородкой, он был сама любезность. В отряде все скоро полюбили его и, прежде всего, за его необыкно­венную со всеми обходительность. Затем он с первого же боя проявил необычайную, даже излишнюю храб­рость: он ходил часто в белом кителе по самым батаре­ям под отчаянным огнем. Ему говорили, что так нельзя, так не надо, но он ничего не хотел слушать. 18-го июля он проделывал то же самое. Когда он шел с одной бата­реи на другую, ему предстояло пройти по сильно обстре­ливаемому месту; его предупредили, он молча взглянул на говорившего и своим особым смелым шагом пошел вперед. Тотчас же разорвалась шрапнель, и он упал; ник­то на батарее и никто из его штаба не был ранен, но он, бедняга, получил в себя весь заряд, — говорят, до 34 ран. Когда его поднимали, он мог только сказать: «ос­тавьте меня», и сейчас же, по-видимому, скончался.

Это было в бою под Холангоу. Говорят, бой шел бле­стяще, мы положительно побеждали, тогда вдруг один полк, по приказанию своего командира, ушел и тем от­крыл японцам место к наступлению. Командира смени­ли, его собрались судить, есть слух даже, что он куда-то скрылся, но, тем не менее, мы все-таки должны были отступить.

Никогда не забуду этой ужасной ночи, cette nuit funebre(Похоронной ночи [приблизительный перевод] (франц.)) (ведь нет точного перевода этого выразитель­ного слова) с 18-го на 19-е июля.

18-го июля, утром, я выехал из Ляояна сюда, в Вос­точный отряд, с особым поручением и особыми полно­мочиями от Александровского. Со мной ехали один из главно-уполномоченных Объединенной Земской Органи­зации, Н. Н. Ковалевский, и еще один из ее членов. Мы отлично, несмотря на сильнейшую жару, доехали до полуэтапа Сяолинцзы; я осмотрел там этапный лазарет харь­ковского земства, полюбовался чудным устройством Евгениевского госпиталя, только что вновь открытого, и мы поехали дальше.

Это та самая дорога, которую я делал ровно три ме­сяца тому назад, тогда после тюренченского боя ехал в Лянь-шань-гуань. Теперь живописные скалы покрылись пятнами темной бархатистой зелени, поля — высоким изумрудным гаоляном, таким высоким, что, сидя вер­хом на коне и подняв нагайку я все-таки оказываюсь ниже этого леса тонких тростниковых стеблей. Недаром ки­тайцам запрещено сеять гаолян ближе трехсот, если не ошибаюсь, сажень от железнодорожного пути, — иначе в нем прятались бы хунхузы и обстреливали бы поезда. И то он служит японцам во время ночных разъездов: юрк­нет на лошади в гаолян — и не найти его. Гаолян дает китайцам прекрасную кашу, вроде гречневой, дает соло­му для скота и дает топливо. Временами и местами дру­гого топлива не найти. Из гаоляна же плетутся отличные изгороди.

Теперь он достиг, кажется, своей максимальной вы­соты и цветет густыми, с л иловатым отливом, кистями. У китайцев примета, что если периода дождей не было до начала цветения гаоляна, то его и не будет вовсе.

Мы приехали на первый этап, в Ляндясян, уже вече­ром, в полную темноту. Около русской лавочки, где можно поесть и попить, стояли спешившиеся казаки и их лошади. В ресторанчике мы нашли одного моего зна­комого сотника, измученного, исхудалого, истерзанно­го душой. Сначала он не хотел разбалтываться, сказал только, что под Холангоу, куда мы ехали, целый день идет сильный бой, что Келлер смертельно ранен, гене­рал Гершельман отброшен, князь Д. в очень опасном положении, терско-кубанский полк зашел японцам в тыл и, вероятно, погибнет. Ты себе легко представишь, ка­кое впечатление должны были произвести на меня все эти известия в эту мрачную ночь, в маленьком закопте­лом кабачке, полученные от офицера, только что выс­кочившего, как он выражался, «из грязной истории». Он разговорился и стал отводить душу. Не смею даже по­вторить всего, что он говорил, но впечатление от его слов получалось удручающее: такому-то было прика­зано начать бой ночью, он начал его только утром, тог­да было светло; другого предупреждали не идти такой- то дорогой, а непременно другой, так как иначе он рис­кует всей своей частью, а он повел ее именно по запре­щенной дороге, вследствие чего массу потерял, вов­ремя не пришел и способствовал проигрышу боя, и т. д., и т. д.

Мы съели по яичнице, выпили по стакану чая и все вместе выехали.

— Евгений Сергеевич, расскажите что-нибудь! — просит мой бедный спутник, чтобы отвлечься.

— Что я могу вам рассказать после всего, что слы­шал: язык присох у меня к гортани.

Мы расстались около самого Холангоу. Сотник по­ехал в лагерь, а мы — в этапный лазарет харьковского земства.

Там уже лежало свыше ста раненых. Князь Ширинс- кий-Шихматов досказал нам новости: граф Келлер убит; доктор Ивенсен, старший врач 6-го московского лету­чего отряда, ранен в ногу; сейчас идет военный совет, обсуждающий вопрос, держаться ли на позициях, или отступать.

Мрачность ночи все сгущалась.

Я прошел к телу Келлера (раненые были уже все пе­ревязаны); оно стояло под шатром Красного Креста, любовно убранным князем Ширинским разнообразной зеленью; две свечи тускло освещали последнее зем­ное жилище храброго воина; два солдата стояли на ча­сах у тела. С глубоким чувством поклонился я остан­кам, едва приведенным в человекоподобный вид и за­кутанным кисеей. Кто знает, не есть ли это самый счас­тливый удел русского гражданина в настоящую тяже­лую годину?!

Князь ушел узнать результат совещания военачальни­ков, а я остался поджидал, его. Вдруг в темноте раздались стоны, и справа от меня показалась черная вереница носи­лок, с которых и долетали эти стоны на разные голоса

Мы еще распределяли этих раненых по палаткам этапного Харьковского лазарета, корца вернулся Ширинский и объявил, что решено отступать и раненых прика­зано немедленно эвакуировать. Было 2 1/2 часа утра. На чем и как эвакуировать? Стали рассортировывать несчастных, и раненным в руку, только что уснувшим после пережитых душевных и физических напряжений, было предложено идти пешком. Ширинский остановил ехав­шие мимо пять санитарных двуколок, в одной из кото­рых едва растолкали измученного заснувшего врача, и попросили его взять с собой человек двенадцать, кото­рые идти не могли. Я отдал фудутунку Красного Крес­та, в которой приехали наши вещи, раненым, чтобы пе­ревезти еще троих. Оседлали лошадей и думали и их отдать под раненых, когда подошел еще целый транс­порт пустых санитарных двуколок. Усадили всех, кого было можно, остались только такие, которых необхо­димо было нести на носилках. Но кто их понесет? Ки­тайцы наотрез отказались. Спасателями явились сапе­ры с своим милейшим офицером, капитаном Субботи­ным, которые принесли раненых; они и понесли их даль­ше и захватили еще новых. Наконец, пришли санитары с носилками из дивизионного лазарета, и все больные были унесены. Унесли и графа Келлера, положенного в неимоверной тяжести гроб, за ночь сколоченный сол­датиками.

К этому времени солнце уже ярко горело на небе, ос­вещая все по-своему и отогревая измученные души. Шла речь о том, как хорошо шел бой, какая была бы славная победа, если бы не такой-то полк; что с князем Д. ниче­го не случилось; что терско-кубанский полк благополуч­но вернулся, и т. д. Никакие осадные орудия, которых боялись ночью, не стреляли, и сестры лазарета, уложив вещи, тоже благополучно уехали. Ковалевский остался укладывать оставшееся имущество, а я пустился в об­ратный путь.

Встречаю молодого офицера, с которым познакомил­ся в Ляояне, где он навещал одного из наших уполномо­ченных. Он был у Ренненкампфа и занимался разведка­ми. Каждое утро выезжал он с 16-ю казаками искать япон­цев, постоянно на них натыкался и замучился так, что в Ляояне находили его сильно изменившимся и изнервни­чавшимся.

— Знаете, — рассказывал он тогда, — иной раз выез­жаешь такой бодрый и все ничего; встретишь японцев, скомандуешь — и все так покойно; но иной день так скверно себя чувствуешь, что так бы и удрал от них, ей-Богу.

Теперь он имел довольный вид, солнце играло и на нем, и в нем.

— А знаете, доктор, ведь я перехватил транспорт, ей-Богу! Хоть паршивый, но перехватил, уже и в газетах об этом было, ей-Богу! Вы не читали?

Милое его улыбающееся лицо само действовало на меня, как солнце, и я поехал приободренный, не замечая, что не спал ночь.

Дорогой я нагонял раненых, которых несли, и следил за ними; на первом этапе вздремнул два часа, затем при­ехал в Чинертунь, около которого и теперь стоим, а к ве­черу добрался до военного госпиталя, гуда прибыли все наши раненые и где и я переночевал.

XII. В Восточном отряде

Кофенцзы. 26-е июля 1904г.

Пользуясь дождем и затишьем — наверное, перед бурей — я расписался эти дни. В эти между боевые пери­оды часто испытываешь малодушное состояние боль­ного, которому предстоит неизбежная операция: может быть, чем раньше она состоится, тем лучше, но он рад всякой оттяжке: то операционная комната не готова, то доктор прихворнул, и т. д. Так и я: знаю, что бои должны быть, и большие, и много их, и, может быть, иногда чем скорее, тем лучше, но радуешься невольно, когда они оттягиваются, представляя себе, столько опять горя и страданий они должны с собой принести.

Но такое настроение опятъ-таки развивается преиму­щественно в Ляояне, Здесь, в лагере, оно гораздо более боевое, и даже переутомленные офицеры тяготятся за­тяжкой бездействия. В иных полках настроение даже очень бодрое, так что радостно на них смотреть.

Вообще, солдаты и офицеры в огромном большин­стве дерутся великолепно; не всегда удачно бывает, по- видимому, более высокое командование, и вечная беда, что приказ к отступлению приходит и неожиданно, и не всюду одновременно, и часто несоответственно, как буд­то, положению дела, так что многое из того, что гово­рил мой знакомый сотник, к сожалению, кажется, справедливо.

Во всяком случае, мы еще в недостаточной количе­ственной силе, и трудности, с которыми нашим войскам приходится бороться, громадны. Но русский человек ко всему применяется, и многие полки уже бегают по соп­кам не хуже японцев. Большое преимущество нашего врага в том еще, что он через китайцев отлично о нас осведомлен, мы же знаем о нем только то, что сами раз­добудем.

Стойкости японских войск и стратегических способ­ностей их военачальников здесь никто не отрицает. Сам Куроки, говорят, болен ревматизмом, его носят на но­силках, но ему особой подвижности и не нужно: со все­ми позициями он соединен телефоном, обо всем проис­ходящем он каждую минуту осведомлен, может немед­ленно отд ать любое распоряжение и таким образом объе­диняет действия всей своей армии. Кроме того, у япон­цев отлично организована система сигнализации флага­ми во время боя. Пользуются они и гелиографом, по ночам рыщут какими-то огнями по горам. Словом, мно­гому можно нам у них поучиться.

В Восточном отряде, впрочем, очень хорошо: пози­ции тоже соединены между собой телефонами, настрое­ние в штабе разумное и бодрое, у всех готовность бить­ся до последней капли крови и — что особенно важно — вера в возможность победы. Дай им, Боже, успеха!

Удивительно, как отличается лагерь от лагеря. Здесь лагерь имеет характер боевой, деловой, серьезный, в Кудзяцзы — казовый и эффектный: песни, музыка, воздушный шар. Там я был как раз в очень подавленном состо­янии, и эта песни раздражали меня: мне слышалась в них фальшь»,,

Несмотря на крайне жесткое ложе, я здесь высыпа­юсь (еще я сплю на бурке, которую мне уступает один из моих сожителей, студент летучего отряда, Перримонд, большой молодчага, работавший в последнем бою це­лый день на батарее); еда наша крайне умеренная, и дела я сейчас не имею никакого. Я остался здесь временно, до присылки уполномоченного Восточного отряда вме­сто князя Ширинского, и, как будто, забыт начальством. Пока я этим только доволен, но сейчас отрезан от Ляояна на неопределенное время: после одного дня дождя река местами уже стала непроходима, и казак, чтобы свезти в штаб донесение, должен был раздеться, поло­жить донесение в фуражку, снять седло с лошади и по­плыть рядом с нею. Я же доехал до реки и вернулся на­зад в свою деревню.

Радуюсь своей задержке еще и потому, что это даст мне, я надеюсь, возможность посмотреть на деле работу летучих отрядов. Жизнь я их уже вижу. Вне дела — это мытарство: без всяких удобств, без настоящего питания, без книг и духовной пищи, жизнь в грязи и отчаянной ску­ке, когда начинают, как три сестры у Чехова, стонать: «в Москву, в Москву!». Я этого, конечно, не испытываю, так как первые дни все ездил верхом: один день объехал наши позиции с генералом Кашталинским и полковником Ораневским (начальником штаба отряда), другой — отыс­кивал место для первого летучего отряда, третий — уст­раивал Курляндский отряд, на четвертый — выделял из Кур­ляндского отряда еще меньших размеров летучку для ог­рада генерала Грекова; на пятый день ездил в Сяолинцзы, в Евгениевский госпиталь, — последние же два дня сижу и пишу, «как поденщик». Так я мог бы выдержать долго, но назавтра китайцы предвещают бой.

Когда китайцы ожидают, что будет «война», как они говорят, они увозят своих «бабушек», «мадам» и детей в горы. Наши хозяева сделали это уже несколько дней тому назад и с горя стали курить опий и пить свою отчаянную китайскую водку — ханшин, от которой наши солдатики иногда умирают, а в лучшем случае и на второй, и на тре­тий день пьянеют, лишь только выпьют стакан воды. Хан­шин и опий приводят китайцев в расслабленное доволь­ное состояние, и они делаются смешливы. К нам, своим непрошеным гостям, они относятся вполне дружелюб­но, а двое из них особенно ко мне расположены: при виде меня улыбаются, повторяя каждый раз: «капитан шанго». Чрезвычайно их интересует мое утреннее мытье, из которого они делают себе целое зрелище.

Кофенцзы — славная деревушка с довольно обшир­ными и чистыми фанзами и славными огородами при каж­дой из них. Бобы и огурцы вьются по тщательно пере­плетенным гаоляновым прутьям и по каменным стенкам, отделяющим один дом от другого. Тут растут и бакла­жаны, и дыни своеобразного вида, — маленькие, но очень недурные на вкус, — посажены гряды лука, в иных деревнях — целые красивые поля мака.

Нигде я не видал столько женщин, как в этой дерев­не. Быть может, это объясняется тем, что здесь народ, по-видимому, побогаче, и кто может себе позволить эту роскошь, тот имеет и двух, и трех жен. На иных дворах женщины, как только появишься, закрывают быстро окна, на других они менее боязливы и только скромно прячут­ся, если замечают направленный на них взор. Когда вхо­дишь в фанзу, китаец-хозяин любезно приглашает на ле­вую (большую) мужскую половину ее, просит сесть: «Садиза!» — иногда вынимает изо рта трубку и предлага­ет: «Кури, кури». Но, когда хочешь войти из сеней в пра­вую дверь, хозяин перед ней останавливается, придержи­вая ее, и почти шепотом предупреждает: «Мадам сип, сип». И действительно, там постоянно какая-нибудь «ма­дам» спит. Китайцы очень берегут своих женщин, кото­рым предоставляют, по-видимому, только домашнюю работу, на полях же и в огородах работают почти исклю­чительно мужчины; только однажды случилось мне ви­деть двух китаянок, срывавших головки мака.

Высоко ценя счастье семейного очага, китайцы на всех своих изделиях изображают его эмблемы, часто весьма своеобразные. Так, летучая мышь у них эмблема семейного счастья, лягушка — эмблема любви. Квака­ют они здесь сотнями голосов на два тона, с беззастен­чивостью привилегированных особ, и так громко, так неумолчно, что люди чуть понервнее от этого не могут

спать. Стоит выпасть днем дождю, чтобы к вечеру они уже затянули свою песнь любви, И с каким благоговени­ем слушают подчас эту песню китайцы! Я видел одного, который долго стоял перед лужей, не отрывая глаз от невидимого хора, — наконец, даже на корточки присел, чтобы слушать с полным удовольствием. Китайцы во­обще народ очень гибкий и на корточках сидят, видимо, с таким же удобством, с каким мы сидим на кресле. Рыба у них тоже прикосновенна к семейному счастью, и мо­лодым на свадьбу принято дарить чашку с двумя рыба­ми. Наконец, аист имеет, надо думать, то же значение, что и в Европе, почему в необыкновенной шпильке, изоб­ражающей розу с удивительными листками, ты найдешь и рыб, и лягушку, и аиста, и лотос — цветок верности.

Китайцы, несомненно, очень чадолюбивы. Они нежны с детьми, и я никогда не видал, чтобы они их наказывали или били. Зато не видал я и драк между детьми. Вообще, детишки китайские славные, только отчаянно грязные. Манеры, игры и плач их совершенно общедетские, рожи­цы часто очень миловидные; все они черноглазые. Летом маленькие детки, если не совсем голы (в большую жару и взрослые китайцы работают совершенно нагишом), то име­ют в высокой степени упрощенный костюм, состоящий из одного передника, висящего на шее и прикрывающего только грудь и живот. Такие передники носят, по-видимо­му, решительно все китайцы под своим обычным плать­ем, иные даже на серебряной цепочке. Большею частью эти передники вышиты, иногда очень красивым узором, синим по белому. На некоторых из них сделаны даже кар­маны. Взрослые китайцы, когда жарко, ходят большею частью только в одних панталонах, а выше — или ничего, или такой передник. Панталоны у них широкие, но около щиколоток туго обтянутые; сверху они надевают еще ра­бочие панталоны, устройство которых я долго не мог по­нять вследствие их странного вида: они завязываются так же низко, как и другая пара, но выше закрывают только переднюю часть голени, колени и несколько выше их кон­чаются, привязываясь тесемками к поясу. Эго, так сказать, мужской передник, который китайцы после работы снима­ют; но пока в нем, это имеет препотешный вид, особенно сзади. Ужасно уродлива у них бритая передняя половина головы; не понимаю, зачем они это делают. Скорее ми­ришься с их косой, которую они часто кладут венцом на голову, напоминая тогда, при известных типах, древних рим­лян в венках.

...Я лично не видал еще ни одного насилия русских над китайцами, — вижу, напротив, что за все, за всякую потраву, за всякую вещь, китайцы получают большие, со­гласно их требованиям, деньги, что они часто подходят к «капитану» с жалобой на того или другого солдата, буд­то он ему денег не заплатил или срывает незрелую куку­рузу. Эти жалобы доказывают; по-моему, их уверенность, что подобные поступки солдат наказуюгея, и нередко такие обвинения бывают просто шантажными. Так, мне рассказывали, как один китаец, которому не удалось с обоих денщиков офицера получить по полтиннику за одну и ту же курицу, стал бить себя лицом об дверь и выть. Вбежавший офицер, увидав китайца в крови, хотел силь­но наказать денщиков, да дело объяснилось.

Высказывается, однако, и противоположное мнение. Конечно, отдельные случаи безобразий не могут не пе­репадать, но мне невольно вспоминается рассказ про одного этапного коменданта, который, вопреки своим обязанностям, не давал казакам сена без денег. Денег у казака нет, а лошадь свою он кормить должен, ибо, что такое казак без лошади? Ну, и перерубили казаки китайцу руку и отняли у него солому. Кто же наталкивал их на раз­бой, спрашивается?

...Когда я в Кудзяцзы навещал.наши отряды, я по­ехал отыскивать Курляндский. Въезжаем в ближайшую деревню и натыкаемся на казаков с оголенными шашка­ми, офицер — с револьвером в руке.

— Что случилось? — спрашиваем.

— Сейчас из гаоляна хунхузы казака ранили и скры­лись в этой деревне.

Деревню сейчас оцепили казаки, встречных китайцев всех задержали, и, через некоторое время (мы уже про­ехали тогда дальше), поймали двадцать хунхузов и меж­ду ними двух японцев.

Был еще случай, тогда я чуть не попал под пули хун­хузов.

Есть у нас на одной из станций ближе к Харбину, в Шуанмоцзы, госпиталь Казанского Дворянства. Я при­ехал туда в 11 часов вечера, благополучно прошел мимо часовых, которые из темноты вдруг громко окликают:

«кто идет?» (скорее отвечаешь: «свой!», чтобы не стре­ляли) и пришел в домик, занимаемый врачами и сестра­ми. Старший врач госпиталя Н. стал рассказывать мне, как на днях было нападение хунхузов на их станцию, как несколько пуль попало даже в крышу госпиталя, и как вчера хунхузы опять обстреливали неподалеку воинский поезд; что их — три эскадрона под начальством японс­ких офицеров, и что на фуражках убитых хунхузов найде­на японская надпись «Великая Япония».

В это время вдруг слышим свист и щелк, свист и щелк.

— Ну, вот, вод опять! — заволновался бедный док­тор, затушил скорее лампу, согласно приказанию погра­ничной стражи, а то стреляют на огонь, и стал успокаи­вать меня из темноты.

— Вы не бойтесь, сейчас перестанут.

Его помошцик, второй врач госпиталя, Крамер, встал с постели, куда уже улегся на ночь, и пошел в госпиталь на случай прихода раненых. Хорошие условия работы!

Мы пошли за ним, но стрельба, действительно, сей­час прекратилась: пограничная стража пошла усмирять разбойников. .

Видел я хунхузов и вблизи: двое лечились в Георги­евском госпитале от побоев, полученных при дознании (китайцы при допросе подвергают пьггкам), хотя им пред­стояла смертная казнь. Вид у них был обычных китай­цев, они были только крупнее и мрачнее, прямо злее, но ведь и в других же условиях!

Однажды видел я красивого, большого, приятного хунхуза, их полковника, вошедшего, со своими солдата­ми, в известный отряд полковника Мадритова. Он драл­ся за нас, был ранен, и я застал его во время перевязки. Он очень благодарил за нее, но отказался лечь в госпи­таль и объявил, что пойдет курить опий. Никогда еще не казалось мне столь уместным это употребление опия...

XIII. В ожидании боя

Го июля 1904г. Кофенцзы

Ложимся мы здесь спать довольно рано, не позже одиннадцати, а под утро спишь уже сквозным сном: с од­ной стороны, бока разболятся от жесткого ложа, с дру­гой, — невольно прислушиваешься к жизни лагеря, не на­чинается ли, мол, что, и присматриваешься к небу; с тре­тьей, — начинают одолевать мухи. Это настоящие мухи-назои, которые называются здесь некоторыми египетской казнью. Обилие их, действительно, неимоверное, и, глядя на них, я себе ясно представляю, как могут японцы нам досаждать уже одною своею численностью. Мухи покры­вают собою все съестное, так что все приходится защи­щать колпаками, для чего пользуются обычными китайс­кими соломенными шляпами конической формы; чуть на столе появится кусок сахару, он тотчас делается черным от насевших на него мух; потолки черны и от мух, и от их следов; пока стоит рюмка вина или ты пьешь чай, тебе нео­днократно приходится вылавливать оттуда утопленниц иной раз вздохнешь неосторожно, и тебе в горло попада­ет муха; чтобы спастись от них, тебе нужной окна, и двери затянуть кисеей, первые никогда не открывать, вторые держать на блоке, чтобы они были открыты, только когда пропускают человека; где этого нет — облегчаешь свое существование веером, который заводят здесь почти все в борьбе со страшной жарой. Китайцы все ходят с веера­ми, даже самые бедные (нам продают веера по пятнад­цать копеек), а от мух у них особые опахала из конских волос. Я тоже ложусь спать с веером (окна у нас в фанзе, конечно, никогда не запираются) и под утро обмахиваюсь им, иногда даже во сне.

Боя все нет, и я продолжаю писать.

Следовало бы брать пример с солдатиков. Спраши­ваю одного раненого в Евангелическом госпитале, ко­торого застал за письмом.

— Что, друг, домой пишешь?

Обыкновенно лицо солдатика при этом засияет.

— Домой, — говорит.

— Что же, описываешь, как тебя ранили (он был ра­нен легко) и как ты молодцом дрался?

— Никак нет, пишу, что жив и здоров, а то бы старики страховаться стали.

Вот оно — величие и деликатность простой русской души!

В том Евангелическом госпитале была следующая трогательная сцена. Куропаткин обходил раненых и раз­давал Георгиевские кресты. Получил и один фельдфе­бель или унтер-офицер 34-го Севского полка. Расспро­сив, по обыкновению, раненого о деле и похвалив за него: «хорошо работали», Куропаткин своим громким, покой­ным голосом, передавая ему знак военного отличия, го­ворит:

— Именем Государя Императора поздравляю тебя кавалером.

— Покорнейше благодарю, ваше высокопревосхо­дительство! — молодецки выкликает раненый.

— Теперь тебе всюду и всегда почет будет за этот крест. Постарайся его еще раз заслужить, — продолжа­ет Куропаткин и отходит.

— Рад стараться, ваше высокопревосходительство! — громко раздается ему вслед.

Так обошел он весь барак и вышел. Я задержался за какими-то расспросами, когда меня остановил новый ка­валер 34-го Севского полка и в волнении заговорил:

— Ваше высокородие, я еще должен доложить, я не­пременно должен доложить его высокопревосходитель­ству...

— Что, друг?

— Меня командир полка от плена японского спас; когда я был ранен, он мне отдал свою лошадь и велел скорее везти. Я непременно должен это доложить, — по­вторял со слезами на глазах благодарный солдатик.

— Хорошо, я передам.

На первом же обеде у Куропаткина я рассказал ему это.

— За таким командиром, — сказал он, — конечно, весь полк, как один человек, пойдет.

Через несколько времени в Кудзяцзы мне пришлось обедать у Куропаткина как раз рядом с этим командиром. Эго оказался высокий, полный, с большой белокурой бо­родой и добродушным лицом человек. Я рассказал ему все, что написал тебе, и он был, видимо, доволен.

— По-видимому, солдатик уверен, что вы сами рис­ковали пленом японским, когда отдали ему свою лошадь. Верно ли это?

— Нет, конечно, этого риска не было, но он все вер­но рассказал.

После этого обеда Куропагкин собрал у себя в па­латке всех полковых командиров и других начальников частей и сказал им, как мне потом передавали слышав­шие, блестящую импровизированную речь. Он очертил им весь ход истекшей части кампании, описал дальней­шие планы, указал на назначение 10-го корпуса и коснул­ся некоторых замеченных им недостатков.

— Мы не привыкли, — говорил он, — к горной вой­не, и думаем уже, что трудности ее непреодолимы. Та­кое представление передается от офицеров и нижним чинам. Между тем, к ней можно приучиться, — нужно только упражняться.

На другой же день солдат стали заставлять брать при­ступом сопки или, как их здесь нежно называют; «сопоч­ки». Пошли на одну из них и генералы осматривать пози­ции, но один, бедняга, отстал на первой трети и стал взы­вать о помощи: он не мог уже сойти, так у него кружи­лась голова. Красный Крест и тут помог.

— Ну, вот, — говорил бедный генерал, спустившись, — а я, пехотный генерал, говорят, должен видеть все рас­положение моих частей, ну, где мне с моим сердцем!

— Да зачем вам самому, ваше превосходительство, у вас есть заместитель, — утешает его другой генерал.

— Да он совсем не может по горам ходить! — с от­чаянием воскликнул первый. — Отяжелели мы, засиде­лись!

Наши рекомендации