VIII. Отступление от Вафангоу
Харбин, 25-е июня 1904 г.
Вот я снова в цивилизованном городе, в том самом славном Харбине, который месяца три назад казался мне дырой и захолустьем. Так-то все относительно в жизни. Но после лагерной жизни, когда приходилось спать и на земле, питаться скоро приедающимися консервами, сидеть на жердочках или ящиках, в самом лучшем случае на разваливающихся стульях, писать при свете задуваемой ветром свечи, в мокрой, колыхающейся палатке, при постоянном ожидании тревоги, оказаться во втором этаже теплого каменного дома, за письменном столом, при керосиновой лампе, сидеть на венском стуле и писать на атласном бюваре, хотя бы и чужом, — это переход более резкий, чем перелететь из деревни в Париж, — но такова моя судьба, что мне все время приходится летать. Мне оказалась надобность заехать в наши госпитали в Тьели- не, Каюяне, Гунчжулине и Харбине, и я, повернувшись в Ляояне, укатил на север, хотя каждый день ожидался бой на юге. Я поехал туда, где начальство меня признавало нужнее. Но едва я добрался до Харбина, как в Дашичао вспыхнула эпидемия дизентерии, и Давыдов сегодня телеграфирует, что я нужен на юге. Александровский меня, однако, еще не вызывает, и я надеюсь доделать здесь свои дела.
Июня 1904г.
Ты удручена, что все наши потери ни к чему, что нас «все-таки оттеснили». Не знаю, есть ли это общепринятое выражение о результате Вафангоуского боя, ибо газет я не читаю, но не такое осталось у нас впечатление.
— Vous n’avez pas gagne la bataille, parce que vous ne l’avez pas voulu(Вы не выиграли сражение потому, что вы этого не хотели (франц.)), — сказал Chemineau(Шемино (франц.)), один из французских военных агентов, и сказал то, что нам всем здесь кажется. Не то чтобы кто-нибудь изменил интересам родины, а, по-видимому, дальнейшее наступление считалось для нас невыгодным: мы могли быть окружены, или что- нибудь в этом роде.
Во всяком случае, мы фактически наступали, левый фланг наш брал позицию за позицией, японцы отступали и только направо нас теснили, когда было приказано отступать. Никто не понимал такого распоряжения командира корпуса, солдаты спрашивали: «Да зачем же мы отступаем, ваше благородие?» — и не слушались, — им приходилось трижды повторять приказание. Казалось, если бы наш левый фланг окончательно опрокинул правый — неприятеля, то мог бы ударить в его левый и, тем выручив наш правый, — выиграть сражение. Таковы мысли штатского, конечно, более трудно выполнимые на деле, чем в письме, особенно если принять во внимание, что вся линия боя была растянута верст на одиннадцать.
Но что ни говори, а отступление есть вещь крайне тяжелая, особенно когда приходится поворачивать спину неприятелю в двух- или трехстах шагах от него, и наибольшие потери наши приходятся именно на отступление.
— Из нас бы никто живым не вернулся, — говорят солдатики, — если бы японцы хорошо стреляли.
Из ружей они стреляют плохо, но тоже заваливают свинцом, из орудий — метко, кажется, с помощью сигналов китайцев, которые, говорят, делают им знаки, то руками, то ветками деревьев. Кроме того, местность им отлично известна, они знают расстояние до каждой позиции и могут стрелять хоть без прицела. На их сопках стоят столбы с дощечками, на которых нарисованы очертания наших гор и отдельные опознавательные точки с точным обозначением расстояния, так что им остается только стоять и расстреливать наши батареи.
Продолжаю свою бесконечную повесть о Вафангоу.
Итак, мы шли из Вафангоу с отступающими стрелками, которые двигались под орудийным огнем, как на параде. Мой последний раненый, Шестопалов, был ранен в позвоночник, ноги его были совершенно парализованы, и он был тяжел, точно весь из свинца: мы с трудом несли его вшестером. Скоро мне подвели откуда-то лошадь, и я поехал, продолжая следить за теми ранеными, которых несли, так как истомленные солдатики несли через силу. Приходилось останавливаться и перевязывать или подбирать раненых. Так, один доплелся до фанзы и оттуда взывал о помощи: он был перевязан, но не мог идти дальше, и боялся, что его забудут в его фанзе. Его посадили на мула, но дальше мне пришлось опять отдать свою лошадь одному раненому в ногу, перетянутому выше раны полотенцем.
День был жаркий, и во рту у меня так пересохло, что язык казался куском люфы, сильно царапавшим нёбо. Тогда я отбросил предрассудок о сырой воде и попивал у солдатиков из их фляг по глотку, то у того, то у другого, — чтобы не лишить и их необходимой влаги. В одной деревне какой-то китаец угощал нас студеной водой и, чтобы мы пили ее с доверием, говорил: «Знаком, знаком».
Где-то на полдороге мой Гаки наев мне привел еще лошадь, и я, сдав носилки с ранеными полковому лазарету, который мы нагнали на стоянке и с которым я некоторое время шел потом вместе, причем через речку они перевезли меня на двуколке, поехал один вперед, так как Гакинаев отдал свою лошадь тяжелораненому.
Дальше я нагнал Ф., офицера, состоящего при иностранцах, который рассказал мне, что когда на левом фланге был получен приказ об отступлении (он дошел туда приблизительно часа через два после того, как станция, пришедшаяся на правом фланге, была уже очищена), он поехал на станцию один, чтобы узнать положение дел, и в леску около станции наскочил на японцев, которые по нему стреляли; он спасся только благодаря быстроте своего полукровного коня. По времени (тотчас после грозы) это было как раз тогда, когда обстреливали наш, вернее уже мой, перевязочный пункт по другую сторону станции. Вероятно, японцев было тут мало, а то бы нам не уйти было от них.
Еще дальше нагнал я одного капитана Генерального штаба. Мы мило с ним беседовали, когда он вдруг окликнул офицера в бурке, скакавшего в стороне от нас, но нам навстречу.
— Есаул Матвиенко, по какому праву вы позволяете себе распоряжаться чужими лошадьми и дали моего коня?.. — следовало неприятное объяснение, и я отъехал.
Войска тянулись непрерывной нитью; впереди виднелся белый китель командира корпуса и светлое пятно его штаба. Я увидал красный крест и подъехал, думая, что это один из наших отрядов. Оказалось, что это 34-й полк несет за флагом Красного Креста своего раненого командира Дуббельта. (Сегодня как раз, несмотря на тяжесть полученных ран, значительно поправившись, он уезжает на Кавказ из Харбина, где лежал в Дворянском госпитале.)
Дорога становилась все труднее, местами артиллерия совершенно закупоривала путь, быстро надвигалась темнота. В поисках за проездом я уже в совершенную темноту наткнулся на казаков.
— Я прилеплюсь теперь к вам, — сказал я офицеру в бурке, от которого видел одни очертания, — а то совсем потеряю дорогу.
— Отлично, мы тоже ищем, как проехать, — ответил мне приятный голос, сразу располагающий к человеку. Мы поехали рядом и разговорились.
— Не понимаю, — сказал мой спутник, — почему Красный Крест так рано уезжает с поля боя, а не убирает раненых? Это — прямая его задача.
— Оттого, — говорю, — что на него все еще смотрят как на обоз и приказывают ему отступать вместе с ним, но он не весь отступает, и вот вы едете с ним рядом. Меня тоже просили уйти с моего перевязочного пункта, Но так как я имел право располагать собой, то и остался.
Я рассказал ему, как было дело, а он — о том, что, испросив разрешение у своего начальства, поехал после отступления с казаками на правый фланг и вывез оттуда оставшихся на позициях 50 раненых.
— И вот, представьте, мне нужна была для них лишняя лошадь, и попалась лошадь капитана Генерального штаба (имярек), я и взял ее, а он потом встретил меня и стал разносить, грозить... Ну, да Бог с ним!
— А как ваша фамилия? — спрашиваю.
— Есаул Матвиенко.
Интересное совпадение и поучительный контраст!..
Я расстался с его приятным голосом, говорившим как-то особенно ровно и покойно, в Вандзялине и поехал в темноте искать Красный Крест. Данные мне указания привели меня в военный госпиталь, но я так был утомлен и было так темно и поздно, что я решил тут и переночевать. Меня отпоили чаем, дали закусить консервами солонины (моя первая еда в этот день), и я стал так неудержимо дремать, разговаривая с милыми товарищами, что решился откровенно сесть в угол, и на стуле заснут. Меня разбудил один военный врач, который свел меня в соседний госпиталь (его был переполнен), где мне дали носилки и чье-то пальто, и под открытым небом заснул мертвым сном. Часа через полтора, много два, словом — в четвертом часу утра, чуть брезжило, меня разбудили: пора было укладывать носилки, госпиталю было приказано свернуться и отступать. Добрые сестры, частью знакомые, были уже на ногах и отогрели меня чаем и дружелюбным приемом, и я, когда посветлело, пошел искать свои отряды.
IX. После Вафангоу
Е июля 1904г.
Снова сижу в вагоне и возвращаюсь на юг. Чтобы доехать до Ляояна, я воспользовался любезностью полковника Н. и занял место в его вагоне II-го класса. Это представляет громадные удобства по нынешним временам, так как расстояние в каких-нибудь 60 верст от Мукдена до Ляояна теперь требует до суток времени. Сейчас мы стоим на последней станции перед Ляояном и стоим уже бесконечное число часов, хотя нам с полчаса тому назад дали уже третий звонок. Остановки эти объясняются тем, что в Ляояне происходит выгрузка войск и интендантских грузов, и станция не может нас принять. А здесь уже скопилось поезда три, если не четыре. Очень возможно, что на оставшиеся верст 30 у нас уйдет еще весь день, и что нас, в юнце юнцов, еще не довезут до Ляояна, а на часок, другой, остановят у закрытого семафора. Ты понимаешь, как от этого должны страдать бедные солдаты, которыми полны все эти поезда, как трудно рассчитать при этой системе, где и когда их можно будет кормить, так что они целыми днями остаются без еды или получают свой обед в 2-3 часа ночи. Единственное спасение, если в поезде у них походная кухня. Мне же, если б не любезность полковника, пришлось бы тоже и голодать, и проводить ночь в переполненном вагоне Ш-го класса. Теперь же я сладко спал на мягком диване и в чистых простынях.
Полковник отлично говорит, как будто все знает, и мне было крайне интересно все, что он сообщал: о Мукдене и Ляояне, их взаимных отношениях, которым приписываются и, как видно из его слов, несправедливо, многие из наших бед; о способностях того и другого из деятелей; о ходе и конце нашей кампании. Он не сомневается в нашем успехе, считает, что Япония будет раздавлена на много лет, что она уже проиграла войну, благодаря собственным ошибкам, не менее крупным и многочисленным, чем наши. На днях она высадила последние свои две дивизии (теперь он считает у них 250 тысяч) и больше сформировать армии не может, так как у них нет офицеров. Что мы выиграли первую половину кампании — доказывается и всеми оптимистами, так как японцам не удалось сделать того, на что они рассчитывали: ни Артура, ни Ляояна, ни Мукдена они не взяли, и нигде дороги не разрушили, так что дали нам подвезти порядочное количество войск. План их, как говорят, был: взять Артур (это они могли сделать 27-го января пятью тысячами человек беспрепятственно) и сильно укрепить его; затем взять Владивосток и тоже укрепить, а затем засесть в Корее, из которой нам пришлось бы выбивать их в течение пяти лет, С этой точки зрения они, разумеется, далеки от успехов.
Под Вафангоу мы имели дело с противником вдвое нас сильнейшим, что узналось лишь поздно или изменилось за ночь между 1-м и 2-м июня. Между тем, у нас все были убеждены, что японцы превосходили нас всего какими-нибудь тремя тысячами.
Должен признаться, что отсутствие единства управления боем меня тогда же поразило. Я всегда воображал, что командир корпуса или другой военачальник, руководящий сражением, составляет центр самой интенсивной распорядительной работы; я думал, что к нему и от него безостановочно летят гонцы с донесениями и распоряжениями, что он ежесекундно знает, что творится на любом конце поля брани, на деле же получается впечатление, что каждый за себя, а за всех — один Бог. Думаю, что и тебе должно было так показаться из того, что я раньше писал о Вафангоу, — слухов же передавать даже не решаюсь.
X. Смерть есаула Власова
Июля 1904г. Вафангоу
Я приехал в Ляоян в 5 1/2 часов дня и прямо прошел в Управление, где обсуждал дела с Михайловым. К ужину собрались врачи и рассказали мне печальную весть, что Коля Власов вчера же утром в 6 часов скончался. Бедняга говорил обо мне с момента ранения, просил свезти его именно туда, где я; приехав к нам в 1-й Георгиевский госпиталь, все время меня спрашивал, а меня не было. Не говоря уже о грусти, которую причиняет смерть такого прекрасного, благороднейшего человека, мне ужасно тяжело, что я не был при нем. Как я был огорчен, когда сегодня утром уже застал гроб заколоченным! Это — длинный и узкий, немного китайского покроя, гроб, обтянутый китайской малиновой материей с нашитым на крышке крестом из белого атласа. На крышке, на месте, соответствующем голове, лежал уже заметно увядший венок из живых цветов, вчера положенный одним из товарищей покойного; сестра милосердия украшала гроб цветами из госпитального сада; здесь же в маленьком деревянном сарае, служащем нам покойницкой, я нашел одного молодого офицера, сильно и сердечно удрученного, оказавшегося графом Б. Товарищи понемногу сходились; все, даже наименее знавшие Власова, успели оценить и полюбить его; нет ни одного человека, который бы иначе отзывался о нем, как с восторгом. И погиб-то он оттого, что был слишком хорош.
30-го июня они с генералом Ренненкампфом (который тоже был тогда ранен, лежит у нас и велел себя принести на отпевание Коли) попали в засаду: шли в долине, а сверху, с сопок, их расстреливали японцы. Наши должны были немедленно отступить; сотня Власова прикрывала это отступление. Уже все ушли, он все еще оставался. Солдаты убеждали его поторопиться уйти, — он сказал, что это невозможно, так как он привык уходить последним. В это время он присел на корточки, чтобы посмотреть еще раз в бинокль, — и получил рану в живот. Сперва он не почувствовал боли и думал, что только контужен, не позволил даже себя нести и четыре версты прошел пешком, но потом должен был уступить. Его донесли до реки, и там он плыл до Ляояна на шаланде, уже сильно страдая, в течение трех дней.
В Георгиевский госпиталь он уже поступил с явлениями прободного перитонита и в таком состоянии, что oпeрация была признана невозможной. Он продиктовал телеграмму матери и друзьям. Во всех он говорил, что ранен легко, мать просил не беспокоиться и обещал подробности в письме. Телеграммы эти не были посланы, так как положение его быстро ухудшалось: в 2 часа дня он прибыл, а в час ночи потерял сознание, вскакивал, не узнавал сестры милосердия, с которой днем еще беседовал, и в 6 часов утра его не стало.
В надгробном слове священник о. Курлов сказал, что покойный поручил ему передать матери его, что он умирает христианином, с мыслью о ней, которую любил и чтил больше всех в жизни. Он радовался, что успел причаститься, так как знал, что матери это будет приятно. Он все-таки имел надежду, что может поправиться, а по впечатлению сестер он был даже далек от мысли о неизбежности смерти. В день кончины его один из его товарищей, который горько плакал, принес старшей сестре госпиталя Е. Н. Ивановой сто рублей на похороны и уехал. На похоронах было много офицеров, и все искренно опечалены. Мы несли его гроб на полотенцах и веревках, так как он был без ручек, и донесли до самой могилы.