Ляоян, 16-е мая 1904 г., воскресенье
Я удручаюсь все более и более ходом нашей войны, и не потому только, что мы столько проигрываем и стольких теряем, но едва ли не больше потому, что целая масса наших бед есть только результат отсутствия у людей духовности, чувства долга, что мелкие личные расчеты ставятся выше понятия об отчизне, выше Бога. Мы не имеем в достаточном количестве новейшего образца пушек. Куропаткину не подвозится достаточное число войск. Под Тюренченом мы потеряли батареи, и сражение, которое по геройству 11-гои 12-го полков и большинства батарей, костьми легших за свое святое дело, должно бы остаться в истории, как геройский подвиг, и, может быть, блестящая победа. Взята у нас под Артуром позиция, которая считалась неприступной. Вчера узнали мы об этой потере нашей, и я весь день был сам не свой, да и сегодня я еще не отошел от этого впечатления, и потому, вероятно, и пишу в таком мрачном тоне, ты уж прости меня. Не знаю, как бы я пережил все эта события в Петербурге, ковыряясь в обыденных мирных делах. Только и спасает хоть некоторая непосредственная прикосновенность к этому великому испытанию, ниспосланному бедной России.
Всю тяжесть потерь наших в смысле гибели людей я испытываю теперь, когда у нас постепенно умирают наиболее тяжело раненые, задержанные нами поэтому здесь. На днях, при моем ночном обходе Георгиевского госпиталя, я нашел одного солдатика, Сампсонова, раненного в грудь и оперированного, вследствие образовавшегося У него нарыва над печенью и гнойного плеврита, в бреду и в тяжелом состоянии. Он обнимал санитара, трогательно за ним ухаживавшего, и стонал. Когда я пощупал его пульс и погладил его руку, он потащил обе мои руки к своим губам и целовал их, воображая, что это его мать. Когда я подошел к нему с другой стороны и заговорил с ним, он стал звать меня тятей и опять поцеловал мне руку. Я не мог лишить его этой потребности в ласке к родителям и тоже поцеловал этого безропотного и по этой безропотности высокого душой страдальца за родину... и никго-то, никто из них не жалуется, никто не спрашивает: «За что, за что я страдаю?» — как ропщут люди нашего круга, когда Бог посылает им испытания.
Ляоян, 19-е мая 1904 г,
В четверг на прошлой неделе вернулся я из поездки по нашим северным госпиталям, завтра уезжаю на юг.
Здесь у нас, в Южном Управлении шавноуполномо- ченного, не только благополучно, но даже премило: между тремя приспособленными фанзами разбит прелестный садик, в котором пышно цветут розы, азалии, функии и гранаты; обещают даже плоды. Вчера только отчаянно изводила китайская музыка, визжавшая и свистевшая целый день на соседнем дворе над покойником. Так полагается у китайцев, которые дежурят около своих умерших, чтобы к нему не забежала кошка или собака. Если же забежит, то, по их поверью, покойник встанет и пойдет к живым людям, которые от этого начинают помирать.
— И часто это случается? — спрашивает наш санитар переводчика.
— «Пастаянно, пастаянно», — убежденно отвечает тот.
А между тем, мертвых детей своих они бросают на съедение собакам. Д. сам видел, как недалеко от госпиталя собака тащила трупик ребенка, лет четырех, уже с выгрызенной грудкой.
Когда я был недавно в Мукдене, я осматривал, между прочим, знаменитые могилы императоров. Каждая китайская могила есть просто песчаный бугор, совершенно подобный обыкновенным кучкам, в которые сваливается у нас песок. Кто может, ставит перед могилой каменный столб, не круглый, а плоский. У более богатых он выше, украшен резьбой и надписями и стоит на спине высеченной из камня черепахи. Императорская могила изображает все то же, но в гигантских размерах. Огромный песчаный бугор окружен высокой каменной стеной, за которую редко кого пускают, но все, что за нею, ясно видно с соседнего гребешка. На могиле растет корявое полуиссохшее дерево, а на нем — орлиное гнездо. Так и реют обитатели его над всем этим уединенным местечком. Вход за стену, которою окружен собственно могильный холм, представляет собою прелестные по красоте ворота с чудными орнаментами из разноцветных изразцов. Еще лучше, прямо дивно хороши первые ворота, которые ведут в парк, окружающий стену. В этом парке, между первыми и вторыми воротами, — традиционный, но исполинских размеров каменный столб на черепахе и по бокам главной аллеи — вы сеченные из камня животные: верблюды, слоны, львы (собакоподобные) и т. п. Сбоку отгорожена полуразвалившаяся кумирня.
VI. Перед боем под Вафангоу
Вандзялин, 25-е мая 1904 г.
Последние дни можно назвать для нас погоней за ранеными. Прошел слух, что будут большие операции на юге, и мы спешно полетели туда. Но там оказалось тихо, и дальше последней железнодорожной станции нам двинуться не пришлось. Едва наметили мы новую организацию наших этапных лазаретов, как пришло известие о высадке японцев около Кайджоо и столкновении с нашими войсками. Ввиду того, что в Кайджоо у нас нет ни лазарета, ни летучего отряда, мы спешно собрались из Вафангоу и, прихватив еще студента V курса с перевязочным материалом и инструментами, погрузив наших лошадей, воспользовались паровозом, который шел туда за водой, выхлопотали разрешение прицепить к нему несколько вагонов и спешно выехали назад на север. Здесь стоит наш санитарный поезд, в котором я и пишу, но нам не разрешено было им воспользоваться, чтобы доехать до Кайджоо, и мы должны были здесь переночевать. Утром сегодня слышим канонаду, моментально велим седлать коней, чтобы ехать туда, нам объявляют, что через час идет поезд и обгонит нас. Коней расседлывают, канонада стихла, и мы опять сидим и ждем. Так было и вчера: японцы немного постреляли, даже, говорят, частью высадились и без боя вернулись на суда. Ожидание, как ты знаешь — самое томительное времяпрепровождение, но мы выдерживаем его очень бодро и терпеливо, благодаря хорошей компании, живому характеру Сергея Васильевича и очень милому спутнику, старому доктору А. А. Г., проделавшему еще турецкую кампанию. Это — цельный и очень симпатичный тип шестидесятых годов, именно один из положительных типов этого периода, гражданин своего отечества, болеющий за него душой, когда что неладно, и жаждущий его успехов, мечтающий о них. Небольшого роста, полный, коренастый, с лысой головой и большой седой бородой, с двумя рядами редких, но крепких зубов, он своим басом и очками напоминает мне А. Н. Пыпина и тем уже приятен.
— Очертело мне здесь, — мрачно говорит он в минуты грустного раздумья, а через несколько минут всех рассмешит какой-нибудь молодой забавной шуткой. Так, вчера, тогда все с нетерпением ждали, чтобы разогрели консервы, он тоже объявил себя голодным и стал изображать нетерпеливую лошадь, ударяя одной ногой об песок. Мы все дружно захохотали. Когда вчера пришло известие о высадке японцев около Кайджоо, он первый, почти шестидесятилетний старец, стал подбивать Сергея Васильевича ехать туда.
— Это случай нашим войскам одержать победу, — радовался он.
Е мая 1904 г.
Мы пятый день без всякого дела, все катаемся взад и вперед, причем на каждой станции нас изводят маневрами и возят то несколько шагов вперед, то несколько шагов назад, и угощают такими толчками, что В., который с нами едет, танцует, поднимая руки изящным жестом кверху. Он страшно смешил нас разными анекдотами и остротами, но под юнец и он исчерпался, и мы устали смеяться. Сейчас за этим письмом, сидя на ящиках с консервами и тюфяке, примостившись спиной к стене вагона, я заснул, но во сне продолжал водить пером по бумаге. В этом виде меня снял князь Львов, главноуполномоченный Объединенной Земской Организации, присылающей сюда ряд этапных лазаретов и питательных пунктов.
Много делается теперь для наших солдат, но они еще не развернулись во всю родную мощь. Послушав рассказов Г. о русско-турецкой кампании, я как-то успокоился за исход и настоящей, снова укрепив веру в наше воинство. Мы просто еще не разошлись, а разойдемся — так покажем себя снова и добьемся своего. Труцно это будет, мы много потеряем, но восстановим нашу репутацию славных и несокрушимых. Что пока настоящая война в сравнении с Русско-турецкой, с переходом через Балканы, когда пушки тащили люди одним колесом по уступу скалы, другим по воздуху над пропастью, когда единицы наших сражались против сотен и тысяч врага, когда люди месяцами не имели крова и зябли в снегах, согреваясь лишь у костров?! Доктор Г. рассказывал про своего товарища, который приехал раз в шинели на голом теле и в солдатских рваных опорках, несмотря на сильный мороз. Оказалось, что он встретил раненого, что перевязать его было нечем, и он разорвал свое белье на бинты и повязку, а в остальное одел его. И так он это делал весело, просто и хорошо. Далеко еще нам, далеко до них...
VII. В бою под Вафангоу
Дашичао, 15-е июня 1904г.
...Дело было, как ты знаешь, под Вафангоу, 31-го мая я присел на свою кровать в палатке рядом с Кононовичем и что-то с ним обсуждал, когда его санитар Рахаев обратил наше внимание на то, что в соседнем полку трубят тревогу. Мы прислушались — верно. Тотчас были оседланы кони, и мы поехали в штаб. Там узнали, что тревоги нет, но что велено выступать на позицию, а войскам, бывшим впереди, в Вафандяне, отступать на нее же, и что на следующий день в 12 часов ожидается бой.
В этот день, поспав одетый часа полтора, я перевел раненых, пришедших ночью с юга, из товарного поезда в санитарный и когда, устроив их, около четырех часов Утра, возвращался через станцию, я увидал, что командир первого корпуса, барон Штакельбер], уже встал, его штаб на ногах, у подъезда — его конвой. Я разбудил Кононовича, тотчас оседлали опять коней, и мы стали поджидать Штакельберга. Однако, время шло, и мы поехали одни на позиции, которые объехали уже накануне. Мы остановились у А, А. Гернгросса, очень милого и хорошего генерала, начальника 1 -й дивизии, потом, дождавшись Штакельберга, проехали с ним на 2-ю батарею. Шли приготовления к сражению, и мы поехали назад, выкупаться и пообедать. Последнее нам не удалось, так как стали раздаваться орудийные выстрелы. Они становились все чаще, и мы невольно считали промежутки между ними, как между родовыми схватками. Консервы не лезли нам в рот, и мы снова поскакали к Гернгроссу. Он сидел со своим штабом в покойном ожидании, но солдатики уже нервничали, все повскакали и нетерпеливо ждали приказания двигаться. Наконец настал момент; они стали одеваться и пошли. Вскоре поехали и мы со штабом Гернгросса, желая выяснить, как лучше расположить наши летучие отряды. С час летали мы по всем позициям и остановились опять на 2-й батарее, где и сошли с коней.
Все весело болтали; к нам подъезжали различные офицеры; один из них, артиллерист Сидоренко, очень симпатичной наружности, с той самой батареи, на которой мы стояли, оживленно рассказывал, как их обстреливали при отступлении из Вафандяна, кощав 1 ч. 30 мин. дня поставленная против японская батарея сделала первый выстрел. Первая шрапнель разорвалась очень далеко впереди нас, вторая — поближе, третья уже показала, чтостреляютпо нам. Гернгросс распорядился увести лошадей и нам не стоять толпой. Снаряды стали ложиться все ближе и ближе. Гернгросс стал спускаться с горы; за ним пошли все, а я немного задержался на горе. Снаряд ы свистели уже надо мной и со злобой ударяли в близлежащую гору, разрываясь совсем близко от всей удалявшейся по лощине группы людей. Впоследствии я узнал, что тут моя лошадь получила удар над глазом камнем, отбитым шрапнелью.
Я собирался тоже спускаться, когда ко мне подошел солдатик и сказал, что он ранен. Я перевязал его и хотел приказать нести его на носилках (он был ранен в ногу шрапнельной пулей), но он решительно отказался, заявляя, что носилки могут понадобиться более тяжело раненным. Однако, он смущался, как он оставит батарею: он — единственный фельдшер ее, и без него некому будет перевязывать раненых. Это был перст Божий, который и решил мой день.
— Иди спокойно, — сказал я ему, — я останусь за тебя.
Я взял его санитарную сумку и пошел дальше на гору, где, на склоне ее, и сел около носилок. Санитаров не было — они находились в лощинке под горой. Наша батарея уже давно стреляла, и от каждого выстрела земля, на которой я сидел, покрытая мирными белыми цветочками вроде Edelweiss’a(Эдельвейса (нем.)), сотрясалась, а та, на которую падали японские снаряды, буквально стонала. В первый раз, когда я услыхал ее стон, я подумал, что стонет человек; я прислушался, и во втором стоне я уже заподозрил стон земли, на третьем — я в нем убедился.
Это не поэтический, а истинный был стон земли.
Снаряды продолжали свистеть надо мной, разрываясь на клочки, а иные, кроме того, выбрасывая множество пуль, большею частью далеко за нами. Другие падали на соседнюю горку, где стояла 4-я, почему-то особенно ненавистная японцам, батарея. Они осыпали ее с остервенением, и часто я с ужасом думал, что, когда дым рассеется, я увижу разбитые орудия и всех людей ее убитыми. И этот страх за других, ужас перед разрушительным действием этой подлой шрапнели составлял действительную тяжесть моего сиденья. За себя я не боялся: никогда еще я не ощущал в такой мере силу своей веры. Я был совершенно убежден, что как ни велик риск, которому я подвергался, я не буду убит, если Бог того не пожелает; а если пожелает, — на то Его святая воля... Я не дразнил, судьбу, не стоял около орудий, чтобы не мешаггь стрелять и чтобы не делать ненужного, но я сознавал, что я нужен, и это сознание делало мне мое положение приятным. Когда сверху раздавался зов: «носилки!», я бежал наверх с фельдшерской сумкой и двумя санитарами, несшими носилки; я бежал, чтобы посмотреть, нет ли такого кровотечения, которое требует моментальной остановки, но перевязку мы делали пониже, у себя на склоне. Почти все ранены были в ноги, и все перевязанные вернулись к своим орудиям, утверждая, что, лежа, они могут продолжать стрельбу, и что «перед таким поганцем» они не отступят. Люди все лежат в своих окопах около орудий, что их очень выручает, а офицеры сидят, и только мой Сидоренко чаще всех, всей своей стройной фигурой, подымался над батареей.
Я благоговел перед этими доблестными защитниками своей родины и радовался, что подвергся одной с ними опасности. «Почему, — думал я, — я должен быть в лучших условиях, чем они? Ведь и у них у всех есть семьи, для которых смерть их родного будет тяжким горем, а для иных — и разорением». Санитары, разбежавшиеся было по нижним склонам горы, видя меня на их месте, все подобрались ко мне и расположились около носилок, но когда осколком шрапнели и камнями у меня опрокинуло ведро с водой, прорвало носилки и набросило их на одного из санитаров, они окончательно спустились вниз, и только из-под горы посматривали, цел ли я, после особенно сильных и близких ударов. Между ними был и санитар Кононовича, Рахаев, упросивший отпустить его со мной, так как он хотел «совершить подвиг», и казак Семен Гакинаев, сопровождавший меня в поездке в Лянь-шань-гуань и с тех пор считающийся моим казаком. Он не оставлял меня ни на шаг ни 1-го, ни 2-ш июня. Гакинаев потом много рассказывал про мою «храбрость», особенно поразившую его потому, что, по его мнению, все врачи должны быть почему-то трусами.
— Сидит, — говорил он про меня, — курит и смеется.
Смеяться, положим, было нечему, но я улыбался им, когда они «петрушками» снизу посматривали на меня.
Один из батарейных санитаров, красивый парень Кимеров, смотрел на меня, смотрел, наконец, выполз и сел подле меня. Жаль ли ему стало видеть меня одиноким, совестно ли, что они покинули меня, или мое место ему казалось заколдованным, — уж не знаю. Он оказался, как и вся батарея, впрочем, первый раз в бою, и мы повели беседу на тему о воле Божией.
Вскоре, с левой стороны, ко мне подсел другой молодой солдатик, совсем мальчик с виду, Блохин, который спасался то на одном склоне горы, то на другом, и всюду, видимо, чувствовал себя одинаково скверно. Казалось, он хотел прижаться ко мне, как теленок к матке, и причитать после каждой шимозы и шрапнели.
Бой разгорелся жаркий: впереди (на левом нашем фланге) слышался за горой неугомонный треск пулеметов и ружейного огня; японские батареи, с небольшими паузами, осыпали нас своими снарядами. Мы тоже отстреливались: в воздухе слышались голоса: «Девяносто два! Девяносто пять! — направо от деревни!» и т. д. Вдруг из-под горы выползает один из наших краснокрестных санитаров (10-го летучего отряда), Тимченко, раненный в правое плечо. Мы столпились около него, и я начал его перевязывать. Над нами и около нас так и рвало, казалось, японцы избрали своей целью наш склон, но во время работы огня не замечаешь.
— Простите меня! — вдруг вскрикнул Кимеров и упал навзничь. Я расстегнул его и увидел, что низ живота его пробит, передняя косточка отбита, и все кишки вышли наружу. Он быстро стал помирать... Я сидел над ним, беспомощно придерживая марлей кишки, а когда он скончался, закрыл ему глаза, сложил руки и положил удобнее. После этого я спустился вниз доканчивать перевязку Тимченко; оказалось, что к тому времени был ранен легко в ногу уже и бедный мой Блохин. Когда оба были перевязаны, и остальные санитары унесли их, я опять вернулся на свое место и остался вдвоем с трупом. К счастью, был уже седьмой час, стало темнеть и, после двухтрех выстрелов от японцев, бой окончился.
Я пошел к моему милому Сидоренко, которого навещал и во время боя. Офицеры батареи стали понемногу сходиться; все были радостно возбуждены, что отстояли позицию, поздравляли друг друга с крещением огнем, радовались незначительным потерям: человек девять раненых и четверо убитых — мой Кимеров и трое нижних чинов, все трое — одним ударом; значит; из всей массы выпущенных на нас снарядов только два оказались смертоносными.
Когда уже совершенно стемнело, я вместе с Сидоренко провожал четырех убитых на батарее к их братской могиле, а раненых, мною перевязанных, повел на более основательную перевязку, так как у меня не было возможности ни их обмывать, ни себе руки мыть. По дороге мы встретили Кононовича. Он тоже был под сильным огнем, как и все наши отряды. Отпившись немного чаем (консервированное тушеное мясо не лезло в горло), мы с ним пошли устраивать на ночь всех прибывавших раненых и даже умерших.
Легли мы не поздно, и на второй день боя, 2-го июня, встали рано. Нужно было хоть немного заняться ранеными, которых накануне мы уложили на станции, и развернуть там перевязочный пункт.
Тотчас стали привозить новых раненых, и я принялся сажать их в вагоны, простые товарные, так как санитарного поезда не могли подать. Я должен был класть этих несчастных святых раненых в товарные вагоны сперва на солому и циновки, потом просто на циновки, наконец просто на под и чуть ли не на уголь. А в то же время, на расстоянии 25 — 3 О верст, у нас стоял чудно оборудованный поезд!
Устраивая раненых, я зашел с ними к северному семафору, версты за полторы, и, провозившись с час времени, во втором часу возвращаюсь на станцию. Там все изменилось: суета, спех, беготня; раненые, зараженные общей нервной атмосферой, забывая свои раны, сами залезают в товарные вагоны, боясь, что их оставят.
Что случилось?
В час дня нашим приказано было отступать; теперь грузился последний поезд, нашему перевязочному пункту велели спешно уложиться и уезжать. Спрашиваю Кононовича про наши летучие отряды: Мантейфель и Родзянко уже здесь, им тоже дано распоряжение уходить,
Я продолжал усаживать раненых, отпуская их уже с одной перевязкой. Одним из последних сел офицер, относительно не тяжело раненный в ногу, но весь в слезах:
— Что они с ними делают, Боже мой, что делают! — говорил он. Кто первые «они» — не знаю, но под вторыми он подразумевал своих бедных солдатиков...
Наконец, погрузился и наш перевязочный пункт; сели все сестры, студенты, врачи, и последний наш поезд стал отходить от Вафангоу.
Поезд запел — и вовремя: за ним полетели шрапнели, но, к счастью, не попадали. Я остался один на опустевшей станции, даже не отдавая отчета себе, что же я один буду делать, но сердце говорило мне, что должно остаться. Я пошел в домик, совсем рядом со станцией, в котором мы провели последнюю ночь. В этом домике был у нас небольшой склад, из которого мы выдавали солдатикам и офицерам чай, сахар, табак, консервы и проч. Теперь в нем оставался небольшой запас перевязочного материала и 14 колесных носилок. Тогда я понял, что я буду делать. Последний поезд увез всех раненых, которые были доставлены на станцию, но ясное дело, что было много таких, которые до станции еще не добрались, которые придут еще и, найдя станцию пустой, будут в отчаянии. Оставаясь один, я не знал, как я буду помогать этим опоздавшим (о колесных носилках я, кажется, тут не вспоминал), но я чувствовал, что они будут, и что я обязан остаться для них или с ними.
Я стал вывозить колесные носилки на площадь перед станцией, — недавно такую оживленную, теперь пустынную, — навстречу ручным носилкам, на которых приносили раненых с позиции. Раненых перекладывали и везли вдоль полотна, а носилки шли назад на позиции. В это время около нас и над нами разрывались шрапнели, надо мной шел дождь пуль, но разрывы были так высоки, что ни одна не коснулась меня.
— Евгений Сергеевич, да что вы делаете, да станьте же сюда! — отчаянно звал меня старичок подполковник Лукьянович, заведывавший складом и задержавшийся при нас с двумя санитарами. Он зазывал меня под защиту небольшой каменной будочки рядом с нашим складом. В этой грязнейшей будочке у меня тотчас же образовался перевязочный пункт, так как стали подходить раненые, а пошедший дождь помешал нам перейти в помещение склада. Я перевязывал их и опять отправлял на наших колесных носилках.
Понемногу проезжали мимо меня санитарные военные двуколки и запоздавшие врачи и, наконец, перестали проезжать. Орудийный огонь стал перелетать через нас, направленный на наших отходящих стрелков, а ружейный приблизился и защелкал по домику и засвистел вокруг. Мне пришли сказать, что один из санитаров наших, пошедший за перевязочным материалом в склад, на пороге его упал, раненный в живот. Я перенес тогда свой пункт в этот склад на расстояние шагов пятнад цати. Но санитар мой, бедный, не дожидаясь, чтобы я кончил перевязку солдатику, попросил, чтобы его скорее унесли. Солдатик, с которым я в это время возился, тоже волновался, что останется в руках японцев, но я успокоил его обещанием остаться в тагом случае с ним. На счастье, он был последний и, для него нашлись последние носилки. Мы положили его на них, посадили раненых, которые могли ехать, на наших лошадей, и тоже покинули Вафангоу.