Урок четвертый: гиблое болото.
В день смерти моего зятя, когда Ирен грозилась уйти и спрашивала, хотел бы я находиться рядом с человеком, который ненавидит меня за то, что моя жена жива, она часто обращалась к гиблому болоту. “Помнишь? — спрашивала она. — Никому не хочется пачкаться, правда?” Это была метафора, которую она часто произносила на сессиях во время первых двух лет терапии.
Что такое гиблое болото? Снова и снова она напряженно подыскивала нужные слова. “Это какая-то черная, отвратительная, едкая масса, которая просачивается сквозь меня, образуя вокруг большую лужу. Она отвратительна и зловонна. Она отталкивает и внушает отвращение любому, кто осмеливается приблизиться ко мне. Она очерняет их и таит для них много опасностей”.
Хотя у гиблого болота было много значений, первым и главным был гнев печали. Так, она ненавидела меня за то, что моя супруга была жива. Дилемма Ирен была ужасна: она могла молчать, задыхаясь от собственной ярости, и чувствовать себя абсолютно одинокой. Или она могла взорваться в гневе, отталкивая всех подряд, и чувствовать себя абсолютно одинокой.
С тех пор как образ гиблого болота прочно укоренился в ее голове, не поддаваясь вытеснению, я стал использовать эту метафору в качестве основного направления терапии. Чтобы постепенно удалить ее, мне необходимо было не столько терапевтическое слово, сколько терапевтический поступок.
Поэтому я старался оставаться поблизости от нее в пору ее гнева, смотреть в лицо ее злости — как это делал Джек. Я должен был следовать за ней, бороться с ее злостью, не давать ей оттолкнуть меня. У ее гнева было много граней — она постоянно устраивала испытания для меня и расставляла ловушки. Одна обучающая ловушка стала благотворной возможностью для терапевтического действия.
Однажды, после нескольких месяцев серьезных колебаний и уныния, она пришла в офис необъяснимо умиротворенная.
— Как я рад видеть тебя такой спокойной, — заметил я. — Что произошло?
— Я приняла очень важное решение, — сказала она, — я вычеркнула все ожидания, связанные с личным счастьем или самореализацией. Больше никаких сожалений о любви, сексе, дружбе, художественных произведениях. С этого момента я собираюсь полностью посвятить свою жизнь дочери и профессиональной деятельности — быть матерью и хирургом. — Все это было произнесено с большим самообладанием.
В течение нескольких предыдущих недель меня сильно беспокоили глубина и неукротимость ее отчаяния, и я удивлялся, как много она была способна вынести. Поэтому, несмотря на странность внезапной перемены, я был чрезвычайно признателен за то, что она все же нашла какой-то путь, любой путь, чтобы уменьшить свою боль. Поэтому я решил не выяснять источник ее решения. Вместо этого я принял его как благословенное событие — сродни умиротворению, достигаемому буддистами, которые через медитацию облегчают страдания систематическими отказами от всех личных потребностей.
Честно говоря, я не ожидал от Ирен перехода к смирению, но надеялся, что даже временный отдых от ее нескончаемой боли может дать толчок к более позитивному витку в ее жизни. Если состояние покоя позволило ей перестать мучить себя, принимать приемлемые решения, заводить новых друзей, а возможно, даже встретить подходящего мужчину, тогда, я убежден, неважно, как она пришла к этому: она могла просто поставить лестницу и подняться по ней на уровень выше.
Тем не менее на следующий день она позвонила мне в бешенстве: “Ты понимаешь, что ты сделал? Что ты за терапевт? Твоя забота обо мне! Это все притворство! Притворство! Правда в том, что ты тихо сидишь и наблюдаешь, как я отказываюсь от всего жизненно важного — от любви, радости, удовольствий — от всего! Ты даже не просто сидишь в стороне; ты соучастник моего самоубийства!”
В очередной раз она сделала попытку прервать терапию, но в конце концов я убедил ее прийти на следующую встречу.
В течение нескольких последующих дней я размышлял о произошедших событиях. И чем больше я думал о них, тем злее становился. Я опять сыграл головой, как Чарли Браун, пытавшийся отбить футбольный мяч, посланный ему на последних секундах Люси. Во время нашей следующей сессии моя злость столкнулась со злостью Ирен. Это сессия была больше похожа не на терапию, а на боксерский поединок. Это была самая грандиозная битва за все время. Обвинения так и сыпались из нее:
— Ты сдался, ты отступился от меня! Ты хочешь, чтобы я пошла на компромисс, убив в себе все живое!
Я даже не сделал попытки понять и посочувствовать ей:
— Я болен и устал от твоих минных полей, — сказал я в ответ. — Я устал от твоих постоянных экзаменов, которые я проваливаю. И больше всего от всех твоих обучающих тестов. У нас много работы, Ирен, — закончил я, взяв пример с ее умершего мужа. — У нас нет времени на всю эту чушь.
Это были одни из лучших часов. По их окончании (конечно, после очередной перепалки из-за ограничения времени и обвинения меня в желании вышвырнуть ее из офиса) наш терапевтический союз стал крепче, чем когда бы то ни было прежде. Ни в своих учебниках, ни на лекциях я даже не думал о том, чтобы посоветовать студентам столкнуться с пациентом в гневной схватке; но все же эта сессия значительно продвинула Ирен вперед.
В данных попытках я руководствовался метафорой о гиблом болоте. Устанавливая контакт с ней, эмоциональный контакт, борясь с ней (конечно, я выражаюсь в переносном смысле, но были моменты, когда мне казалось, что дело дойдет до физического столкновения), я все время пытался доказать, что гиблое болото — лишь фикция, что оно не пачкает меня, никак не отражается на мне, не затягивает меня. Ирен жадно хваталась за метафору в убеждении, что каждый раз, когда я пытаюсь заговорить о ее гневе, я ожидаю либо ее ухода, либо смерти.
В конце концов, желая показать, что ее гнев не сможет ни оттолкнуть меня, ни уничтожить, я решил предпринять новый терапевтический шаг и ввел новое правило: “Когда ты по-настоящему будешь проявлять на занятии свою злость, мы будем назначать еще одну дополнительную встречу на этой же неделе”. Это оказалось очень действенным; оглядываясь назад, я полагаю, что данный взгляд вдохновлял.
Метафора о гиблом болоте была особенно важна, будучи сверхдетерминированной[7]: это был единичный образ, который удовлетворял и объяснял несколько различных бессознательных динамик. Одно из важных значений имел гнев печали. Но были и другие: например, то, что она отвратительна, ее влияние губительно и она роковым образом приносит несчастье.
— Любой, кто вступает в гиблое болото, — сказала она мне на одной из сессий, — подписывает себе смертный приговор.
— Поэтому ты предпочитаешь не любить вообще, боясь, что способна предложить лишь любовь медузы, которая уничтожает любого, кто приблизится к ней?
— Всем мужчинам, которых я любила, пришлось умереть — моему мужу, отцу, брату, моему крестнику и Сэнди, о котором я тебе недавно рассказывала, — тот умственно отсталый паренек, который двадцать лет назад покончил жизнь самоубийством.
— Опять совпадения! Пора бы тебе отпустить их! — настаивал я. — Это неудачи, но они не имеют никакого значения для будущего. У игры в кости нет памяти.
— Совпадения, стечение обстоятельств — твои любимые словечки! — огрызалась она. — Лучше сказать карма, и она точно говорит мне, что я не должна больше любить ни одного мужчину.
Ее образ себя, приносящей несчастье, напоминал мне Джо Ола, персонажа комиксов, над чьей головой все время парило огромное дождевое облако. Как я мог изменить веру Ирен в проклятую карму? Я многого достиг. Нужно было нечто большее, чем слова: я должен был предложить ей терапевтическое действие, которое состояло бы в игнорировании ее тревоги, в постепенном приближении к ней, в проникновении в ее губительное и загрязненное пространство и выходе оттуда живым и невредимым.
Было и еще одно значение гиблого болота, связываемое ею с одним из ее снов, в котором она увидела прекрасную темноглазую женщину с розой в волосах, лежавшую, откинувшись, на диване.
Подойдя ближе, я понимаю, что женщина не такая, какой казалась: ее диван — это катафалк, в ее глазах не темная красота, а тень смерти, а темно-красная роза — это не цветок, а смертельная рана.
— Я знаю, что эта женщина — я, и любой, приближающийся ко мне, видит смерть постфактум — это еще одна причина избегать меня.
Образ женщины с темно-красной розой в волосах напомнил мне сюжет необычного футуристического романа Филипа Дика “Человек в лабиринте”, в котором героя посылают на только что открытую планету, чтобы наладить контакт с существами высшей расы. И хотя он использует всевозможные типы коммуникации — геометрические символы, математические знаки, музыкальные мелодии, приветствия, крики, жестикуляцию — все бесполезно. Однако его усилия нарушают покой существ, которые не оставляют его напористость безнаказанной. Как раз перед отлетом героя на Землю они подвергают его таинственной нейрохирургической процедуре. Но только позднее он понимает суть наказания: в результате операции он становится неспособным сдерживать свой экзистенциальный страх. Он не только оказывается подвержен непрерывным приступам ужаса перед абсолютной непредсказуемостью существования и неизбежностью собственной смерти, но и обречен на полное одиночество, поскольку любого человека, приблизившегося к нему, накрывает та же волна экзистенциального страха.
Чем больше я убеждал Ирен в том, что гиблого болота не существует, тем больше понимал, что часто тонул в нем сам. Работая с Ирен, я разделял судьбу тех, кто приближался слишком близко к герою романа Филипа Дика: я подвергался ударам собственной экзистенциальной действительности. Снова и снова наши сессии сталкивали меня с моей смертью. Хотя я знал, что впереди меня ожидает смерть, я твердо решил выжить ее из мыслей.
Конечно, есть свои благотворные моменты существования, побеждающие смерть: мне понятно, что хотя факт (физическая сторона) смерти разрушает нас, идея смерти может нас спасти. Это древняя мудрость, потому монахи веками держали в своих кельях черепа, а Монтень советовал жить в комнате с видом на кладбище. Мое понимание смерти долго служило оживлению моей жизни, помогая упрощать простое и ценить драгоценное. Я понимал эти вещи умом, но я также знал, что не смогу жить с постоянным страхом приближающейся смерти.
Поэтому в прошлом я основательно запрятал мысли о смерти на задворки сознания. Однако моя работа с Ирен не позволяла удерживать их там и дальше. Снова и снова часы, проведенные с ней, обостряли не только мою восприимчивость к смерти и чувство ценности жизни, но и мой страх, связанный с конечностью жизни. Слишком часто я стал размышлять над тем, что ее мужа сразило в сорок пять, а я уже переступил черту шестидесятилетия своего существования. Я знаю, что нахожусь в зоне смерти, в том периоде жизни, когда в любой момент могу угаснуть.
И кто сказал, что психотерапевтам много платят?