Путая непонятное с неосмысленным

У Жирного Тони, разумеется, было немало предшественников. О многих мы не узнаем из-за доминирования философии, ставшей неотъемлемой частью повседневной жизни приверженцев христианства и ислама. Под «философией» я имею в виду теоретическое и концептуальное знание, то есть все то знание, которое мы можем описать. До недавнего времени этот термин обозначал то, что сегодня мы называем наукой, – натурфилософию, попытку дать Природе разумное объяснение и проникнуть в ее логику.

На эту концепцию энергично нападал в новое время молодой Фридрих Ницше, маскируя свои размышления под литературный полет фантазии об оптимизме и пессимизме, смешанной с галлюцинациями на темы «Запада», «типичного эллина» и «германского духа». Молодой Ницше написал книгу «Рождение трагедии», когда ему было чуть за двадцать. Он обвинял Сократа, которого именовал «мистагогом науки», в том, что философ «сделал существование нам понятным и тем оправдал его». Это великолепное рассуждение выражает то, что я называю рационалистическим заблуждением лохов:

«Быть может, – так должен был он [Сократ] спросить себя, – непонятное мне не есть тем самым непременно и нечто неосмысленное? Быть может, существует область мудрости, из которой логик изгнан?»[81]

«То, что мне непонятно, не обязательно неосмысленно» – это, наверное, самое мощное из высказываний ницшеанского века. Парафраз этих слов мы использовали в Прологе – в той самой дефиниции хрупкодела, считающего все, чего он не понимает, ахинеей.

Ницше тоже мучает аллергия на сократовскую версию истины, за которой прячется стремление убедить нас в том, что нужно проникать в суть вещей. Если верить Сократу, никто не делает зла осознанно – аргумент, который повсеместно распространился в эпоху Просвещения, когда мыслители вроде Кондорсе сделали истину единственным и достаточным условием добродетели.

Именно этот аргумент Ницше стремится разбить в пух и прах: знание есть панацея; ошибка есть зло; отсюда следует, что наука – это оптимистическое действо. Мандат на научный оптимизм раздражал Ницше до крайности: получалось, что знания и рассуждения служат утопии. Забудьте про оптимизм и пессимизм, о которых обычно говорят, рассуждая о Ницше, потому что так называемый ницшеанский пессимизм отвлекает внимание от главного: под вопрос ставится сама добродетельность знания.

Мне понадобилось много времени, чтобы осознать центральную проблему, которую Ницше поднимает в «Рождении трагедии». Он видит две силы – аполлоническую и дионисическую. Первая измерима, уравновешенна, рациональна, представляет разум и самоограничение; вторая темна, примитивна, дика, неприручима, трудна для понимания и исходит из глубинных слоев нашего сознания. Культура Древней Греции являла собой баланс между этими силами, пока влияние Сократа на Еврипида не дало преимущество аполлоническому началу, подорвав тем самым дионисическое, после чего началось победное шествие рационализма. Это все равно что разрушить естественную химию вашего организма, впрыснув вам гормоны. Аполлоническое начало без дионисического – это, как сказали бы китайцы, сила «ян» без силы «инь».

Мощь Ницше-мыслителя продолжает меня восхищать: он осознал, что такое наша антихрупкость. Хотя многие приписывают (ошибочно) понятие «творческого разрушения» экономисту Йозефу Шумпетеру (не задаваясь вопросом, как столь глубокую и проницательную концепцию мог создать экономист)[82], а более эрудированные называют в качестве источника Карла Маркса, на деле эти слова первым употребил именно Ницше – он именовал Диониса «творчески разрушительным» и «разрушительно творческим». Ницше действительно понимал, что такое антихрупкость, пусть и по-своему.

Я читал «Рождение трагедии» Ницше дважды, первый раз – в юности, когда был совсем «зеленый». Когда я взялся за эту книгу во второй раз, после многолетних раздумий о случайности, меня осенило, что Ницше понимал нечто такое, о чем не писал подробно в своих трудах: развитие знания – или чего бы то ни было еще – невозможно без дионисического начала. Это начало открывает нам то, что мы в какой-то момент можем выбрать, если обладаем опциональностью. Другими словами, оно может стать источником стохастического прилаживания, а аполлоническое начало может отвечать за рациональность в процессе отбора.

Что бы сказал об этой концепции Сенека, большой босс? Он тоже упоминал дионисические и аполлонические свойства. В одном из своих трактатов Сенека представляет более богатое описание наших человеческих тенденций. Говоря о Боге (которого он также зовет «судьбой», приравнивая его к взаимодействию причин), Сенека наделяет его тремя проявлениями. Во-первых, это Liber Pater , вакхическая сила (то есть то начало, которое Ницше называет дионисическим: Вакх – это и есть Дионис), благодаря которой продолжается жизнь; во-вторых, Геркулес, олицетворяющий мощь; в-третьих, Меркурий, символизирующий (для современников Сенеки) ремесло, науку и разум (то, что Ницше называет аполлоническим началом). Сенека, в отличие от Ницше, дополнил картину третьим измерением – силой.

Как я уже говорил, ранние атаки на «философию» как рациональное познание в традиции Платона и Аристотеля осуществлялись многими людьми, и не все они оставили следы в книгах, а кое-кто упоминается лишь в забытых или редко упоминаемых текстах. Почему забытых? Структурному знанию нравится обнищание и упрощение, производные наивного рационализма; так проще учить студентов – не нужно рассказывать им о сложном своеобразии эмпирики. В итоге тех, кто критиковал академическое мышление, предавали забвению (мы увидим, что это особенно верно для истории медицины).

Специалист по античной филологии и мыслитель XIX века Эрнест Ренан, обладающий куда более прочной репутацией, чем Ницше, а также отличающийся непредвзятостью, знал помимо обычных по тем временам древнегреческого и латыни иврит, арамейский (сирийский) и арабский. Нападая на Аверроэса, он произнес знаменитую фразу: логика исключает – по определению – нюансы, а так как истину можно найти исключительно в нюансах, логика превращается в «бесполезный инструмент поиска Истины в этике и политике».

Традиция

Как сказал Жирный Тони, Сократа приговорили к смерти, потому что он разрушал нечто такое, что работало – в глазах афинского истеблишмента – без каких-либо нареканий. Вещи слишком сложны, чтобы их можно было выразить словами; поступая так, вы убиваете в людях человеческое. Возможно, люди – как в случае с «зеленым лесом» – вовсе не ошибаются, просто мы недостаточно умны, чтобы постичь это интеллектом.

Смерть и мученичество способствуют обретению славы, особенно когда человек встречает судьбу, оставшись непоколебимым в своих убеждениях. Герой – это тот, кто уверен в своем интеллекте и наделен сильным «я», так что смерть для него – событие незначительное. Хотя по большей части рассказы о Сократе рисуют его героем – за достойную смерть, за согласие умереть так, как подобает философу, – в античную эпоху находились критики, считавшие, что Сократ подрывает основы общества, то есть эвристику, которая передается из поколения в поколение и в которой нельзя сомневаться незрелым умам.

Катон Старший, с которым мы встречались в главе 2, Сократа терпеть не мог. Катон обладал практическим умом Жирного Тони, но отличался от него чутким гражданским чувством, ощущением миссии, уважением к традициям и приверженностью к моральным устоям. У Катона также была аллергия на все греческое, в особенности на философов и врачей, – аллергия, которая, как мы увидим в следующих главах, замечательно оправдывается в нашу эпоху. Приверженность Катона к демократии привела его к вере и в свободу, и в обычаи, и все это – в сочетании с боязнью тирании. Плутарх приводит такие слова Катона: «Сократ был пустомелей и властолюбцем, который пытался любыми средствами захватить тираническую власть над отечеством, растлевал нравы и настойчиво внушал согражданам суждения, противные законам»[83].

Теперь читатель видит, как расценивали древние наивный рационализм: обедняя – а не развивая – мысль, он приводит к хрупкости. Древние понимали, что неполнота – полузнание – всегда опасна.

Не одни только древние пытались защитить – и предлагали нам уважать – другой тип знания. Эдмунд Бёрк, ирландский политик и политический философ, критиковал Французскую революцию за разрушение «коллективного разума нации». Бёрк полагал, что масштабные социальные перемены могут быть чреваты невидимыми последствиями, и защищал потому небольшие эксперименты, проводимые методом проб и ошибок (по сути, выпуклое прилаживание) при условии, что уважение к сложной эвристике традиции сохраняется. Живший в ХХ веке консервативный политический философ и специалист по философии истории Майкл Оукшот считал, что традиции – это накопленное и отфильтрованное коллективное знание. С ним согласился бы Жозеф де Местр, размышлявший, как мы видели, о далеких последствиях решений. Де Местр был французским роялистом и мыслителем, настроенным против Просвещения, он много говорил о зле революции и верил в фундаментальную порочность людей, исправить которую может разве что какой-нибудь диктатор.

Топ-лист антихрупких мыслителей нового времени возглавил бы, конечно, Витгенштейн с его замечательным прозрением о вещах, не выразимых словами. И Витгенштейн лучше всех мыслителей понимал заблуждение «зеленого леса» – возможно, он первым заговорил о нем, когда засомневался в способности языка выразить буквальное. Вдобавок этот человек был святым – жизнь, друзей, благосостояние, репутацию, все, что он имел, Витгенштейн принес в жертву философии.

Может статься, что и Фридрих Хайек оказался бы в категории антихрупких антирационалистов. Этот живший в прошлом столетии философ и экономист выступал против социального планирования на том основании, что система цен выражает посредством сделок знание, которым обладает общество, и это знание недоступно тем, кто пытается повлиять на устройство социума. Но Хайек упустил из виду понятие опциональности, заменяющее суть социального планирования. В каком-то смысле он верил в разум, только в распределенный и коллективный – а не в опциональность как замену разуму[84].

Антрополог Клод Леви-Стросс показал, что у неграмотных дикарей есть своя собственная «наука конкретного»: глобальное мировоззрение, вмещающее объекты и их «вторичные», чувственные характеристики; оно не обязательно менее связно, чем многие наши научные теории, а во многих отношениях равно им или даже их превосходит. Опять же, «зеленый лес».

Наконец, вот Джон Грэй, современный политический философ и эссеист, противостоящий человеческой спеси и борющийся с господствующей идеей о том, что Просвещение – это панацея. Мыслителей определенной категории Грэй называет фундаменталистами Просвещения. Он неоднократно доказывал, что наш так называемый научный прогресс может оказаться всего лишь миражем. Когда мы с Грэем и эссеистом Брайаном Эпплярдом решили вместе пообедать, я приготовился было спорить и защищать мою концепцию. Меня приятно удивило то, что наш обед оказался лучшим обедом в моей жизни. Мы ни о чем не спорили, так как понимали, что защищаем одни и те же позиции, и сразу перешли к следующему шагу, заговорив о практическом приложении теории – скажем, о такой приземленной вещи, как замена валютных резервов драгоценными металлами, не принадлежащими правительству. Грэй работал в одной комнате с Хайеком и сказал мне, что тот был довольно скучным парнем. Ему недоставало игривости, а значит, и опциональности.

Отличие лоха от не-лоха

Вспомним теперь о философском камне. Сократ говорит о знании. Ну а Жирный Тони понятия не имеет, что это такое.

Тони делит жизнь не на Истинное и Ложное – скорее он оценивает мир в терминах «лох» и «не-лох». Для него все всегда просто. В реальности, как мы видели на примере идей Сенеки и сделки Фалеса, уязвимость важнее знания; последствия решения замещают логику. «Знание» из учебников, как и понятие «среднего», ничего не говорят о важном измерении – о скрытой асимметрии приобретений. На протяжении истории мыслители, как правило, игнорировали необходимость сфокусироваться на отдаче от действий вместо изучения структуры мира (или понимания «Истинного» и «Ложного»). Самое важное – это всегда отдача, то есть то, что происходит с вами (ваши приобретения или причиненный вам вред), а не событие как таковое.

Философы рассуждают об истине и лжи. В жизни люди рассуждают об отдаче, уязвимости и последствиях (риске и вознаграждении), отсюда – хрупкость и антихрупкость. А иногда философы, мыслители и исследователи смешивают Истину с риском и вознаграждением.

Истинное и Ложное (далее мы будем называть это мировоззрение «верой») играют в наших решениях вторую, еле слышную скрипку; главное для нас – отдача от Истинного и Ложного, а она почти всегда асимметрична, потому что одно последствие всегда важнее другого, то есть в событии скрыта позитивная или негативная асимметрия (хрупкость или антихрупкость). Сейчас я все объясню.

Хрупкость, а не вероятность

Перед посадкой на самолет мы проверяем, нет ли у пассажиров оружия. Полагаем ли мы, что они террористы? Это Истина или Ложь? Ложь: скорее всего, никакие они не террористы (вероятность этого ничтожна). Но мы все равно проверяем, есть у них оружие или нет, потому что террористы могут причинить нам вред – мы хрупки. Вот вам и асимметрия. Нас интересует результат – и если пассажир окажется террористом (Истина), последствия (или отдача) будут масштабными, в то время как расходы на проверку малы. Считаете ли вы, что ядерный реактор, скорее всего, взорвется в следующем году? Нет. Но мы ведем себя так, словно ответ – «да», и тратим миллионы на дополнительные меры безопасности, поскольку ядерные катастрофы влекут за собой страшные последствия, перед ними мы хрупки. Третий пример: верите ли вы в то, что некое лекарство вам повредит? Нет. Глотаете ли вы эти таблетки? Нет, нет, нет.

Если сесть и записать все решения, принятые человеком за неделю или, если бы это было возможно, за всю его жизнь, стало бы понятно, что почти у всех этих решений имеется асимметричная отдача – последствия одного варианта более важны, чем последствия другого. Ваши решения основаны на хрупкости, а не на вероятности. Или: вы принимаете решения исходя из хрупкости, а не из того, Истинно что-то или Ложно.

Обсудим теперь недостаточность Истинного/Ложного при принятии решений в реальности, особенно в ситуации, когда мы имеем дело с вероятностями. Истина и Ложь – это интерпретации, связанные с высокой или низкой вероятностью. Ученые говорят о такой штуке, как «уровень доверительной вероятности»; если у события 95-процентный уровень доверительной вероятности, значит, вероятность того, что что-то пойдет не так, составляет всего пять процентов. Разумеется, принимать решение на основе вероятности нельзя, потому что она не учитывает масштаб последствий, который, само собой, больше у исключительных событий. Если я скажу вам, что событие случится с уровнем доверительной вероятности 95 процентов, вы будете удовлетворены. Но что, если я поведаю вам, что самолет не разобьется с уровнем доверительной вероятности 95 процентов? Даже 99-процентная вероятность вас не обрадует, потому что один процент небезопасных полетов – это очень много (сегодня коммерческие полеты небезопасны в одном случае из сотен тысяч, и со временем соотношение улучшается, потому что, как мы видели, каждая ошибка ведет к увеличению общей безопасности.) Так что, повторю, вероятность (то есть Истинное/Ложное) в реальности не работает; важен только результат.

За жизнь вы приняли, вероятно, миллиарды решений. Сколько раз вы подсчитывали вероятность того или иного исхода? Конечно, это можно делать в казино, но не где-либо за его пределами.

Наши рекомендации