Часть седьмая. УЛЫБКА КАРЕНИНА

Из окна открывался вид на косогор, поросший кривыми телами яблонь. Над косогором лес закрывал горизонт, и кривая холма убегала в дали. Под вечер, когда па бледном небе показывалась белая луна, Тереза выходила на порог. Луна, висящая на все еще не стемневшем небе, напоминала ей лампу, которую поутру забыли погасить и которая целый день светила в комнате мертвых.

Кривые яблони росли на косогоре, и ни одна из них не могла сдвинуться с места, куда вросла корнями, так же как ни Тереза, ни Томаш уже никогда не смогут покинуть эту деревню. Они продали машину, телевизор, радио, чтобы купить здесь маленький домик у крестьянина, который переселялся в город.

Жизнь в деревне была единственной возможностью бегства: при постоянном недостатке людей жилья здесь было более чем достаточно. И ни у кого не возникло желания копаться в политическом прошлом тех, кто готов был пойти работать в поле или в лес; им никто не завидовал.

Тереза была счастлива, что они покинули город с пьяными посетителями бара и неизвестными женщинами, оставлявшими в Томашевых волосах запах своего лона. Полиция перестала интересоваться ими, а эпизод с инженером сливался у нее теперь в нечто единое со сценой на Петршине, и она уже едва различала, где сон, а где явь. (Впрочем, был ли инженер в самом деле на службе у тайной полиции? Может, был, а может, и нет. Мужчины, что пользуются для встреч чужими квартирами и предпочитают не заниматься любовью с одной и той же женщиной более раза, не столь уж редки.)

Итак, Тереза была счастлива, она испытывала ощущение, что наконец достигла цели: они с Томашем вместе и они одни. Одни? Я должен выразиться точнее: “одни” означало лишь, что они прервали всякие связи со своими прежними друзьями и знакомыми. Они перерезали свою жизнь, словно это был кусок ленты. Однако они чувствовали себя достаточно хорошо в обществе сельчан, с которыми вместе работали и подчас наведывались друг к другу в гости.

В тот день, когда в курортном городке с русскими названиями улиц Тереза узнала председателя здешнего кооператива, она вдруг обнаружила в себе образ деревни, запечатленный в ней книжными воспоминаниями или ее предками. Это был мир соборности, в котором все — одна великая семья, связанная общими интересами и привычками: ежевоскресное богослужение в церкви, трактир, где сходятся мужики без женщин, и зал в том же трактире, где по субботам играет оркестрик и вся деревня танцует.

Но при коммунизме деревня уже совсем не похожа на этот стародавний образ. Церковь была в соседнем селе, и никто туда не ходил, трактиры превратились в конторы, мужикам негде было собираться и пить пиво, молодым негде танцевать. Отмечать церковные праздники воспрещалось, государственные — никого не занимали. Кинотеатр был в городе в двадцати километрах. И вот после рабочего дня, наполненного в минуту отдыха веселым перекрикиванием и болтовней, люди запирались в четырех стенах домишек, обставленных современной мебелью, от которой несло безвкусием как сквозняком, и глядели в светящийся экран телевизора. Они уже не приглашали друг друга в гости, разве что, бывало, заскакивали на два-три слова к соседу перед ужином. Все мечтали лишь об одном: уехать в город. Деревня не предлагала ничего такого, что походило бы на мало-мальски привлекательную жизнь.

И, пожалуй, именно потому, что в деревне никто не хотел осесть навсегда, государство утратило над нею власть. Земледелец, которому уже не принадлежит земля и он лишь рабочий, возделывающий поле, не дорожит ни родным краем, ни своей работой, ему нечего терять, не за что бояться. Однако благодаря этому равнодушию деревня сохранила заметную самостоятельность и свободу. Председателя здешнего кооператива не назначили со стороны (как назначаются директора в городах). Он был избран крестьянами, он был одним из них.

Поскольку все хотели покинуть деревню, Тереза и Томаш оказались в исключительном положении: они приехали сюда по доброй воле. И если деревенские использовали любую возможность, чтобы хоть на день выбраться в какой-нибудь окрестный город, Тереза и Томаш мечтали только об одном: быть там, где они были, и потому за короткое время узнали сельчан лучше, чем те — друг друга.

Особенно подружились они с председателем кооператива. У него была жена, четверо детей и свинья, которую он муштровал, точно собаку. Свинью звали Мефисто, и была она гордостью и забавой всей деревни.

Чистенькая и розовая, она выполняла команды хозяина и ходила на своих копытцах, словно толстозадая женщина на высоких каблуках.

Увидев Мефисто впервые, Каренин взбудоражился, долго вертелся вокруг нее и обнюхивал. Но вскоре подружился с ней и предпочитал ее деревенским псам, которые ничего, кроме его презрения, не заслуживали: привязанные у своих будок, они лаяли глупо, непрестанно и без всякого повода. Каренин по достоинству оценил такое редкостное существо, и я не ошибусь, если скажу, что своей дружбой со свиньей весьма дорожил.

Председатель кооператива был рад, что сумел помочь своему бывшему хирургу, хотя и огорчался при этом, что не в силах сделать для него больше. Томаш стал водителем пикапа, на котором развозил на поля земледельцев и сельскохозяйственный инвентарь.

У кооператива было четыре больших коровника и небольшой хлев с сорока телками. Терезе было поручено обихаживать их и дважды в день выгонять на пастбище. Поскольку ближние и легкодоступные луга предназначались под косьбу, Терезе приходилось ходить со стадом на окрестные холмы. Телки постепенно объедали траву на все более дальних пастбищах, и Тереза таким образом обошла с ними за год всю округу. И как когда-то в своем маленьком городе, она всегда брала с собой какую-нибудь книгу, на лугах открывала ее и читала.

Каренин неизменно сопровождал ее. Он научился лаять на молодых коровок, когда они, не в меру развеселившись, норовили отбиться от стада. Он делал это с очевидной радостью, и из них троих был явно самым счастливым. Никогда прежде его должность “стража курантов” не была столь почитаема, как здесь. В деревне ни для какой импровизации не оставалось возможности: время, в котором жили теперь Тереза и Томаш, приближалось к регулярности его времени.

Однажды после обеда (когда у Терезы и Томаша выдавался час свободного времени) они втроем пошли прогуляться по косогору позади своего дома.

— Не нравится мне, как он бегает, — сказала Тереза. Каренин припадал на заднюю ногу. Томаш нагнулся к нему и, ощупав лапу, обнаружил на ляжке небольшой желвак.

На следующий день он посадил его рядом с собой на сиденье пикапа и отправился в соседнюю деревню к ветеринару. Неделю спустя снова заехал к нему и вернулся домой с известием, что у Каренина рак.

Тремя днями позже Томаш в присутствии ветеринара оперировал Каренина. Когда он привез пса домой, тот еще не очнулся после наркоза. Он лежал возле их постели на ковре с открытыми глазами и стонал. На ляжке, выбритой догола, был виден шов с шестью защипами.

Наконец Каренин попытался подняться. Не смог. Тереза страшно испугалась, что он уже никогда не сможет ходить.

— Не волнуйся, — сказал Томаш, — он все еще одурманен наркозом. Тереза попыталась поднять пса, но он цапнул ее. Такого еще не бывало, чтобы он хотел ее укусить!

— Он не понимает, кто ты, — сказал Томаш, — не узнает тебя. Они подняли его к себе на постель, где он быстро уснул. Уснули и они. Было три часа ночи, когда он вдруг разбудил их. Вертел хвостом, вскарабкивался на них и ластился к ним буйно и ненасытно.

И такого никогда не случалось! Он прежде никогда не будил их, а всегда ждал, пока кто-нибудь проснется, и только потом вскакивал на кровать.

Но на этот раз, придя в полное сознание среди ночи, не мог сдержать себя! Кто знает, с какими призраками он боролся! И вдруг увидел, что он дома, узнал своих близких и во что бы то ни стало захотел поделиться с ними своей несказанной радостью, радостью возвращения и возрождения.

В начале книги Бытия сказано, что Бог сотворил человека, дабы дать ему власть над птицами, рыбами и всякими животными, пресмыкающимися по земле. Конечно, Бытие написал человек, а вовсе не лошадь. Нет никакой уверенности, что Бог действительно дал человеку власть над другими созданиями. Скорее, похоже на то, что человек выдумал Бога, чтобы власть над коровой и лошадью, узурпированную им, превратить в дело священное. Да, право убить оленя или корову — единственное, на чем братски сходится все человечество даже в период самых кровавых войн.

И право это представляется нам естественным лишь по той причине, что, на вершине иерархии находимся мы. Но достаточно было бы вступить в игру кому-то третьему, допустим, гостю с иной планеты, чей Бог сказал бы: “Ты будешь владычествовать над тварями всех остальных планет”, как вся бесспорность “Бытия” стала бы сразу сомнительной. Человек, запряженный в повозку марсианином или запеченный на вертеле существами с Млечного Пути, возможно, и вспомнил бы тогда о телячьей отбивной, которую привык резать на тарелке, и принес бы корове свои (запоздалые!) извинения.

Тереза идет за стадом телок, гонит их перед собой и то и дело какую приструнивает, потому что молодые коровки резвятся и убегают с дороги в поля. Каренин сопровождает ее. Вот уже два года, как он ежедневно ходит с ней на пастьбу. Его всегда ужасно забавляло, что он может быть с телками строгим, облаивать их и ругать. (Его Бог доверил ему власть над коровами, и он очень гордился этим). Но сейчас Каренин двигался с огромным трудом, прыгая на трех лапах; на четвертой у него — кровоточащая рана. Тереза поминутно к нему нагибается и гладит по спине. Уже две недели спустя после операции выяснилось, что опухоль продолжает расти и что Каренину будет все хуже и хуже.

Дорогой они встречают соседку, в резиновых сапогах поспешающую в коровник. Соседка останавливается: “Что это ваш песик? Вроде хромает!” Тереза говорит: “У него рак. Он обречен” — и чувствует, как сжимается горло и нет сил говорить. Соседка, видя Терезины слезы, чуть ли не возмущается: “Господи, не хватает вам только реветь из-за пса!” Говорит она это беззлобно, она добрая женщина, просто хочет по-своему утешить Терезу. Тереза знает это, впрочем, она здесь, в деревне, уже довольно давно, чтобы понять: люби крестьяне каждого кролика так, как она любит Каренина, они ни одного не смогли бы забить и вскорости умерли бы с голоду вместе со своими животными. И все-таки ей кажется, слова соседки звучат недружелюбно. “Я понимаю”, — говорит она покорно, но быстро поворачивается к ней спиной и продолжает путь. В своей любви к собаке она чувствует себя одинокой. С печальной улыбкой она говорит себе, что должна скрывать ее больше, чем скрывала бы измену. Любовь к собаке возмущает людей. Узнай соседка, что Тереза неверна Томашу, она в знак тайного согласия разве что весело шлепнула бы ее по спине.

Итак, идет Тереза дальше со своими телочками, что трутся друг о друга боками, и думает о том, какие это премилые животные. Спокойные, бесхитростные, подчас ребячливо веселые, они похожи на толстых пятидесятилетних баб, которые делают вид, что им четырнадцать. Нет ничего трогательнее, чем коровы, когда они играют. Тереза смотрит на них с симпатией и говорит себе (эта мысль уже в течение двух лет неотступно к ней возвращается), что человечество паразитирует на коровах, как солитер на человеке: оно присосалось к их вымени, словно пиявки. Человек — паразит коровы, так бы определил человека в своем учебнике зоологии нечеловек.

Конечно, это определение мы можем считать простой шуткой и принять его со снисходительной улыбкой. Но когда Тереза серьезно задумывается над ним, почва уходит у нее из-под ног: ее мысли становятся опасными и отдаляют ее от человечества. Уже в “Бытии” сказано, что Бог дал человеку власть над животными, но мы можем понять это и так, что Он лишь вверил их его попечению. Человек был не собственником планеты, а всего только ее управителем, которому однажды придется отвечать за свое управление. Декарт сделал решительный шаг вперед: он понимает человека как “господина и хозяина природы”. Но явно есть некая глубокая зависимость между этим шагом и тем фактом, что именно он окончательно отказал животным в душе: человек — господин и хозяин, тогда как животное, по утверждению Декарта, не более чем автомат, оживленная машина, “machina animata”. Если животное стонет, это не стон, а скрип плохо работающего механизма. Когда колесо телеги скрипит, это не значит, что телега страдает, а значит, что она просто не смазана. Точно так мы должны воспринимать и плач животного и не огорчаться из-за собаки, когда в виварии ее заживо потрошат.

Телочки пасутся на лугу, Тереза сидит на пеньке, а Каренин жмется к ней, положив голову на ее колени. И Тереза вспоминает, как однажды, лет десять назад, она прочла в газете коротенькое (в две строчки) сообщение о том, что в одном русском городе перестреляли всех собак. Это сообщение, неприметное и на вид незначительное, заставило ее впервые содрогнуться перед этой слишком большой соседней страной.

Это сообщение было предвестием всего, что пришло потом. В первые годы после русского вторжения еще нельзя было говорить о терроре. Поскольку практически весь народ противостоял оккупационному режиму, русским должно было среди чехов найти какие-то исключения и продвинуть их к власти. Но где искать таких людей, когда вера в коммунизм и любовь к России были мертвы? Искали среди тех, кто жаждал за что-то мстить жизни. Их агрессивность нужно было взращивать, объединять и удерживать в боевой готовности. И поначалу — направить на цель временную. Такой целью оказались животные.

Газеты стали тогда печатать целые циклы статей и организовывать письма читателей. В них требовали, например, истребить в городах голубей. И голуби таки были истреблены. Но главный удар был направлен против собак. Люди еще не пришли в себя после катастрофы оккупации, а газеты, радио и телевидение уже не трубили ни о чем другом, кроме как о собаках: они пакостят тротуары и парки и тем угрожают здоровью детей, проку от них никакого, а кормить изволь… Такой начался психоз, что Тереза стала тревожиться, как бы науськанный сброд не отыгрался па Каренине. Накопленная (и на животных отточенная) злоба лишь позже ударила по своей истинной цели: по людям. Пошли увольнения с работы, аресты, судебные процессы. Животные наконец смогли вздохнуть с облегчением.

Тереза все время гладит Каренина по голове, тихо покоящейся на ее коленях. И про себя говорит, пожалуй, так: Нет никакой заслуги в том, чтобы хорошо относиться к другому человеку. Тереза должна быть порядочной по отношению к односельчанам, а иначе она не могла бы и жить в деревне. И даже к Томашу она обязана относиться любовно, потому как Томаш ей нужен. Нам никогда не удастся установить с полной уверенностью, насколько наше отношение к другим людям является результатом наших чувств — любви, неприязни, добросердечности или злобы — и насколько оно предопределено равновесием сил между нами и ими.

Истинная доброта человека во всей ее чистоте и свободе может проявиться лишь по отношению к тому, кто не обладает никакой силой. Подлинное нравственное испытание человечества, то наиглавнейшее испытание (спрятанное так глубоко, что ускользает от нашего взора) коренится в его отношении к тем, кто отдан ему во власть: к животным. И здесь человек терпит полный крах, настолько полный, что именно из него вытекают и все остальные.

Одна из телок приблизилась к Терезе, остановилась и долго смотрела на нее большими коричневыми глазами. Тереза знала ее и называла Марке-той. Тереза с радостью дала бы имена всем своим телкам, но не могла. Их было слишком много. Когда-то давно, а точнее, сорок лет назад у всех коров в этой деревне были имена. (А поскольку имя есть знак души, могу сказать, что, вопреки Декарту, душа у них была.) Но потом деревни превратили в большие кооперативные фабрики, и коровы проживали уже всю свою жизнь на двух метрах коровника. С тех пор у них нет имен, и они стали “machinae animatae”. Мир согласился с Декартом.

У меня все время перед глазами Тереза: она сидит на пеньке, гладит Каренина по голове и думает о крахе человечества. В эту минуту вспоминается мне другая картина. Ницше выходит из своего отеля в Турине и видит перед собой лошадь и кучера, который бьет ее кнутом. Ницше приближается к лошади, на глазах у кучера обнимает ее за шею и плачет.

Это произошло в 1889 году, когда Ницше тоже был уже далек от мира людей. Иными словами: как раз тогда проявился его душевный недуг. Но именно поэтому, мне думается, его жест носит далеко идущий смысл. Ницше пришел попросить у лошади прощения за Декарта. Его помешательство (то есть разлад с человечеством) началось в ту самую минуту, когда он заплакал над лошадью.

И это тот Ницше, которого я люблю так же, как люблю Терезу, на чьих коленях покоится голова смертельно больного пса. Я вижу их рядом: оба сходят с дороги, по которой человечество, “господин и хозяин природы”, маршем шествует вперед.

Каренин родил два рогалика и одну пчелу. Пораженный, он не спускал глаз со своего странного потомства. Рогалики вели себя смирно, но пчела шаталась как пьяная, а потом взлетела и скрылась из виду.

Это был сон, который снился Терезе. Пробудившись, она тотчас рассказала его Томашу, и они оба старались найти в нем какое-то утешение; этот сон обратил Каренинову болезнь в беременность, а драму рождения в нечто одновременно смешное и нежное: в два рогалика и одну пчелу.

Ее вновь охватила нелогичная надежда. Она встала, оделась. И здесь, в деревне, ее день начинался с того, что она шла в магазин купить молока, хлеба, рогаликов. Но когда она позвала с собой Каренина, он едва поднял голову. Это впервые он отказался участвовать в обряде, которого прежде сам безоговорочно добивался.

Итак, Тереза пошла одна. “А где ж Каренин?” — спросила продавщица, заранее приготовившая для него рогалик. На этот раз Тереза уносила его в своей кошелке сама. Еще в дверях она вытащила рогалик и показала Каренину. Думала, он подойдет и возьмет его. Но Каренин лежал, не двигаясь.

Томаш заметил, как расстроена Тереза. Он взял рогалик в рот и встал против Каренина на четвереньки. Потом медленно начал приближаться к нему.

Каренин смотрел на него, в его глазах, казалось, сверкнул какой-то проблеск интереса, но он не поднялся. Томаш вплотную приблизил лицо к его морде. Даже не двинув телом, Каренин взял в пасть конец рогалика, торчавший изо рта Томаша. Томаш отпустил рогалик, чтобы он весь достался псу.

Затем, все еще на четвереньках, он попятился, изогнул спину и начал ворчать, делая вид, что собирается бороться за рогалик. И пес ответил хозяину ворчанием. Наконец! Это было именно то, чего они ждали! Каренину захотелось играть! Каренину еще хочется жить!

Это ворчание было улыбкой Каренина, и им хотелось, чтобы эта улыбка длилась как можно дольше. Поэтому Томаш снова подполз к нему на четвереньках и схватил зубами кусок рогалика, который торчал из его пасти. Их головы были теперь совсем рядом, Томаш чувствовал запах песьего дыхания, и его лицо щекотали длинные шерстинки, что росли вокруг морды Каренина. Пес еще раз заворчал и дернул пасть. У каждого в зубах осталось по половинке рогалика. Тут Каренин допустил старую тактическую ошибку: он бросил свой кусок рогалика и попытался цапнуть ту часть, что была во рту хозяина. И как случалось всегда, он забыл, что Томаш не собака и что у него есть руки. Томаш, не выпуская рогалика изо рта, поднял с полу брошенную половинку.

— Томаш, — крикнула Тереза, — не отбирай же у него весь рогалик!

Томаш бросил обе половинки на пол перед Карениным, который быстро проглотил одну, а вторую демонстративно долго держал в пасти, похваляясь перед супругами своей победой.

Они смотрели на него и снова говорили себе, что Каренин улыбается и что покуда он улыбается, у него все еще есть повод жить, хотя он и обречен на смерть.

Впрочем, на следующий день им показалось, что состояние его улучшилось. Они пообедали. После обеда у них оставался часок свободного времени, и обычно они с Карениным отправлялись гулять. Он знал это и всегда беспокойно носился вокруг них. Но на этот раз, когда Тереза взяла в руку поводок и ошейник, он лишь долго смотрел на них и не шевелился. Они стояли против него и старались быть (при нем и ради него) веселыми, чтобы хоть немного взбодрить его. Только чуть погодя, словно смилостивившись над ними, он прискакал к ним на трех ногах и дал надеть на себя ошейник.

— Тереза, — сказал Томаш, — я знаю, как ты с некоторых пор ненавидишь фотоаппарат. Но сегодня возьми его с собой.

Тереза послушалась. Она открыла шкаф, чтобы найти в нем засунутый куда-то и забытый аппарат, и Томаш добавил: — Когда-нибудь эти фотографии немало порадуют нас. Каренин был частью нашей жизни.

— Как это был ? — вскричала Тереза, словно ее ужалила змея. Аппарат лежал перед ней на дне ящика, но она не нагибалась к нему: — Не возьму его. Не хочу думать, что Каренина не будет. Ты говоришь о нем уже в прошедшем времени!

— Не сердись, — сказал Томаш.

— Я не сержусь, — сказала Тереза спокойно. — Я и сама не раз ловила себя на том, что думаю о нем в прошедшем времени. Уже не раз одергивала себя. И именно поэтому не возьму аппарат.

Они шли по дороге и не разговаривали. Не говорить — это был единственный способ не думать о Каренине в прошедшем времени. Они не спускали с него глаз и постоянно были с ним. Ждали, когда он улыбнется. Но он не улыбался, просто шел рядом и все время на трех ногах.

— Он это делает только ради нас, — сказала Тереза. — Ему не хотелось гулять. Пошел только, чтобы доставить нам радость.

То, что она сказала, было печально, и все-таки, даже не сознавая того, они были счастливы. И были счастливы совсем не вопреки печали, а благодаря печали. Они держались за руки, и перед глазами у них был один и тот же образ: образ хромающего пса, который являл собою десять лет их жизни.

Они прошли еще сколько-то. Потом, к их большому огорчению, Каренин остановился и повернул обратно. Пришлось возвращаться.

В тот же день, а может, на следующий Тереза, неожиданно войдя в комнату к Томашу, застала его за чтением письма. Услышав стук двери, Томаш отодвинул письмо в сторону, к другим бумагам. Она заметила это. А при уходе не ускользнуло от нее и то, как он украдкой засовывает письмо в карман. Однако про конверт он забыл. Оставшись дома одна, она разглядела его. Адрес был написан незнакомой рукой, очень изящной и, похоже, женской.

Когда они позднее увиделись, она как бы невзначай спросила его, пришла ли почта.

— Нет, — сказал Томаш, и Терезу охватило отчаяние, отчаяние тем более сильное, что она уже отвыкла от него. Нет, она не думает, что у Томаша здесь есть какая-то тайная любовница. Это практически невозможно. Она знает о каждой его свободной минуте. Но вполне вероятно, что у него осталась какая-то женщина в Праге, о которой он думает и которая волнует его, хотя уже и не может оставить запах своего лона в его волосах. Тереза не думает, что Томаш способен покинуть ее ради этой женщины, но ей кажется, что счастье двух последних лет их жизни в деревне снова обесценено ложью.

К ней возвращается старая мысль: ее дом не Томаш, а Каренин. Кто будет заводить куранты их дней, когда его здесь не станет?

Уносясь мыслями в будущее, в будущее без Каренина, Тереза чувствовала себя в нем одинокой.

Каренин лежал в уголке и стонал. Тереза пошла в сад. Она осмотрела траву меж двумя яблонями и представила себе, что там они похоронят Каренина. Она врылась каблуком в землю и прочертила им в траве прямоугольник. На этом месте будет его могила.

— Ты что делаешь? — спросил ее Томаш, заставший ее за этим занятием так же врасплох, как и она его за чтением письма двумя-тремя часами раньше.

Она не ответила. Он заметил, что у нее после долгого времени снова дрожат руки. Он взял их в свои. Она вырвалась.

— Это могила для Каренина?

Она не ответила.

Ее молчание раздражало его. Он вскипел:

— Ты упрекаешь меня, что я думаю о нем в прошедшем времени! А что ты сама делаешь? Ты хочешь уже его похоронить!

Она повернулась и пошла в дом.

Томаш ушел в свою комнату, хлопнув за собой дверью.

Тереза открыла дверь и сказала:

— Ты думаешь только о себе, но хотя бы сейчас ты подумал бы и о нем. Он спал, а ты разбудил его. Он опять начнет стонать.

Она понимала, что несправедлива (пес не спал), что ведет себя как самая вульгарная баба, которая хочет ранить и знает как.

Томаш на цыпочках вошел в комнату, где лежал Каренин. Но она не хотела оставлять его с псом. Они оба склонились над ним, она с одной, он с другой стороны. Но в этом общем движении не было примирения. Напротив. Каждый из них был сам по себе. Тереза со своим псом, Томаш со своим.

Я боюсь, что вот так, разделенные, каждый сам по себе, они останутся с ним до его последнего часа.

Почему для Терезы так важно слово “идиллия”?

Воспитанные на мифологии Ветхого Завета, мы могли бы сказать, что идиллия есть образ, который сохранился в нас как воспоминание о Рае: жизнь в Раю не походила на бег по прямой, что ведет нас в неведомое, она не была приключением. Она двигалась по кругу среди знакомых вещей. Ее однообразие было не скукой, а счастьем.

Покуда человек жил в деревне, на природе, окруженный домашними животными, в объятиях времен года и их повторения, с ним постоянно оставался хотя бы отблеск этой райской идиллии. Поэтому Тереза, встретившись в курортном городе с председателем кооператива, вдруг увидела перед глазами образ деревни (деревни, в какой никогда не жила и какую не знала) и была очарована. Было так, словно она смотрела назад, в направлении Рая.

Адам в Раю, наклонившись над источником, не знал еще, что то, что он видит, он сам. Он не понимал бы Терезы, когда она еще девушкой, стоя перед зеркалом, старалась разглядеть сквозь тело свою душу. Адам был как Каренин. Тереза часто забавлялась тем, что подводила пса к зеркалу. Он не узнавал своего отражения и относился к нему с полным безразличием и невниманием.

Сравнение Каренина с Адамом приводит меня к мысли, что в Раю человек не был еще человеком. Точнее сказать: человек не был еще выброшен на дорогу человека. Мы же давно выброшены на нее и летим сквозь пустоту времени, совершаемого по прямой. Но в нас постоянно присутствует тонкая нить, которая связывает нас с далеким мглистым Раем, где Адам склоняется над источником, и, нисколько не похожий на Нарцисса, не осознает даже, что это бледное желтое пятно, появившееся на водной глади, и есть он сам. Тоска по Раю — это мечта человека не быть человеком.

Еще ребенком, натыкаясь на материны вкладыши, запачканные менструальной кровью, Тереза всегда испытывала отвращение и ненавидела мать за то, что ей не хватало стыда скрывать их. Но у Каренина, который на самом деле был сукой, тоже случалась менструация. Она приходила раз в полгода и продолжалась две недели. Чтобы он не пачкал квартиру, Тереза клала ему между ног большой кусок ваты и надевала старые трусы, ловко привязывая их длинной лентой к телу. И все эти две недели она не переставала смеяться над его экипировкой.

Отчего же получалось, что менструация собаки вызывала в ней веселую нежность, тогда как собственная менструация была ей омерзительна? Ответ представляется мне несложным: собака никогда не была изгнана из Рая. Каренин ничего не знал о дуализме тела и души, как и не знал, что такое омерзение. Поэтому Терезе с ним гак хорошо и спокойно. (И поэтому так опасно превратить животное в “machina animata”, а корову в автомат для производства молока: Человек таким образом перерезает нить, которая связывала его с Раем, и в его полете сквозь пустоту времени уже ничто не в состоянии будет ни остановить его, ни утешить.)

Из туманной путаницы этих идей возникает кощунственная мысль, от какой Тереза не может избавиться: Любовь, которая соединяет ее с Карениным, лучше, чем та, что существует между нею и Томашем. Лучше, отнюдь не больше. Тереза не хочет обвинять ни Томаша, ни себя, не хочет утверждать, что они могли бы любить друг друга больше . Скорее, ей кажется, человеческие пары созданы так, что их любовь a priori худшего сорта, чем может быть (по крайней мере в ее лучших примерах) любовь между человеком и собакой, это, вероятно, не запланированное Создателем чудачество в человеческой истории.

Такая любовь бескорыстна: Тереза от Каренина ничего не хочет. Даже ответной любви от него не требует. Она никогда не задавалась вопросами, которые мучат человеческие пары: он любит меня? любил ли он кого-нибудь больше меня? он больше меня любит, чем я его? Возможно, все эти вопросы, которые обращают к любви, измеряют ее, изучают, проверяют, допытывают, чуть ли не в зачатке и убивают ее. Возможно, мы не способны любить именно потому, что жаждем быть любимыми, то есть хотим чего-то (любви) от другого, вместо того чтобы отдавать ему себя без всякой корысти, довольствуясь лишь его присутствием.

И вот что: Тереза приняла Каренина таким, каким он был, она не хотела переделывать его по своему подобию, она наперед согласилась с его собачьим миром, она не пыталась отнять его у него, не ревновала его к каким-то тайным уловкам. Она воспитывала его не для того, чтобы переделать (как муж хочет переделать жену, а жена — мужа), а лишь для того, чтобы обучить его элементарному языку, который позволил бы им понимать друг друга и вместе жить.

И еще одно: любовь к собаке — чувство добровольное, никто не принуждает Терезу любить Каренина. (Она снова думает о матери и сожалеет обо всем, что произошло между ними: будь мать одной из незнакомых женщин в деревне, ее веселая грубость, возможно, казалась бы ей симпатичной! Ах, была бы мать чужой женщиной! С детства Тереза стыдилась того, что мать оккупировала черты ее лица и конфисковала ее “я”. Но самое худшее, что извечный приказ “люби отца и мать!” принудил ее согласиться с этой оккупацией и эту агрессию называть любовью! Мать неповинна в том, что Тереза разошлась с ней. Она разошлась с ней не потому, что мать была такой, какой была, а потому, что была матерью.)

Но самое главное: Ни один человек не может принести другому дар идиллии. Это под силу только животному, благо оно не было изгнано из Рая. Любовь между человеком и собакой — идиллическая любовь. В ней нет конфликтов, душераздирающих сцен, в ней нет развития. Каренин окружил Терезу и Томаша своей жизнью, основанной на повторении, и ожидал от них того же.

Если бы Каренин был человеком, а не собакой, он наверняка давно бы сказал Терезе: “Послушай, мне уже надоело каждый день носить во рту рогалик. Не можешь ли ты придумать для меня чего-нибудь новенького?” В этой фразе заключено всяческое осуждение человека. Человеческое время не обращается по кругу, а бежит по прямой вперед. И в этом причина, по которой человек не может быть счастлив, ибо счастье есть жажда повторения.

Да, счастье — жажда повторения, говорит себе Тереза. Когда председатель кооператива отправляется после работы прогулять своего Мефисто и встречает Терезу, он никогда не упускает случая сказать: “Тереза, почему он не появился в моей жизни раньше? Мы бы вместе за девчатами бегали! Какая ж бабенка устоит перед двумя хряками!” Он выдрессировал своего кабанчика так, что после этих слов тот начинал хрюкать. Тереза смеялась, хотя уже за минуту до этого знала, что скажет председатель. Шутка в повторении не утрачивала своего очарования. Напротив. В контексте идиллии даже юмор подчинен сладкому закону повторения.

У собаки по сравнению с людьми нет особых преимуществ, но одно из них стоит многого: эвтаназия в ее случае законом не возбраняется; животное имеет право на милосердную смерть. Каренин ходил на трех ногах и все больше и больше времени проводил в закутке. Стонал. Супруги, Тереза и Томаш, были заодно в том, что нельзя заставлять его понапрасну страдать. Однако, соглашаясь с этим в принципе, они не могли избавиться от томительной неуверенности: как отгадать мгновение, когда страдание уже излишне? Как определить минуту, когда жить уже не имеет смысла?

Не был бы хоть Томаш врачом! Тогда можно было бы спрятаться за кого-то третьего. Можно было бы пойти к ветеринару и попросить его сделать собаке инъекцию.

Как это страшно — взять на себя роль смерти! Томаш долго настаивал на том. что сам он никакой инъекции делать Каренину не станет, а позовет ветеринара. Но потом вдруг понял, что может предоставить псу привилегию, которая не доступна ни одному человеку: смерть придет к нему в образе тех, кого он любил.

Каренин стонал всю ночь. Утром, ощупав его, Томаш сказал Терезе:

— Ждать больше не будем.

Было утро, вскоре оба должны были уйти из дому. Тереза вошла в комнату посмотреть на Каренина. До сих пор он лежал безучастно (даже не обращая внимания на то, что Томаш осматривал его ногу), но сейчас, услышав, что открывается дверь, поднял голову и посмотрел на Терезу.

Она не могла вынести этот взгляд, чуть ли не испугалась его. Так Каренин никогда не смотрел на Томаша, так он смотрел только на нее. Но никогда с таким напряжением, как на этот раз. Это не был отчаянный или грустный взгляд, нет. Это был взгляд страшной, невыносимой доверчивости. Этот взгляд выражал собою жадный вопрос. Всю жизнь Каренин ждал Терезиного ответа и сейчас сообщал ей (гораздо настойчивее, чем когда — либо), что он по-прежнему готов узнать от нее правду. (Все, что исходит от Терезы, для него — правда: и когда она говорит ему “садись!” или “ложись!” — это тоже правды, с которыми он полностью соглашается и которые дают его жизни смысл.)

Этот взгляд ужасной доверчивости был совсем коротким. Минутой позже он снова положил голову на лапы. Тереза знала, что вот так на нее уже никто не посмотрит.

Они никогда не давали ему сладостей, но два-три дня назад Тереза купила для него несколько плиток шоколаду. Сейчас она развернула их, вынула из фольги, разломала и положила рядом. Подставила к ним и миску с водой, чтобы у него было все, когда он останется на какое-то время один. Взгляд, которым он только что посмотрел на нее, словно бы утомил его. Он уже не поднял головы, хотя весь был обложен шоколадом.

Она легла к нему на пол и обняла его. Он очень медленно и устало обнюхал ее и раз, другой лизнул. Она приняла это облизывание с закрытыми глазами, точно хотела навсегда запомнить его. Она повернула голову, чтобы он лизнул ее и в другую щеку.

Потом ей пришлось уйти к своим телкам. Вернулась она только после обеда. Томаша дома не было. Каренин лежал, все еще окруженный шоколадными плитками, и, хоть слышал, что она пришла, головы не поднял. Его больная нога отекла, и опухоль лопнула в новом месте. Под шерстью появилась светло-красная (не похожая на кровь) капелька.

Она снова легла к нему на пол. Обняла его одной рукой и закрыла глаза. Потом услышала, что кто-то стучится в дверь. Раздалось: “Пан доктор, пан доктор, здесь кабанчик и его председатель!” Она не в силах была ни с кем говорить. Не шевельнулась, не открыла глаз. Послышалось опять: “Пан доктор, хряки пришли!” — и затем снова воцарилась тишина.

Томаш появился только через полчаса. Он молча прошел прямо в кухню и стал готовить инъекцию. Когда он вошел в комнату, Тереза уже стояла, а Каренин с трудом поднимался с полу. Увидев Томаша, он слегка вильнул хвостом.

— Посмотри, — сказала Тереза, — он все еще улыбается!

Она сказала эту фразу с мольбой, словно хотела ею еще попросить о небольшой оттяжке, но не настаивала на этом.

Тереза медленно постелила на тахте простыню. Простыня была белая, усеянная маленькими лиловыми цветочками. Впрочем, все уже было у нее подготовлено и продумано, словно смерть Каренина она представляла себе за много дней наперед. (Ах, как это ужасно, мы, собственно, заранее мечтаем о смерти тех, кого любим!)

У Каренина уже не было сил вспрыгнуть на тахту. Они обхватили его и вместе подняли. Тереза положила его на бок, Томаш осмотрел его ногу. Искал место, где вена выступала бы явственнее всего. В этом месте он ножницами выстриг шерсть.

Тереза стояла на коленях у тахты и держала голову Каренина у самого своего лица.

Томаш попросил ее как можно крепче сжать заднюю ногу над вено

Наши рекомендации