Пятый день. Через пять месяцев

Утренняя конференция. Окончены доклады сестер и дежурного врача.

Облегчение: в клинике все благополучно. Относительно благополучно. После отпуска так и ждешь чего‑нибудь.

— Михаил Иванович! Расскажите нам о Париже. Пожалуйста!

Я был в Париже, туристом. Мы объехали даже юг, Лазурный берег. Франция у меня вот тут, совсем близко в мозгу, целый фильм. Масса картин, звуков.

— Но вам же нужно идти на операции...

— Задержимся немножко! Пока больных возьмут, то да се...

Я сдаюсь. Не могу отказать. Я соскучился по ним. Может быть, я сух и строг и дружбы уже нет, но все равно дороги.

— Ну ладно. Кому нужно уходить — не стесняйтесь.

Рассказываю... Перед глазами картины, картины. Такие реальные, будто я еще там, а не здесь, в привычном зале.

— Каждому из нас Париж знаком...

Да, действительно: мы знаем улицы, площади, дворцы, мосты, соборы. Бальзак, Золя, Анатоль Франс, Арагон и много‑много других познакомили нас с Парижем.

— Но все оказалось совсем не таким, когда кусочки из книг связались на месте. И много времени ушло с тех пор, как писали о тихих улочках Монмартра, об аллеях Булонского леса, где всадники, красавицы в ландо... Теперь жара, духота и машины. Сплошной поток машин, запах бензинного перегара. Машины отравили и обезобразили город. Нет тихих улочек. С двух сторон все обочины заставлены машинами. Помешательство! Есть хорошая сеть метро, правда душного, и грязноватого, и не очень быстрого. Есть старомодные автобусы. Есть, наконец, ноги! Ходить бы по Парижу пешком. Утром рано‑рано мы выходили побродить...

На машине доехать труднее и дольше, чем на метро.

Не нужно бы у нас расширять производство автомобилей. Наши города — это прелесть по сравнению с Европой. Когда приезжаешь в Москву с аэропорта, то сразу тебя охватывает простор, воздух, тишина.

— А парижанки, Михаил Иванович?

— Ничего особенного. Насколько может судить турист.

Нет, не видел «шарма». На улицах — трудящиеся женщины. Молоденькие — красивы, изящны. Постарше — дурнеют.

— Но потоньше наших, это верно.

Все оглядываются на наших докторш. Оксана полновата, совсем толстая. Ну, а Мария Васильевна, Маргарита — тощие. Они бы сошли и в Париже.

— А магазины?

— О да! Это Париж. Хорошо, что денег было мало. И «чрево Парижа» видели. Нарочно вставали в четыре утра, благо жили близко. Все как у Золя, только вместо фургонов огромные грузовики. Масса еды. Потрясает, сколько съедают парижане.

— Вкусно кормят?

— Завтрак слабоват, но если беречь фигуру... Вино три раза в день. Хорошее. Прием устраивали в винном погребе, как у нас в Массандре. На, пей сколько хочешь. Один юноша упился, не рассчитал. Хватил я с ним горя...

— Искусство?

— Ходили по музеям и организованно, и сами по себе, поодиночке. Лувр, Версаль. Импрессионисты. Монна Лиза. Не оторваться. Возвращаешься. А французы восемнадцатого, девятнадцатого веков — Давид, Делакруа — не трогают. Романтизм и чистый реализм в живописи — умирают. Импрессионисты — хороши. Но в Америке я их видел больше. Скупили американцы.

Музей современного искусства. Очень пестро. Глупые затеи, вроде скульптур из досок и консервных банок. Но есть потрясающие. «Снятие Христа» до сих пор перед глазами.

Современная манера, диспропорции, но сражает. Грусть такая, что хоть вой. Он лежит тощий, длинный, с какой‑то нелепой бороденкой, в изломанной позе. По‑настоящему мертвый. Вокруг несколько темных фигур, совсем убитых горем. («Ушел. Не уберегли».) Так и видятся впереди столетия христианства: бессилие в попытках примирить непримиримое, хорошие заповеди, фанатики, фарисеи. («Не смогли организовать...») Магдалина сидит в застывшей позе, лицо темное, страшное. Отец с мальчиком — спиной к публике, но в спине мужчины — отчаяние. А мальчик — живой. Еще не понимает.

— А как архитектура? Ансамбли?

— Город красивый. Кто осмелится охаять Париж? Набережные, мосты, дворцы с колоннами. Церквами не злоупотребляют. Хорошо рано утром пройтись пешком.

— Всякие места, говорят, есть в Париже...

— Есть места. Ходили, смотрели, даже ночью. Например, Плас Пигаль — площаденка такая невзрачная и несколько улочек, прилегающих к ней.

Действительно, проститутки. По крайней мере так уверяли товарищи, с кем ходил. Но не уверен, может, просто девушки. Благонамеренные. Хотя похожи. И мужчины — тоже подозрительные. Заведенья там всякие. Много мелких варьете со стриптизом. Фотографии расклеены по стенам — совершенно голые женщины в разных позах. Для нас дико. Но парижане привыкли. Там эти картинки везде.

— Что же, так и не видели стриптиза?

— Нет, видели. Ходили в такой театр — «Фоли‑Бержер». Представление вроде мюзик‑холла. Герлс в красивых одеждах или почти вовсе голые. Представляют разные картинки, танцуют, поют. Не понравилось. Безвкусно. Только и есть нагота или блестящие костюмы. Но артистки какие‑то замученные, не действуют на воображение. Нет, я спрашивал, и у молодых то же. Разочаровались. Ничего приятного в загнившем капитализме не обнаружил.

— И это все? Все плохо?

— Почему все? Нет, не все.

Были в Сорбонне. Огромное здание, отличные лаборатории. Были в городке у физиков, в пригороде — очень понравилось. Видели сына Жолио‑Кюри — такой приятный, увлеченный, молодой. Видели отличный завод «Ситроен» — чистота, темп, организация.

Книжных магазинов много, не как в Нью‑Йорке. Книги разные, есть и дешевые издания. Вполне серьезные. И публика покупает, толкутся. Не как у нас, меньше, но все же. Есть настоящее искусство, есть труд, творчество, бурные дискуссии.

— Идеалы?

— Трудно французу. Оглушает разноголосая пресса, маленький человек теряется — где правда? Интерес к политике падает. Неверие. Я еще должен подумать, переварить.

— А Ницца, как Ницца? Вы были?

— Нет, ребята, хватит, о Ницце в другой раз. Поздно, больные ждут.

— Ну, а вообще, Михаил Иванович, вообще?

— Что вообще? Может, если бы я был мальчишкой, меня и захватило, может, позавидовал бы, а сейчас нет. Не буду хаять, каждому своя родина хороша. И у нас дряни много, но мы все‑таки здоровее, проще. Все‑таки ближе к тому далекому будущему.

— А как...

— Все. Никаких «как». Идите в палаты, а Петро с Марией Васильевной зайдите в кабинет, расскажите, как месяц прожили.

Неохотно расходятся. Смотрел, когда рассказывал, — у всех любопытство в глазах, а у многих мечта: «Побывать бы!» Побываете, молодые, к тому идет. Думал ли я в тридцатых годах, что посмотрю Америку, Европу? Казалось, отгородились навсегда. А вот привелось. Сначала война, потом всякие конгрессы, туризм. «Как они могут жить — при капитализме?» Оказалось, живут. И многие счастливы. Если бы не бомба...

Настроение ничего. В клинике и дома благополучно... А Леночка ходит в школу. Так уморительно‑торжественно шествует, в форме, с портфелем. Идем в кабинет.

— Садитесь.

— А медицина как, Михаил Иванович?

— Медицину не видел, и вообще хватит. В другой раз. Петро, докладывай. (Я их на «ты» зову, когда одни. Петру бы на кафедру идти, доктор, профессор. Но что‑то не идет. Притерпелся.)

— Ну что, пережили месяц ничего. Оперировали исправно, план операций старались выполнить. Сделали пятнадцать операций с АИКом и еще сорок шесть других. Знаете, трудно было, еще не все из отпусков вернулись...

— Ничего. А потери?

Я уже немножко знаю, что благополучно. Жена спрашивала у Марьи.

— В общем прилично. Один больной погиб после АИКа, был сложный порок. Поздняя смерть от декомпенсации. Никак не могли справиться. Другие все ничего. Я оперировал девять, Мария Васильевна — шесть.

— И все?

Даже лучше, чем при мне. Даже отлично!

— Нет, еще больной, рак легкого. Эмболия легочной артерии. Шестидесяти пяти лет, на седьмой день.

— Что же вы, профилактику не проводили, что ли?

— Все делали, свертываемость снижали как нужно. Смотрели.

— Ну ладно. Я еще историю болезни посмотрю. (Контроль. Нельзя иначе.) Как дела с клапанами?

— Со старыми — плохо. Сашу положили.

— Что же вы сразу не сказали?

— Да не успели. Не хотели вас расстраивать. Они не хотели! Как будто спасешься этим.

— Тяжелый?

— Сейчас уже ничего, отошел немного. А был плох.

Молчу. Сразу стало темнее. Хотя ничего неожиданного. Когда уезжал, он уже был нехорош. Но все‑таки держался, как будто стабилизировалось. Не верилось. Никуда не денешься. Вспомни клапан умершего Козанюка. Все створки жесткие, пропитались кальцием. И у Саши, наверное, такие, и у Симы.

— А как Лена? Заулыбались оба.

— Лена хорошо. Уже ходит.

Молодец девочка. И я все‑таки тоже молодец. Перешил клапан. Трудно было — оперировали шесть часов. Нужно бы раньше делать. Теперь Сашу необходимо оперировать. Но он тяжелее.

— Что пишет Сима? Мария, ты в курсе?

— Плоха совсем. Отец приезжал, плакал. Предлагала положить — не захотел. Пусть, говорит, лучше дома умирает.

— Я это знал, когда она выписывалась. Потеряли веру в нас. И правильно.

Так стыдно, так стыдно. Несостоятелен. Пусть не уговаривал на операцию, пусть брал только тяжелых, с аритмиями и декомпенсацией, но все равно обманул. Разве на год стоило оперировать?

— Чего же правильно? Вы тоже напустите на себя.

— Брось ты, оптимист. А что слышно от Юли, от Гончарова?

Вот сейчас и эти. Нет спасения. Вижу по лицам. Давай! Досада на них, как будто виноваты.

— Давай, давай, Марья, не тяни!

— Да что уж, все равно не скроешь. И у них ухудшение. Парня положили к нам, а Юля в своей больнице.

— Да. Вот как у вас. А я‑то радовался, что в клинике благополучно.

— Мы же тут ни при чем.

— Конечно.

Один я виноват. Я решился на это, я отвечаю. Они ни при чем. Марья что‑то еще мнется. Вижу, знаю ее до тонкостей. Еще чего‑то натворили. Почему «натворили»? Они хорошо работали. Лучше твоего.

— Ну давай, Марья, говори, все равно вижу.

— Я в камере оперировала. Умерла девочка.

— Что?! Да ты с ума сошла!

Господи боже! Смерть в камере! Все испортили, заразы! С таким трудом, такие хорошие результаты...

— Не могла я. Нельзя было иначе...

— Чего нельзя? Что ты плетешь?! Так начали хорошо... Спасли тогда парня... А теперь? Что она скажет? Видишь, покраснела, сейчас сама будет ругаться.

— Не кричите, сначала выслушайте. Привыкли кричать... не разобравшись. Поступила девочка восьми лет с тяжелой тетрадой. Синяя совсем. Начала закатывать приступ за приступом. Поместили в камеру — хорошо, а на другой день опять. Что прикажете делать? Так просто смотреть, как умрет?

Выдерживает паузу. И я жду.

— Об АИКе, конечно, не может быть и речи, но даже подготовительную операцию, расширение легочной артерии — страшно рискованно. Такие всегда помирали.

Ну и пусть бы сама умирала, не от нас. Не всех же можно спасти... Нет, так нельзя!

— В общем, не могла я смотреть, чтобы так просто погибла. Посоветовались все вместе — Петро, Олег, Дима. Если оперировать, то только в камере, иначе не перенесет.

— Сумасшедшие, больше ничего.

— Нет, нормальные. Оперировали и все сделали как надо, и девочка перенесла операцию хорошо. И умерла потом совсем от других причин, через десять дней.

Вот это да! Какие молодцы — операцию в камере! Но как?

— Как же вы туда влезли?

— Вот так и влезли. Прорепетировали сначала все, с Мариной, Димой, Олегом. Ольгу — знаете, маленькая такая сестра? — взяли вместо больного, расположились, даже давление поднимали. Ничего. Все проверили до мелочей, я сама лазила.

— Ну, ну, не тяни. Там же стать нельзя!

— Сейчас. Еще при нормальном давлении Дима ввел трубку в трахею. Наркоз, конечно, внутривенный. Расположились сидя, асептику сохранили. Закрылись, и я сделала разрез. Сразу же начали повышать давление. Жарко было ужасно! Как вскрыла плевру, кровяное давление упало, однако девочка оставалась совершенно розовая. Пока добралась до сердца, оно уже почти совсем остановилось. Я сделала расширение легочной артерии, помассировала — пошло. А зрачки все время были узкие, и не было ощущения опасности. Сердце заработало хорошо, начали зашивать. Кислород стали выпускать, понижать давление в камере. Девочка сразу проснулась. Мы вылезли оттуда чуть живые.

— Вы бы видели их, Михаил Иванович! Особенно Дима плох был, аж шатался.

— Да‑а‑а... дела. Ну и отчего же она погибла?

— Жалко, ах, как жалко было... Умерла от кишечного кровотечения. В первые дни было прилично, сердце работало удовлетворительно. Мы ей кортизон давали для профилактики осложнений. А на десятый день тяжелейшее кровотечение в кишечник. Не могли спасти. Знаете, при синих пороках бывают такие случаи. Не сразу распознали — рвоты не было. Потом переливали кровь. Не помогло. И в камеру снова тягали, но уже поздно, без толку.

— Просто я не представляю, как вы там поместились впятером.

И действительно не представляю. Метр восемьдесят диаметр, два метра длина. Как можно вместиться?

— Тесно было, очень тесно. И жарко.

— А как общее самочувствие? Соображали как?

— Да будто ничего. Конечно, в такой маленькой можно только с отчаяния, но в большой хорошо будет. Понимаете, сердце работает еле‑еле, а кислородного голодания тканей нет, кожа розовая, зрачки узкие. Наверное, через кожу много поступало, девочка‑то маленькая, недоразвитая.

— Что слышно с проектированием, Петро?

— Приходили инженеры, говорят, дело идет. Как спроектируют, сразу можно начинать строительство. Будто бы за год‑полтора можно построить.

— Это они треплются. Хотя бы за два.

— Михаил Иванович, не все еще. Да что это такое?!

Молчать. Теперь Петро что‑то натворил.

— Еще лечили в камере двух больных. Даже и не догадаетесь каких.

Каких? При мне с отеками легких — удачно. Олег синих ребятишек готовит в камере к операции — тоже очень хорошо, но что же еще?

— В почечный центр привезли женщину после криминального аборта, с полной анурией[30], с уремией[31]. А искусственная почка сломалась, да так, что и починить нельзя. Что‑то у них там, не знаю, случилось.

Что делать? В Москву — очень тяжелая больная — не довезти. Мы предложили им попробовать камеру. Это уже после операции было, недавно.

— На что же вы надеялись? Что за авантюризм?

Обиделся:

— Никакой не авантюризм. При тяжелой уремии всегда бывает гипоксия, сердце плохо работает, малокровие резкое, гемоглобина у нее было около тридцати процентов. Кроме того, инфекция. Мы и подумали, что если гипоксию ликвидировать, то функция почки может восстановиться.

Что же, резонно. Посмотрим.

— Поговорили с родственниками, больная уже почти без сознания, с ней нечего разговаривать. Занесли в камеру, Олег с ней сидел там. Как давление подняли, так она сразу в себя пришла, стала разговаривать.

Марье не терпится:

— И моча пошла, Михаил Иванович, представляете! Через час напустила кубиков триста. А до этого кубиков десять‑пятнадцать в день давала.

— Подожди, Мария, дай мне рассказать...

— Да говори, пожалуйста, кто тебе мешает.

— После камеры еще помочилась немного, но сознание опять неполное. На следующий день сама стала проситься в камеру. Мы ее опять туда. После этого начала мочиться по‑настоящему и стала поправляться. Теперь уже совсем хорошая, переправили к ним, в почечный центр. А ведь была обречена — на сто процентов.

— Здорово! Сколько вы всяких дел наделали без меня! Однако сомневаюсь, что все почечные недостаточности можно лечить в камере. Слишком уж чудесно будет — от всех болезней.

— Мы сами сомневаемся. Но это факт.

Воображаю, сколько было волнений с этой операцией. Почка — это меньше. Это от отчаяния, полная обреченность. Поможет — хорошо, нет — не их вина.

— А как Олег со своими синими мальчиками? Продолжает? Петро, тебе известно?

Успокоились. Шеф не ругается. За что ругать? Новое нужно пробовать, без этого — застой.

— По‑моему, Олег провел уже около двадцати наблюдений. Ни одного осложнения, у всех хорошо. Операцию потом лучше переносят.

— Все ясно. Виктор делает опыты?

— Они проводят, даже ругаются, что мы камеру занимаем. А мы ведь только по необходимости. Даже по вечерам опыты ставят. Но я не очень в курсе дела.

— Неважно, я сам спрошу после работы. В общем вы действовали хорошо. И количество и качество. А операция — это вообще...

Не подберу слов. Но если бы девочка была жива! А пока только не ругать.

— Да, а как с новыми клапанами? Никаких несчастий не произошло?

— Нет. То есть я не знаю. Я получила письмо от Ларисы и от Тамары, они довольны. Обе уже работают. А Лену сами посмотрите.

Посмотрю. Неужели из всех семи спасется только одна? Кошмар какой! Новые клапаны. Самый большой срок — восемь месяцев — у Ларисы. Пока все хорошо, сердце значительно уменьшилось в размерах. У тех, с лепестковыми, почти не изменилось, хотя тоже хорошо чувствовали себя. Это разница. Но еще не убедительно. Вот когда пройдет год, тогда да.

— Ну что, больше никаких происшествий не было?

Куда еще? Хватит и того. Смотрю на них. У Петра листок в руке.

— Вот телеграмма сегодня пришла. Извините, я вскрыл.

Читаю: «Клара умерла неделю назад, потому что вы оперировать отказали. Мать».

— Что теперь? Не вернешь.

Действительно, что теперь? А что дальше? Оперировать всех тяжелых? У нее были шансы, у Клары, хотя очень мало. Новый клапан. Просили дедушка, родители. Не решились. Теперь проклинают меня. «Если бы он...»

— Пойдемте. Где Сашу положили?

— У меня, на третьем, в той же палате, где раньше лежал.

— Хорошо, пойдем, Марья, я один не могу.

Вот и опять он у нас. Снова ходить смотреть, как было тогда. Что же, прожил больше года. Да, но он прошел и цены уже не имеет. «Умер бы тогда, на операции, не мучился бы теперь». Так, наверное, думает. И я бы уже переболел.

Стыдись!

Пошли.

Знакомый коридор. Ничего не изменилось. Детишки играют, все незнакомые. За месяц меняется весь состав.

Какой он — Саша? Обозленный? Грустный? Отчаялся? Дверь тихонько. Маску спокойствия.

Палата. Вторую койку вынесли. Правильно. Цветы. Букет. Теперь — он. Читает. Не вижу лица из‑за газеты. Худое тело под одной простыней. Жарко еще.

— Саша, здравствуйте!

Да, изменился. Желтуха. Не сказали, щадили.

— Здравствуйте, Михаил Иванович!

Спокойный голос, слишком спокойный. Пал духом. Пал.

Сажусь на стул рядом с кроватью. Мария Васильевна стала, опершись на спинку кровати. О чем же говорить? Все ясно. «Как себя чувствуете?» Молчать?

Беру руку, ищу пульс. Так, для вида. Смотрю на грудь — сотрясается. Недостаточность клапана. Я знаю теперь, что с этим клапаном. Он жесткий, не закрывается и не открывается, проклятие!

Слушаю сердце. Саша молчит, задерживает дыхание. Ногти синие. Печень щупаю: увеличена умеренно, морщится — болезненна.

— Дайте историю болезни, Мария Васильевна.

Дает. (Догадалась, взяла по пути, не заметил.) Толстый пакет. Почему? Ага, там старая история. Очень много снимков — все наблюдения в динамике. Ждали, что сердце уменьшится. Черта с два!

Перелистываю анализы. Опять подводит печень, как и тогда. Венозное давление приличное, и моча идет. Что же сказать? Нужно прямо. Я не имею права давать ему умирать так, без последней борьбы.

— Ну что? Пал духом? Совсем?

Улыбнулся иронически‑весело. Но все равно вижу — отчаяние, жалко себя. Старается не показать.

— Как видите.

— Я хитрить с тобой не буду, Саша, не бойся. Дело трудное, но сдаваться нельзя. Будем вшивать новый клапан.

Сразу стал серьезным. Не ждал. Иронию как рукой сняло. Все мы люди, даже если такие умные...

— Неужели не откажете?

— Нет, не откажу.

Конечно, не откажу. Иначе нет надежды. Пусть потом говорят что хотят.

— Понимаешь (пока нужно на «ты»), понимаешь, наши возможности возросли. Камера себя оправдывает. Слышал об операции? Хотя девочка и умерла, но это потом, от осложнения, а так погибла бы на столе. И эта почечная больная — слышал? Исследования Олега?

— Да, он приносил мне кривые, видел. Очень доказательно.

— Так вот это и вселяет в меня надежду. На операции не умрешь, а после мы уже больше вооружены... Вот.

Улыбаюсь весело, почти торжествующе. Он не обижается на меня за клапан, я знаю. Понимает, что тогда выхода не было. Впрочем, не знаю. Психика меняется, когда болен. Все оценивается иначе.

— Когда?

— Ну нет, не спеши. Нужна подготовка. Вот ты всего десять дней пролежал, а анализы уже улучшились. Нужно печень привести в порядок.

Подбодрил. Лицо сразу стало другое, естественное.

— Ну, расскажите о Париже.

— Нет, дорогой, в следующий раз. Некогда. Пока.

Ушел. Как это ужасно! «Сделаем операцию». «Перешьем клапан». А печень вон какая. Еще в тот раз были неприятности. Сердце большое, предсердие, наверное, мешок. «В камеру». До камеры надо дотащить. Если оно не будет сокращаться сразу, так что камера? Вот если бы уже большая была, чтобы оперировать в ней, а это... Но все‑таки есть кое‑что. Спасли же того парня с отеком легкого и еще одну больную. Несомненно. И с почкой у них здорово получилось.

Думай не думай, выхода нет. Обязан. Разве что совсем плохо будет? Нет. Не должно. В больнице — режим, лечение — дотянет.

Ну что же, пойдем к следующей. Может быть, завтра? Не все же сразу. Может быть, лучше пойти к Лене? Она хорошая. Уже ходит. Второй клапан — это здорово! Можно описать. Снова «описать». В июне на конференции честно все рассказал о старых клапанах. «Ошибся». «У всех наступило ухудшение». Злорадствовали некоторые: «Обогнал!» Были такие мыслишки.

Мария у Саши осталась. Рассказывает, что шеф сообщил. Нравится он ей, заметно по лицу.

— Тетя Феня, где Гончаров лежит?

— С приездом вас, Михаил Иванович. А Тиша в шестой палате, в шестой. Мать у него была вчера, плакала. Неужто нельзя помочь парню‑то? А?

— Посмотрим.

Ты еще будешь меня упрекать, старая болтушка. Почему нет? Ее труд тоже вложен в него.

Вхожу. Ему бы нужно на втором этаже лежать, но раньше здесь был, после первой операции, привык. Парень довольно серый, с детства все болеет, не выучился. «Все люди одинаковы». Нет, не все. Как себе ни внушаешь — не все.

Здороваюсь.

Молчат. Кто‑то один робко: «Здравствуй...» Все сменились. Всего два знакомых лица. (Что‑то они задержались? Кровь не подобрали?) Где же Тиша? Вон.

— Здравствуй, как ты живешь? Мальчишка еще, сколько ему — восемнадцать? А дашь меньше.

— Худо, доктор. Опять задыхаться стал, и живот вырос.

Неужели асцит?

Смотрю. Вся картина декомпенсации. Оперировать, но не сейчас. Подготовить. Парень какой‑то безразличный. Не понимает.

— Когда родители будут?

— Не знаю. Дома делов много.

— Лежать. Ходить нельзя. Понял? Ни в коем случае, иначе хуже будет.

Вызвать отца. Кого раньше? Его, потом Сашу. Посмотрим.

Сделал все неприятные визиты. Времени — первый час. Как хочется быстрее закончить все неприятное!

Посмотрим Лену. Это приятно, если она такая хорошая, как говорят.

Трудно было оперировать. Еще труднее — предложить. Долго не решался, но уж очень быстро у нее прогрессировала декомпенсация. А тут умирающего Козанюка привезли. Набрался духу. «Лена, тебе хуже, клапан испортился. Нет, не беспокойся, я сделаю операцию — вошью новый. Хороший. Помнишь Ларису?» Согласилась и перед родителями настояла. Хорошо, когда верят врачу.

Она еще на послеоперационном — слышал, когда докладывали.

Вот она, наша коммунистическая бригада. Приятно их видеть. Кроме тех моментов, когда что‑нибудь случается. Тогда всех бы сожрал.

— Покажите мне больных.

Хожу, смотрю. Все незнакомые лица, настороженные.

Лена на правах выздоравливающей — в маленькой палате. Было нагноение, так там и осталась.

Книжку читает. Хорошо.

— А, здравствуйте, Михаил Иванович. Я еще утром узнала, что вы приехали, все ждала — и нет, и нет. Неужели, думаю, не зайдете к своей крестнице?

Словоохотливая девчонка.

— Как можно, что ты! Я слышал, что ты уже ходить учишься.

— Я бы даже бегать готова, так Нина Николаевна не разрешает. Правда, Мария Дмитриевна?

— Больно быстрая. Венозное давление еще высокое, погоди.

Мария Дмитриевна, как доктор, все знает.

Слушаю, смотрю, анализы перелистываю. Все хорошо. Не хуже, чем после первой операции. Зря они ее в постели держат, перестраховываются.

— Можно тебе ходить понемногу. И в палату переведите.

Сижу в кабинете. Курю сигарету. Сегодня у меня нет операций, пожалуй, можно уйти домой пораньше. Да, уже около часа. Сколько было всяких разговоров!

Леночка пришла из школы. У нее четыре урока. Кто‑то ее встречает сегодня? Лиза или жена? Рассказывают: приходит, поест и сразу за уроки. Приучена к труду, к ответственности. Соседки упрекали: «Зачем вы мучаете ребенка?»

Еще нужно бы с Володей поговорить. Запустили уже эту сортировку или еще нет? Перевели ли на перфокарты истории болезни митральных больных?

Как же, много хочешь. Как будто ты не месяц отсутствовал, а год. Горы свернули, держи карман.

Завтра операция. Больного нужно самому посмотреть. Зачем смотреть — они опытные. Нет, обязательно.

А Париж еще незримо присутствует здесь. Марсово поле. Эйфелева башня — такая знакомая по картинкам — оказалась действительно большой. Поднимались. Виден весь Париж — крыши, крыши... Вон, на севере, Монмартрский холм, там Дом инвалидов.

Марья — молодец. Операцию в камере. Сенсация! Если бы не это кровотечение.

В общем все бы ничего, если бы не Саша, не эти старые клапаны. Но Лена хорошая с новым клапаном. Значит, еще есть надежда спасти. Не всех. Одного уже нет. Сима — вот‑вот. Юлю вызвать. Да...

На камеру надежда. Чуть не забыл — сходить в лабораторию, узнать, что сделали. Вот память! Их работа чрезвычайно важна... Кто‑то бежит. Что такое? Виктор. Лицо. Ужас. О боже! Что...

— В камере несчастье! Скорее...

Подхватываюсь, бегу вниз, он — впереди. Сердце сжалось, а голова ясная. Привычка: «Кровотечение?!» Там хуже. Смерть. Война.

Слова:

— Не знаю... пришел — они в камере... все хорошо... вызывали в академию... потом это. Я — к вам... Помогите!

Уже не поможешь.

Конец.

Всему конец. Маленькая мысль: «Паникует! Несобранный...»

Нет, кричат. Нет! Случилось. Не надо, не надо... Боже! За что? Взорвалась? Не слышал...

Веранда. Нет, камера цела. Пар, шум воды. Крики. Люди. Коля. Алла. Сестры. Дима. Женя. Кто‑то кричит: «Носилки! Носилки!»

Больные. Прогнать. Командовать. Должен.

— Марш отсюда, чтобы ни одного! Сестры — забрать!

Люк уже открыт. Коля льет туда воду. Пар.

Пожар.

Кошмар.

Командую, не думая. Как при операции, когда кровь.

— Стерильные простыни! На носилки! Виктор — в камеру! Коля — тоже! А из нее жар.

— Женя — воду! Обливай их! Сам помогаю вытаскивать... Еще живые. Может быть, чудо? Нет, безнадежны.

— В перевязочную! Анестезиологов! Наркоз!

А вдруг они еще чувствуют?

Нет, не могут. Все равно наркоз. Не знаем.

Положили на носилки. Черный цвет. Белые простыни. Понесли.

Все кончено. Кончены операции. Клапаны. Детишки. Леночка. Но спокоен. Пустота.

Родственникам. Нет, немного подождать. Пока обработают, забинтуют.

Прокурору. Отогнать всех, чтобы не трогали. Преступление. «Несчастный случай со смертельным исходом». Я виноват. В чем? Я придумал эту дурацкую камеру. Я.

— В перевязочную! Одного на первый этаж, другую — на второй! Вызвать сестер из операционной. Дима — интубация, наркоз. Закись. Готовьте. Вызвать хирургов, свободных от операций.

Выполняется четко. Привыкли к хирургическим катастрофам. Но уже бесполезно. Я вижу по ним. (На войне, помнишь? Такие же.) Там — за идею. А здесь — за что? Для тебя?

Нет! Нет! Нет!

Все равно виноват.

Надя год назад как вышла замуж. Счастливая. Была. Алеша... Алеша, круглолицый, веселый инженер. Подавал надежды. Почему он в камере? Не знал... Обязан знать. Но Виктор? Кандидат уже, не мальчик. А, что Виктор...

Позвонить в министерство. В обком. Катастрофа.

Да, директору. Наверное, уже знает. Что директор? Он ни при чем. Твои выдумки — камеры, клапаны. Сидел бы тихо, как все... Если голова дурная. Не лез бы.

Везде сообщить: «Пока живы...» На тормозах. Нет, по‑честному: «... но безнадежны...»

Перевязочная. Быстро все организовать. Да, уже ждут. Нина в перчатках, в маске. Спокойная. Безразличие? Нет, выдержка.

Положили на стол. Открыли. Смотри, смотри, не отвертывайся!

Но трех больных уже спасли вот этой камерой. Брось, разная цена. То — больные. Эти — здоровые. Молодые. Но тот после операции с отеком легкого тоже был молодой. Еще неизвестно, что с ним будет. Может быть рецидив.

Дима:

— Не могу ввести трубку. Отек.

— Нина, делайте трахеотомию. Обработка только после наркоза, с выключением движений. Все ясно? Я пойду на второй. Нина, потом освободите палату у себя, на третьем. Оттуда почти всех больных можно вывести.

Коридор. Лестница. Коридор.

Там опытные. Какая разница? Все‑таки. А вдруг? Мы будем лечить по последнему слову — искусственное дыхание, длительный наркоз, вливания, поддержание всех балансов. Как сердечных больных. Но все равно есть пределы возможного.

Перевязочная. Надя закрыта простыней. Правильно. Сам Петро делает трахеотомию.

Леня:

— Интубация не удалась.

— Знаю.

Капельное вливание уже налажено. Наркотик введен. Уже выключены из жизни. Теперь навсегда. Так лучше.

— Леня, наркоз закисью, непрерывный. Дыхание выключить. Петро, взять все анализы, как после АИКа. Я пойду звонить.

— Куда?

— Прокурору, начальству.

— Может быть, подождать?

— Нет, безнадежно. Ты не был на войне, не видел. Я знаю. С обидой:

— Зато я был в шахтах. Тоже видел всякое. Почище этого.

— Нет. И за родственниками послать. Успеете обработать?

— Наверное. Это же не скоро — пока разыщут.

Им еще неизвестно. Занимаются своими делами и ждут родных обедать. Я их не знаю — сколько, кто? Скоро узнаю. Представляешь?

Что ты им скажешь? «За науку»? «На благо человечества»?

А где Виктор? Почему не он был в камере? Почему Алеша?

Потом. В кабинет, звонить.

Где‑то был телефон прокуратуры. Просили какую‑то справку по экспертизе. Теперь по мне будет экспертиза. Неважно. Нашел, набираю.

— Прокуратура? Мне нужно кого‑нибудь из ответственных лиц.

Спокойный голос: «Я прокурор».

Объяснил ему, что случилось. «Во время проведения опыта в камере...» Я и сам еще не знаю толком как и что. Обещал приехать.

Входит Алла.

— Михаил Иванович, это, наверное, от прибора... Я видела — он обгоревший. Может быть, выбросить его? Чтобы никто не видел.

Прибор? Да, да, Виктор: «Без него нельзя. Разрешите?» — «Если очень нужно, то поставьте. Только смотрите». Значит, не усмотрели. А разрешил я. Я виноват! Суд. Страх.

— Да, выбрось.

Она поглядела на меня, пошла.

Значит, выбросить? Чтобы не нашли причину. «Причина пожара осталась невыясненной...»

Позволь, ты с ума сошел?! Значит, «...причина не...» Нет, не может быть!

Краснею. Вернуть. Немедленно! Бегу, догоняю на лестнице.

— Алла! Алла! Не надо. Пусть все останется как есть. На том же месте.

— Извините, я подумала... о вас. Я не буду.

О, сколько подлости в человеческом нутре... Имей мужество ответить.

Да, я буду стараться. «Правду, только правду, всю правду...» Легко сказать. Кто‑то в голове так и подсказывает всяческие шкурные мыслишки. Все время приходится гнать их. Гони.

Покурить...

Позвонил начальству. Объяснил подробно что и как. Ответ нечленораздельный.

Так стыдно! Все тебя считали умным, и вдруг оказывается, ты просто дурак.

Теперь ясно — загорелся прибор.

Утюг, приемник иногда перегорают.

Но этих приборов у нас перебывало десятки. Никогда они не горели. Просто переставали работать, и все. Потом Володя чинил их, они снова работали. Часто ломались. Почему этот должен гореть?

Потому что кислород. Ты просто кретин. Вспомни опыты по физике в шестом классе: раскаленная железная проволока в кислороде горит ярко, с искрами. Сгорает начисто.

И этот тоже хорош гусь. Сказал ему: «Смотрите строго». А он не смотрел. Он куда‑то гонял, в академию. Опыт без него. Не надо. Он рисковал больше всех. Никто столько раз не был в камере, сколько он. Десять, двадцать раз?

Нужно расспросить до приезда прокурора. А то я даже не знаю, как произошло.

С прибором‑то как получилось! Может быть, она нарочно подсказывала мне, Алла? Чтобы спровоцировать? Перестань. Неужели теперь все грязное, все дрянное вылезет наружу?

Не может быть.

Уже, наверное, обработали, перевязали. А ты боишься их? Да, боюсь. Давно такого не видел. С войны.

Сначала на второй этаж. Больные все спрятались. Есть ребята, что были в камере, с Олегом. Могли бы... Тоже этот прибор был, оксигемометр.

Стой! А ты представляешь, если бы во время операции? Там их было пять человек, много перевязочного материала. Спирт? Наверное, был и спирт. О, кошмар! «Я все сама проверила...» Да, это Марья сказала. Она дотошная. Спасибо ей.

Каково будет тем родителям, дети которых были в камере? Правда, с их согласия, но какая разница? Доверяли абсолютно. Теперь не будут доверять. И правильно.

Отменить операции на завтра. Не забыть сказать Петру.

Как‑то сегодня Семен доделал? Не приходили, значит, ничего. Другие операции были уже закончены — вспоминаю врачей, — видел там и потом в перевязочной.

Париж. Париж.

Неужели было? Сидим в ресторане, болтаем, пьем вино. Никаких забот. Никаких.

Вот перевязочная. Надя вся окутана бинтами, как кукла. И лицо завязано. Так лучше. Только трубка для искусственного дыхания торчит из повязки. Петро уже снял перчатки, маску.

— Перекладывайте на кровать, везите. Смотрите за капельницей.

А вдруг? Нет, таких чудес не бывает. Не бывает.

Переложили, повезли.

Лица с остановившимися глазами. Все делается молча. Скрипят колесики кровати. Не смазывают. Плохо работают. Ты‑то сам хорошо?

— Петро, проводите и все посмотрите сами.

Если бы не идти коридором. Никого бы не видеть. Все считали — «шеф». Думали: он все может, он голова. А оказалось? Ничтожество. Ученик шестого класса знает про кислород.

Странное желание — все вернуть назад. Вот на этом месте, в прошлом, нужно было остановиться. И все будет в порядке. Сколько раз бывало такое! Операция. Трудно. Вот здесь нужно решиться, что‑то подсечь скальпелем, отделить ножницами. Раз!

Кровь! Фонтан крови! Пальцем, тампоном. Минуты, часы борьбы. Не мог. Смерть на столе. Потом долго: «Мгновение, вернись!» Вернись та секунда! Я сделаю не так! И представляю, как бы все было хорошо, жизнь пошла гладко, спокойно. Больного увезли в палату. Обход: «Как живешь?»

Здесь даже не знаю, сколько вернуть. С момента, когда разрешил прибор? Или когда согласился на пробную камеру? На заполнение кислородом?

Тоже и инженеры хороши. Хотя бы кто‑нибудь подсказал, намекнул, что, мол, кислород! Опасность пожара! Будто никто и в институтах не учился. Электричество провели! И этот тип не проверил!

В общем, все виноваты? Кроме тебя.

Перевязочная. Нина кончает обработку. Дима дышит мешком. Уже почти все забинтовано. Лучше, когда повязка. Белый цвет успокаивает. Повязка — это какая‑то гарантия жизни... Не в этот раз.

— Кровяное давление проверяли? Дмитрий Алексеевич? Анализы взяли?

— Да. Пока не закрыли руку повязкой. Но какой смысл?

Смысла в самом деле нет. Но есть привычка бороться до конца.

Молчание. Стоило бы выругать, да, пожалуй, не имею права. Анализы не спасут.

— Возьмите все анализы. Тянуть как можно дольше. Наркоз не прекращать ни на минуту. Нина, на посту все делать, все измерять, как при тяжелом шоке.

Скрипят колеса кровати. До лифта, потом кверху. Я совсем мало знаю этого мальчика. Совсем мало. Кончил институт в прошлом году. Где‑то работал до нас, не понравилось. Хотел иметь настоящую науку, для людей. То ли Виктор его уговорил? Увлекающийся человек, мог соблазнить... Почему он в камере? Но не мог же Виктор один каждый день?

Нужно посмотреть, как они устроены в палате. Снова лестницы. «Лестницы... Коридоры...» Песня такая, давно в моей голове — несколько лет.

Дверь в палату к Саше открыта. Прошмыгнуть, чтобы не заметили. Ни с кем не хочу встречаться.

А как же тепер<

Наши рекомендации