Впечатление, навеянное ощущением одиночества
«Отражение»
Солнце, нехотя, как бы переваливаясь с боку на бок, постепенно врезалось в Землю, пока не скрылось совсем от моих глаз.
Становилось прохладно и уютно. Окружали нерезкие, причудливые очертания ранее знакомых предметов. Наступало время моего мира, он наступал на мир суеты своей тишиной, но сладкой тревожной тишиной и напирающим потоком мыслей, меняющих скорость и значение.
И небо такое темное и глубокое, манящее и отталкивающее, оно становилось то близким, то совсем далеким, то шло навстречу, складывалось и пронизывало насквозь. Как же оно было похоже на них... Пугало и одновременно затягивало, приглашая разделить одиночество.
И звезды: то ярко горели, холодно красуясь, то манили добродетельным мягким светом — теплым и приятным, то зло и напряженно кусались.
Но как бы ты ни вглядывался в тот другой мир, он не будет тебе понятен, доступен, тем более он не может быть твоим, деля с тобой то, что он есть. Хотя часть этого неба со звездами или без ты можешь найти в любой луже и зачерпнуть его отражение.
Вот так же и с другим человеком, как бы близок он ни был тебе, на самом деле он так далеко, что приходится довольствоваться лишь отражением, которое удалось зачерпнуть частью себя.
Как же мне все далеки...
Вопросы:
1) Знакомо ли мне ощущение одиночества? Как я переживаю это ощущение сообразно своему характеру?
2) Что есть для меня «одиночество» как данность бытия?
3) Как помочь людям, которые наиболее остро переживают свое одиночество, обособленность, чуждость миру, ненужность не столько другим, сколько себе?
Художественно-психотерапевтическое творчество
Александр Соколов
Телефонный звонок
После обеда я решил поработать дома: мне срочно надо было прочитать верстку брошюры. Расположившись за своим столом, я некоторое время работал спокойно, но затем какая-то неясная тревога, усиливаясь, стала мешать сосредоточиться. Теперь уже было видно, что тревога связана с телефоном: почему-то стало казаться, что если телефон зазвонит, то сердце разорвется или случится что-нибудь подобное. Такие состояния возникали у меня в то время нередко, и я ничего не мог с ними поделать. Напрасно я убеждал себя, что все это чепуха, — тревога нарастала.
Вот телефон действительно зазвонил, сердце, конечно, не разорвалось, вообще ничего не произошло, я спокойно поговорил, повесил трубку и... со страхом стал ждать нового звонка — не помогает тут ни опыт, ни убеждение.
А если убавить громкость звонка? Я перевернул аппарат и увидел на донышке дату — 1960. Да, этот аппарат у нас столько, сколько мы живем в этой квартире. Вспомнилось, как летом 1962 года я приехал с дачи и ждал важного звонка. Ждать пришлось долго, а мне надо было уйти и вместе не пропустить этот звонок. Тогда я решил быстренько придумать и собрать схему автоматического ответа по телефону, благо магнитофон, реле, провода и нужные детали оказались под рукой.
Схему я собрал и попросил своего приятеля по телефону опробовать это мое устройство. Он тотчас позвонил, и магнитофон ответил ему моим голосом:
— Говорит автоматический ответчик...
— Так я и поверил: у тебя голос дрожит, — возразил мой приятель.
— ... Позвоните, пожалуйста, через десять минут, — закончил свою фразу магнитофон и отключился. Приятель позвонил снова.
— Говорит автоматический ответчик, — тотчас начал магнитофон свою единственную фразу.
— Это я уже слышал, скажи что-нибудь еще, — иронически заметил тот.
— ... Позвоните, пожалуйста, через десять минут, — прервал его магнитофон и отключился.
Снова раздался звонок, и едва магнитофон произнес первые слова, как мой добрый приятель сказал обиженно:
— Если будешь валять дурака, я не стану больше звонить, — и бросил трубку.
Конечно, я не собирался его разыгрывать, просто, слушая, как он всерьез спорит с магнитофоном, я так рассмеялся, что не смог вовремя переключить схему... Вообще это мое устройство так и не получило практического применения, но было источником многих забавных эпизодов. Это тогда, много лет назад...
А теперь, вспоминая эту историю, я чувствовал, как убавляется напряжение, смягчается состояние, отступает тревога и уж не пугает возможность телефонного звонка. Минут через пять я вернулся к работе, а про телефон просто забыл.
Я уже знал по опыту, что это смягчение не случайно, оно вызвано живым образным воспоминанием, которое пришло само собой. Раз так, то, казалось бы, подобные состояния легко выправлять — стоит лишь припомнить какой-нибудь эпизод из прошлого, но это не так: намеренное принужденное воспоминание ничего не дает. Да, в другой раз, когда опять возникла «телефонная» тревога, я нарочно вспомнил рассказанное выше, но это не помогало. Что же помогало? Не натужное припоминание, а простое чтение написанного выше, то есть такие записи должны быть под рукой. А чтобы они были, их надо делать, особенно когда к этому есть расположение. И, конечно, не обязательно писать о телефоне, а лучше о природе и детстве, но главное — писать по-своему.
«Был прекрасный июльский день, один из тех дней, которые случаются только тогда, когда погода установилась надолго. С самого раннего утра небо ясно; утренняя заря не пылает пожаром: она разливается кротким румянцем...» Эти строчки, вообще вся первая страничка из рассказа Тургенева «Бежин луг» неизменно по-хорошему волнует меня, но не настолько, чтобы прогнать тревогу. Тревога слабеет и уходит, когда в своем блокноте находишь запись о наших березах, под покровом которых поднимается молодой ельник — осенью эти елки украшены опавшими березовыми листиками, паутинки сверкают в лучах утреннего солнца множеством капелек росы. А запахи здесь какие! А звуки... И уже нет места тревоге. И не потому, что эта картина живописней или сильней тургеневской, а потому, что она написана мной и по-своему, как, впрочем, и этот мой нехитрый рассказ.
12 сентября 1986 г.
Коля
Автомобили шли непрерывным потоком. Девочка была слишком маленькая, чтобы перейти дорогу, а у мамы были заняты руки. Она ждала, пока машин станет меньше или кто-нибудь поможет. Коля взял ребенка на руки и пошел через улицу. Девочка крепко уцепилась за его шею. Всем троим хотелось, чтобы улица никогда не кончалась.
1968
Невеста
У меня была невеста. (Должна же она была когда-нибудь быть.) Но когда я приезжал в лес, то чувствовал так, как будто люблю другую. Я просто ничего не мог тут поделать.
И дело не выгорело. Я чувствовал себя идиотом и негодяем, но она так быстро вышла замуж, что все эти переживания оказались напрасными.
1977
Курьез
Номер нашего телефона только немного отличается от телефонного номера клуба собаководства, так что бывают ошибочные звонки. Вот как-то во время обеда зазвонил телефон. Я поднял трубку и услышал голос пожилого человека с этаким одесским выговором:
— Послушайте, я купил за сто двадцать рублей щенка дога. Я правильно сделал?
— Думаю, что нет, — отвечал я.
— Вот и я думаю, что нет — слишком дорого.
— Дело не в этом — щенки бывают дорогими. Просто, я думаю, это не очень хорошо для московской квартиры — собака хороша в деревне.
— Почему же вы тогда здесь работаете, если так рассуждаете?
— Я работаю не здесь, а в Московском энергетическом институте.
— Это ясно, но по общественной линии вы зачем здесь работаете?
— Здесь я не работаю, здесь я живу, это наша квартира.
— Что же вы сразу не сказали?
— Но вы не спрашивали об этом, вы спрашивали про дога. Собеседник бросил трубку.
1986
Береза
Это в юности было. Моя знакомая однажды сказала, что приедет ко мне на дачу такого-то числа и с таким-то поездом или вовсе не приедет. Но ей очень хотелось приехать.
Ночь накануне ее приезда я не спал, перебирая мысленно варианты того, что я ей скажу, а утром отправился на станцию. Я почему-то был уверен, что она приедет, но она не приехала. Все-таки маленькая надежда оставалась — очень уж это было для меня важно, — поэтому я встретил еще один поезд. И еще один. И на другой день встречал и на третий. Я чувствовал, что ничего не случилось, но все-таки тревожился и мучился необычайно.
Отправляясь на станцию, я всякий раз взглядывал на березу, что и сейчас стоит у нашей калитки, прикасался к ее стволу.
Я не скоро понял, что это хорошо, что она не приехала и что мучился я напрасно. Это самое, чудится мне, было написано и на стволе той березы, но только я не очень внимательно смотрел или не умел тогда хорошенько читать.
25 июля 1996 г.
Утром
Проснулся сегодня утром и по давней привычке стал ждать, пока встанет отец. Но в соседней комнате все было тихо. Только тогда я вспомнил, что давно уже один... А то бы поехали на дачу или в парке прошлись бы на лыжах. С ним можно было ладить...
Я вспомнил все это, проснулся окончательно и впервые ужаснулся одиночеству...
Впрочем, Хемингуэй говорит где-то, что худшее одиночество — это одиночество с людьми. Это, к сожалению, верно, так что проснуться одному в уютной квартире не так уж, наверное, и плохо. Но в это утро очень хотелось близкого человека...
27 февраля 1999 г.
Юлия Позднякова
Несерьезно (О любви?)
У тебя в глазах смешинка
Притаилась. Мне мешает
Той смешинки лик лукавый
Рассказать тебе о главном:
Рассказать тебе серьезно
О любви моей несчастной,
О слезах моих горючих,
О ночах моих бессонных.
Не получится признанья —
Тайну сердца не узнаешь.
Без тебя задушат слезы,
А с тобою смех щекочет.
Видно, очень забавляет
И тебя, жестокосердный,
И союзницу-смешинку
Этот мой дурацкий смех.
Июль 1993
Осеннее
Отполыхало.
На свои места
Поставит осень все,
зальет дождями пламя.
Закружит ветер,
И вдруг отступит, и оставит
Листочков на земле
узор случайный,
Осенних огоньков
случайный разговор.
Я в нем прочту смиренье и тоску,
Неверие в полет, во власть движенья.
Но кончик туфельки разворошит листву:
Упрямая, я не признаю
пораженья.
Сентябрь 1993
Напрасные стихи
Ты листаешь меня, как книгу.
Смотришь пристально, осторожно.
Открывать пред тобою страницы —
Как нужна мне
эта возможность.
Я тебе благодарна: я знаю —
Ты над болью не станешь смеяться,
И, поняв этой боли причину,
Только ты (так никто не сумеет)
Соберешь на осеннем ненастье
Обгоревшую сердца листву.
И опять разгореться заставишь
Не любви воспаленное пламя,
Что сжигает
до боли, до пепла,
Что рыдает
и рвется наружу,
Насмехаясь над собственным рабством,
А спокойный и ровный
огонь.
Тонкой вязью написано слово.
Ты над болью смеяться
не станешь.
Сентябрь 1993
Юлия Некипелова
* * *
Одинокая сивая кобыла шла по дороге. Уши ее повисли, бока были тощими, грива спуталась на ветру. Кобыла терпеливо тащилась на пригорок, чтобы на последующем спуске дороги получить короткое облегчение. Работа ее была уныла и тяжела. Путь ее был бесконечен, как и положено любому пути, и к тому же еще и бессмысленным. Смысл его был лишь в безостановочности.
Я увидела кобылу, и мне очень захотелось хоть немного помочь ей, дать почувствовать путь без тяжелого груза на спине. И я забрала у нее груз. Кобыла несла бред.
Теперь я тоже несла бред сивой кобылы. Нести бред было легко. Ветер растрепал мои волосы. Я несла бред долго. Потом посчитала нужным остановиться.
В отличие от кобылы я несла бред определенному человеку, видя в этом особый смысл и ценность. Но этот человек никогда не видел сивой кобылы и не испытывал желания помочь ей.
«Ты ведешь себя, как избалованный ребенок», — совершенно не к месту сказал он.
Вэтот момент я поняла, что как-то связана с сивой кобылой и ее грузом, что мне всю жизнь суждено иногда заменять кобылу на ее пути.
И что нам с этим человеком никогда не понять друг друга.
Мы словно стоим на разных берегах реки. И я не умею перейти к нему со своей кобылой по шаткому мостику, а он — просто не хочет.
Ранняя осень
Дверь наконец-то открылась.
— Здравствуйте, Иван Петрович! — говорю.
Иван Петрович взлохмаченный, видно, что я его разбудила, хотя было около трех дня.
— Может, я не вовремя? — спрашиваю.
— Да нет, что ты! Заходи, заходи.
Пробираемся через разбросанные на полу вещи в комнату. Иван Петрович поспешно отдергивает шторы, яркий луч света освещает пыль на всем вокруг и Ивана Петровича, видно, что он сильно постарел за эти два года.
— Я все в столовой работаю, — говорит Иван Петрович, — с четырех утра таскаю ящики. Тяжело. Но уйти жалко, в мои-то годы куда пойдешь? Ты вот маргарину, кстати, домой возьми.
Суетится. Первые годы работы в столовой Иван Петрович не носил домой ничего, но потом все же стал брать. Это ведь из благодарности за добросовестный труд женщины то того, то сего подкинут. Заведено у них так.
— А Людмилы нет, — Иван Петрович вздыхает, — она с весны в деревню едет, фермерствовать. Хозяйство там большое. Весь день на ногах. Была всю жизнь учительницей, а только теперь поняла, что ей на земле работать надо. Так до поздней осени и не видимся. Вот тебе и муж и жена...
Я пытаюсь ободрить Ивана Петровича.
— Ну что ж. Зато приедет с таким богатым урожаем! Всю зиму-то вы вместе.
Иван Петрович опять вздыхает:
— А что зима? Зимой — холод. Все люди в шубах, в пальто. Закрыты все, запакованы. А для общения человеку открытость, легкость нужна. Зимой этого не может быть. Это ведь на всем, и на семейной жизни тоже сказывается. Какая зимой семейная жизнь?
Я с пакетом маргарина вышла от Ивана Петровича на жаркое летнее послеобеденное солнце. Иван Петрович в своем теплом свитере стоял в окне и махал мне рукой на прощание.
Александр Павловский
Примечать неприметное сразу
Как всегда неожиданно, в тридцать лет, Господь посетил, открыв весну, да так, что и сомнения ослабли, и психастеническая душевная анестезия — деперсонализация оттаяла, и псевдопроблемы-фантомы отошли в никуда за их несостоятельностью и неактуальностью.
Однако это близкое к психическому здоровью состояние не может закрепиться без системы психотерапии, ибо в болезни человек, особенно интеллектуально развитый, образованный, дефен-зивный, приобретает несравненно больше, оставляя далеко позади (топтаться на месте) обычно живущих, в плане приобретения ими духовных ценностей, но, конечно же, все не без подводных отмелей и скал.
Так, например, могут возникнуть сложности от встречи с собой, когда вдруг произойдет воссоединение сердца, мысли и души в единую психосоматическую оценку своих действий в мире. Когда слышанное усвояется, доходит-протекает в сознание.
Увиденное мною в природе было прямо противоположно обычному, ежедневному, синтонному — поверхностному фоторепортажу с места событий.
Среди миллионов весен эта весна стала моей навсегда.
Пусть сотрутся силуэты, перепутаются последовательности дней, часов, не найду тех мест, не верну тех дней, но останутся в душе впечатления (какое интересное словосочетание: печать и тление), и когда-нибудь они, хранимые в душе, оживят в воспоминаниях Эту весну.
Оживят вместе с фисташковыми хвостиками хвои, испаряющими проникновенно-свежее, теплое благоухание под весенним солнцем. Хочется их коровой жевать, позабыв обо всем, вспомнив себя молодым.
Та весна вот уже 13 лет, по знакомству, в любую погоду, дефен-зивно-смущенно стучась, заходит ко мне рассказать о былом. Надо только открыть, не забыть, неохоту сломить.
Раньше весен не замечал никогда: в детстве из-за игр, отчасти из-за воспитания и самоуглубленности. В городе — из-за города, в деревне — из-за сложностей деревенского выживания. Дальше было просто некогда и не наработано. Так, НЕКОГДА превратилось в НИКОГДА. «Словно и не жил». Не обучен, расстроен, тревожен.
За тридцать дней апреля и мая природа изменила все — от мерзлых веток с черными почками до полноразмерных листьев; от неживого, ледяного ветра до возможности лежать в тишине на юной окрепшей травке, в плавках, сощелкивая с пуза мух, не веря глазам своим, вспоминать о ветре, который в свое время, также без остатка, выдувал из сердца веру в весну.
Гуляя пешком или глядя в окно, чурался того, что должно скоро сгинуть, — старых, грязных снежных крепостей-фортов зимы. Они, как смертельно больные животные, разбрелись умирать в одиночку под сени разных деревьев, в ложбины, овраги, а то и навечно осели в открытых местах, прикрывшись панцирем наста.
Эти останки, некогда непобедимые, синтонные штурмовики авторитарной зимы, сохранив еще ядро характера, но теперь дефензивные от старости, но с сочащимся все еще ядом былой агрессии, списаны со счетов жизни отступлением-болезнью. Не нужны более. Неумолимая объективность, без торжества духа.
Прошло десять тысяч дней от моего рождения, и вот — смотрины весны. Не ждал...
Подаренная мне весна была естественной, но редкостной удачей. Тридцать лет — хороший возраст! Только-только жизнь обретается в своей полноте со своими найденными, закрепившимися интересами, индивидуальными особенностями, чудаковатостями, присущими только себе, индивидуальными жестами, сильными и слабыми акцентуациями-закидонами и желаниями. Человек становится самим собой, индивидуальностью с присущим набором черт. Тем, чем он и отличается от остальных, не в силах с годами маскироваться под что-то.
Вспоминая все через тринадцать лет, мысленно иду, переживая это воспоминание, в соседнюю деревню Сломово. На ветках вижу твердый, бронированный снег. Колючки утреннего инея, под яреющим солнцем, округляются до циклоидных капель. Ночью снова сжатие до аутистических игл-костей.
Иду по темным дорожкам леса, слушаю: вроде бы птицы уже слышней. Но нет! Рано еще пока. Ошибся. Принял ожидание за явь. Но все же тает, тает, подспудно теплеет терпение земли, тем более, что город сух и в нем весенне-пыльные улицы. В нем снег-то смылся, а пыль осталась. Остались и вылезли все тайные накопления зимы, стало явно стыдно за свои и чужие зимне-скрытые детские ехидства.
На улицах города горожане, не сообразующие происходящее с действительным, беззаботно испытывают судьбу и голову на менингит, одеваясь, вернее раздеваясь, не по сезону, а вот в сорока километрах — еще зима. Не весна. Крестьянские дворы знают, когда распахиваться, и марток — двое порток — трясогузочкой еще ходит и не дюже стриптизирует. С Николы только тепло бывает, да картошку сажает.
* * *
Вот так было неожиданно приятно в тридцать лет ходить по лесу, чувствовать-участвовать, с любопытством, по-детски, дружить с природой на положительно-эмоциональной основе. Почувствовать, как Вы вдруг глохнете, войдя в лес, когда он Вас вбирает в себя, но тут же дарит свое звучание, словно надели наушники, — звонкое, объемное пение птиц. Чаруешься от ощущения умиротворяющего диалога в душе, и перед глазами все встречает весну: поют, снуют, однообразно долбят, просто смотрят, но, как иногда кажется человеку, осмысленным взглядом. Муравьи открывают свои кучи: проветривают. Затухли, видать, за зиму. Осматривают. Начинают новую жизнь.
2 марта 1987 г.
Успение
В лесу появились первые признаки осени. Они радуют, точно так же, как радуют первые признаки весны. Радуют сменой события в жизни, новыми неожиданными красками. Весь лес еще в привычной полнокровной зелени, и вдруг где-то в вышине — желтый трепещущий островок — начало изменения в жизни. Это неожиданно рано постарела одна-единственная ветвь высоко на дереве.
На следующий год эта ветвь будет сухой, отломится и возвратится в землю свою. Так дерево отреагировало, избирательно состарилось своей одной-единственной ветвью с «пораженными атеросклерозом сосудами».
Раннее увядание. Она первая, вспыхнув спектром расслоения единого, цельного, тем же цветом, что и гной с сукровицей, уснула к празднику Успения, дав сигнал общему увяданию.
26 августа 1999 г.
Ирина Селиванова
Непонятная
Живет она рядом, но только
Ее не заметить легко:
Будь то пермячка, эстонка —
Но схожи они все равно.
В столице ль, в деревне ль, в поселке —
Не понята всюду она.
Ее стороной, словно омут, обходит
Веселых ровесниц гурьба.
Бездарна ль она, даровита ль,
Чудачкой слывет все равно.
Хоть вспыльчива, хоть флегматична,
Любой ее странной сочтет.
Профессия может любая
Достаться ей волей судьбы,
Ее же к безделию тянет, —
Подайте ей только мечты!
Затворница или бродяга —
Лишь форма, но главное, ей
К земному наскучила тяга,
Романтика плещется в ней.
Лишь к ночи бывает она энергична,
Ей днем не даются дела.
Окно ее светит в ночи одиноко —
Ну, что же, ведь это — сова.
Угрюма, порою не так весела,
Она не всегда деликатна,
Но искру вниманья, тепла и участья
Разжечь в ней нетрудно всегда.
17 октября 1997г.
Другая жизнь Лили Синицыной
Приходя из школы, Лиля Синицына обычно начинала рисовать. В ее руках это занятие приобретало довольно странный характер. Было ей тогда девять лет. Не умея воспроизвести хоть чуточку правдоподобно ни кошку, ни собаку, она почему-то непроизвольно тянулась к рисованию. В каждой ее картинке были какие-то сцены. Люди были похожи друг на друга, имели упрощенные черты, но Лиля долго объясняла маме с папой, о чем та или иная картинка. Почти в каждой из них были одни и те же действующие лица — в основном дети из детского сада и из школы, тетя Стася и ее муж дядя Стасик. Лиля объясняла, что у них происходит, что они делают. И еще она постоянно играла дома в детский сад.
Однажды Лиля пошла с мамой в гости к своей тете. Тетя в этот раз спросила маму: «Почему она у вас такая несерьезная?» Мама ответила: «Потому что она до сих пор играет в садик». Под вечер, придя домой, Лиля показывала родителям очередную картинку и объясняла: «Это брат Бэллы Бульдоговой, Санька, шел в лес и вдруг провалился в канаву. И вот его вытащили и везут домой на милицейской машине, а Бэлла зацепилась сзади за машину и тоже катится». После этого мама вздохнула и сказала: «Больше не будет никаких Бульдоговых, будешь общаться с живыми детьми». Такая перспектива почему-то сильно не понравилась Лиле, и она начала плакать. Общаться с живыми детьми! Это казалось ей какой-то обузой, было в тягость. Играть во дворе с детьми — это еще ладно, она играла с ними, это было ей интересно. Но общаться постоянно — это другое дело, это она не умела, не знала, о чем говорить. Ведь дома ей так хорошо было играть с мамой и с папой, как будто они были детьми, ее ровесниками. И даже во время обеда она играла с ними в столовую и в дежурство по группе, требовала соблюдать порядок, правильную очередность блюд, не разрешала отвлекаться от еды.
Только к девяти годам Лиля узнала, что ее считают не такой, как все. И узнала она не в школе, а в пионерском лагере, поскольку в школе в то время еще не замечала отрицательного отношения к себе. Там она проводила только часть времени, училась хорошо, и на уроках ее отличие от других заметить было труднее. А сама она не считала, что отличается от других. Дома она была очень живой, страстной, даже возбужденной. В школе она ни в каких разговорах не участвовала. Ее застывшие глаза дома начинали гореть, а щеки вечно были красными. Она всегда бурно рассказывала обо всем, что было за день. И даже тогда, когда Лиля выросла, закончила школу, она считала обычным делом, что имеет как бы две жизни. При этом основная жизнь у ней протекает отнюдь не на людях!
Светлана Стрибуль
Только б не упасть и не споткнуться
О чье-то злое слово и навет,
Донести б до света все то, что в сердце вьюжится,
И встретить руку друга и совет.
Знать, что нужна ты людям — словом, делом,
И что нужна ему лишь одному!
Понять, что ничего само не делается,
Без этой веры в жизнь и в чистоту.
Только б не терять свое достоинство,
Разум и терпение храня,
Найти свою юдоль среди стоящих
И умереть спокойно, не спеша.
8 мая 1995 г.
Быль
Жило-было одно одиночество.
Одиночеством оно было с детства, но в эту прекрасную пору оно реже ощущало себя им, потому что ему казалось, что оно такое же, как все другие живые существа в мире. Но чем старше становилось одиночество, тем труднее ему было находить язык с живыми людьми, которые часто заслуженно и незаслуженно ранили и обижали его.
Но одиночество все-таки очень любило мир, в котором оно жило, он был для него всегда ярким, цветным. Оно любило лес, поле, цветы, ягоды, лесных обитателей, воды, в которых научилось плавать как рыба. Природа, с которой оно почти всегда было наедине, разговаривала с ним своими красотами, и некому было сказать, как прекрасен с нежно-зелеными, розовыми, голубыми сполохами закат на небе, как удивительно гулять поздним росистым вечером в тумане, которого невозможно настичь, как приятно почувствовать во рту кисло-сладкую мякоть лесной земляники и как оглушительно стрекочут в траве кузнечики: и днем, и поздними вечерами, наполняя травы сочной музыкой, как страшно хорошо ранним утром опуститься в холодный пруд, иногда нагим, так как надеялось, что темные воды скроют его от нескромных взглядов.
Так было часто: природа успокаивала, давала силы и уверенность в завтрашнем дне. И все-таки наступило такое время, когда одиночество стало невыносимо самому себе. И ему захотелось — рассказать какому-то простому и доброму человеку о том, что очень давно оно совершенно одно. Что ему уже немало лет и оно задумалось: а что же оставит после себя на этой земле.
Ведь у него нет дела всей жизни, нет близкого друга, который бы пожалел о нем, дитя, в котором бы текла его кровь.
Что оно очень хочет встретить близкого ему по духу и по душе человека или такое же одиночество, вместе с которым не было бы одиноко и холодно на земле. Чтобы можно было пройти и проехать с ним дальние страны и края.
Или просто пройтись вместе вечером вдоль душистого, звенящего луга и молча проводить заход солнца!
20 июля 1997 г.
Валентине Пономаревой
Я бы хотела стать травинкой в поле
Иль полевым цветком, на дереве листом,
Чтобы частицей стать моей природы,
Которую люблю всем существом.
Меня бы грело солнце, ласкал бы ветер,
И дождь бы омывал весенним днем,
Как чисто и светло жилось бы мне на свете,
Без тяжких дум, мучений и тревог.
Пусть засыхала б я с травою вместе
И сорвана была бы детскою рукой,
Пусть жизнь моя была б на волоске от смерти
И опадала б в землю я с листвой.
Пусть градом я б была побита при ненастье,
Склонялась до земли под проливным дождем,
Но только не изломана с людским бесстрастьем
И не растоптана тяжелым сапогом.
15 января 1996 г.
Вера Фомичева
Затаенный уголок
(Кслайду Марка Евгеньевича Бурно)
Затаенный уголок, я приду в
Твое молчанье.
На любовное свиданье?
Да, но только не к любимой.
Я приду к травинке милой.
Оградят меня березы
От невзгод и от угрозы,
От толпы и суматохи.
Стану слушать трав я вздохи.
Сам вздохну, и так легко
Станет в милом окруженье.
Сброшу тяжесть городскую
И усталость напряженья.
На поваленное древо сяду.
Буду приобщаться к
Жизни леса и травинок
И душой раскрепощаться.
Там о самом сокровенном
Я смогу подумать в тайне —
О с моей родной природой
Единенье и слиянье.
И тогда уже не страшна
Будет мысль, что бренно тело.
Ведь природа приобщение
Песню вечности пропела.
Затаенный уголок, я приду в
Твое молчанье.
Никому не разглашай наше
Тайное свиданье.
Света
* * *
Ты гони плохие мысли,
Не позволь им издеваться
Над своим воображеньем.
Ты сильнее этих мыслей.
Обрати свое вниманье
Ты на то, что лечит душу,
Что ласкает глаз и сердце,
Чтоб при встрече поделиться
Радостью, а не печалью...
* * *
Моя душа — ночь,
Моя душа — день.
Сегодня я — солнце,
А завтра я — тень...
Алла Левина
Маленькое сверкающее чудо (Новогодний рассказ)
Почти за месяц до Нового года в витринах магазинов появляются искусственные елочки. В огнях витрины елочные игрушки нарядно переливаются, сверкают разноцветными огнями, на зеленых ветках белеют комья ваты — освещенная елочка в витрине не только символ праздника, она сама — праздник, маленькое сверкающее чудо. И идущие с работы усталые люди пораженно останавливаются перед витриной, стоят и смотрят на сверкающее чудо и, улыбаясь, думают, что скоро Новый год — любимый праздник, который делит человеческую жизнь на этапы, с которым связаны надежды на осуществление всех, до сих пор не осуществленных, желаний...
Праздник радостный, веселый, сопровождающийся каким-то особым душевным подъемом, особой радостью, каких, может быть, второй раз в году не бывает. Ну, конечно, елка с игрушками, запах хвои, завтра — другой, новый, год, и от него можно ожидать любых событий в своей жизни. А ожидать хочется радостного.
Я часто думаю, почему ж я-то этот праздник совсем перестала любить. В ранней юности я была жутко нетерпимой. Сказал бы мне кто-нибудь тогда, что он равнодушен к Новому году, а тем более — не любит его, как бы я взъелась! Бедность чувств, эмоциональная инертность, неспособность ничему радоваться в полную силу! Знала ли я тогда, что через несколько лет сама стану «бедной», «инертной» и «неспособной радоваться». Сейчас я могу лишь посмеяться над наивной, ограниченной пылкостью своих юношеских представлений об эмоциональном богатстве человека и полноте жизни. Но все же... Все же ощущение утраты велико и остро. Ушло, ушло от меня то, что украшает жизнь миллионов людей, ушел бело-зеленый, душистый, радостный праздник середины зимы. И связанное с ним чувство обновления тоже ушло. Маленькое сверкающее чудо в витрине теперь, наоборот, вселяет в душу какую-то странную тоску, как будто отделена я от радостей людских, исконных, вечных, простых, как человеческая доброта, родительская любовь, теплый хлеб в натопленной избе... Ушло маленькое сверкающее чудо.
31. XII. 78
Воспоминание о лете
По берегу Малой Невы пошли бульвары. Под густою листвою пахло травою и лесом, от каналов тянуло запахом стоячей воды.
В. Вересаев
Бульвары в летнем городе — это самое ужасное, что может быть. Как хорошо сказано: «Под густою листвою пахло травою и лесом». Удивительная фраза, она одна многих страниц стоит. Да, да, в глубокой тени могучих деревьев моих родных Покровских бульваров в жаркие летние дни тоже пахнет сыроватой землей, загородом, дачей, и запах этот, ощущаемый лишь мимолетно, резко диссонирует с окружающей духотой и пылью, вызывая острую душевную боль. Это запах недоступного ныне счастья, и тяжело до слез слышать его призывы, ощущать его маленькие островки под деревьями бульвара. Да и сами деревья, растущие во дворах и на бульварах, каждое лето мне становится мучительно жалко. Они как одинокие пришельцы, как иноземцы, затерянные в чужой и чуждой им стране. Рядом нет бесконечного зеленого братства, и эти деревья вызывают нежную неловкую жалость, как люди, не сумевшие занять в жизни естественного для них места. Я не люблю летние бульвары, потому что они пахнут недоступным ныне счастьем, счастьем жить в дивном летнем мире и соединяться с этим миром. Они напоминают о том, что это счастье существует, что оно никуда не исчезло от того, что нет там тебя, там все то же, а тебя там нет. Эта боль похожа на ту, когда вдруг случайно встретишь страстно любимого человека, и тебя захлестнет радость вместе с отчаяньем, и справедливо думаешь, что лучше было бы не встречать, не будоражить прошлое, не вспоминать. Так и бульвары — запах сельского лета, кто их выдумал? Наверное, человек, имеющий где приклонить голову в деревне.
Сейчас зима, а я думаю о лете. Лето последние годы открывалось мне не радостью, а болью. Я вспоминаю ягоды, принесенные с рынка. Мне всегда хочется над ними плакать. Они, подобно запаху травы под листвой деревьев, тоже посланники, только еще более могущественные, естественного и несказанно прекрасного зеленого мира, овеваемого порывами теплого ветра, счастливо, полно, просторно живущего в вечной игре света и тени.
Однажды вечером
Мне часто снится: я бегу по лестнице, все выше и выше вверх, по его лестнице, и вот его дверь. Она обита каким-то странным светлым войлоком в темных разводах. Но это только во сне.
Наяву же эта дверь ничем не обита — обычная деревянная дверь, выкрашенная коричневой краской, и находится всего-то на втором этаже (почему же я, задыхаясь, так долго бегу к ней во сне?).
Это было давно, когда я в первый и единственный раз позвонила у этой необитой двери (теперь, может, и обили), но помню я все так четко, как будто это было совсем недавно. Вот что я помню: мне восемнадцать лет, и он мой «шеф», как принято у молодежи называть свое непосредственное начальство. Жаркое лето, вечер. То скомканное предотпускное время на учебных кафедрах, когда в спешном порядке решаются последние вопросы, подписываются бумаги — учебный год завершился. И не было другого выхода, как поехать с бумагами к нему домой. Кроме меня, на кафедре уже никого не было.
Не было никого и у него дома. Он был один. Он давно знал, чувствовал, что я его любила. Именно не «влюблена», а «любила». Кто-кто, а он-то понимал разницу между этими словами. Он был тонок, умен и добр, и именно за это я его любила, если вообще можно любить за что-то. Он многое понимал, этот поджарый рыжебородый доцент с живым, громким смехом и внимательным, сосредоточенным взглядом.
В то время я чувствовала себя такой бесконечно одинокой! Он был единственным, кто меня понимал, как я говорила, «на восемьдесят процентов». А восемьдесят процентов — это очень много!
И вот я не хочу уходить от него, хотя дела закончены. Я не знаю, чего я хочу, но я знаю, чего не хочу, смерть как не хочу, — не хочу уходить. За год совместной работы я привыкла к его вниманию, участию, к его редкостному пристальному интересу к личности каждого, и к моей личности в том числе. И привыкла к его ласковым словам в минуты тоски и отчаянья. Сейчас же мне хочется все больше и больше этих слов, и не только слов, а физического приближения к нему, не близости, но приближения: сесть поближе, взять его руки в свои... То естественное, чем уже почти год были заполнены моя душа и тело, — жажда слияния — не воспринималась умом как таковая, а казалась только желанием отеческой ласки. Это и понятно: понятия, внушенные мне воспитанием, были самыми строгими, а в молодежных компаниях, где этих понятий не существовало, я никогда не была.
Он все это понимал, все знал, но что он мог сделать? Я просила его обнять меня, и, наверное, такой жалкой была в тот момент, что он обнял. Мне было так хорошо сидеть рядом с ним и чувствовать его руку, обнявшую мои плечи, так страшно, что сейчас он отстранит меня и велит уходить, что я горько заплакала, вцепилась в эту руку и стала говорить о своей любви, о том, что не могу без него, не могу... Я покончу с собой, если он не будет меня любить, если мы не будем бывать вместе. Причем почему-то самой привлекательной картиной из этого самого «бывать вместе» представлялась мне вовсе не постель, а ... консерватория (я с ним в Большом зале консерватории). Мы оба очень любим серьезную музыку и часто говорим о ней. Консерватория, театры (он театрал!), а главное — разговоры, разговоры — вот чего я хотела.
«Перестань реветь. Я тебя выпорю», — сказал он. Но я ревела все пуще. Я хотела быть с ним и сегодня, и завтра, и всю жизнь, я знала, что для этого нужна постель, я ее жаждала и в то же время страшно боялась.
Но это был не физиологический страх, а так сказать, социальный. Я же знала, что он не влюблен в меня, что никаких консерваторий не будет, а будет просто уступка мне, жалость, и будет раз, ну, два — не больше. Мне надо будет выходить замуж, устраивать свою жизнь, — а кто меня возьмет такой? Но эта мысль была тогда, когда я уже лежала в постели, а пока была у него на коленях, и он ласкал меня, и, когда нес на руках в другую комнату, на кровать — мне было так хорошо, как никогда в жизни не было — ни до, ни после этого.
Я осталась девушкой. Я не дала ему ничего сделать с собой, да и он сам бы не стал: он тоже все это понимал, и что «консерваторий» не <