Великий аннулятор, или Рот Фрэнсиса Бэкона
Сокрытая расстоянием, тьма позади звезд достигала непроницаемой черной плотности. Свет, мысль и возможность беспомощно всасывались в затягивающее устье черной дыры. Внутри дыры было сконцентрировано сердце противоположности пространства. Будущее и прошлое аннулированы, позади и впереди. История разверзалась свежей раной, обрубленная, не успев начаться. Молчание уничтожено.
Земля плавала в море черной крови, сверкая, как тлеющие угли в руке невидимого бога. Его гнилое дыхание распространяло облака ядовитого газа, окутывая континенты сладкой на вкус атмосферой. Возбужденные орды крылатых рептилий-хищников мигрировали по полушариям, окаменелыми глазами высматривая добычу, бросая тени на красную грязь, как тайные знаки, блистающие из-под небес, где жили сокрытые божества. Под землей жидкий огонь сворачивался волнами погребенной ненависти. Безумный вой отдавался эхом в сумрачных подземных каньонах, зависнув на единственной ноте подвешенной боли невежества и дикости.
Стекло и сталь городских башен отражают огни проезжающих машин, за зазубренным горизонтом луна бросает на тучи красные пятна. Пар поднимается из трещины в замшелом бетонном полу в основании брошенного здания. В соседнем квартале, в фешенебельном отеле, где персонал набирают из актеров и моделей, а раковина в ванной твоего номера — полированная воронка из нержавеющей стали, ты привязан на коленях в углу рядом с унитазом, голый, в синяках, на сверкающей твердой белой плитке больно стоять на голых коленях, ты смотришь на себя в овальное зеркало, ожидая убийцу, который придет и сначала оторвет по кускам твою кожу клещами, затем вырвет твои зубы и будет ебать твой теплый кровавый рот. Ты поместил объявление в порножурнале: «Привлекательный Профессионал Ищет Наказания За Гордыню От Эксперта Пыток» — вот с такими вот плачевными последствиями. Теперь ты точно знаешь, что умрешь, исход необратим и не поддается твоему контролю. Твоя сложная психология наслаждения и желания безнадежно переплетена с твоим больным чувством самооценки. Экстаз для тебя невозможен, если твои нервы не насыщаются одновременно его противоположностью. Поскольку ты не можешь без эйфории, как единственно действенного средства стирания твоей личности и обслуживающего ее самоосуждения,™ одновременно не можешь без боли и сложных ритуалов, которые выстраиваешь для превращения ее в наслаждение. Когда тень убийцы движется к тебе, и ты видишь, как она скользнула по розовато-лиловой стене ванной комнаты в кристальном отражении в зеркале, теплая полнота растет у тебя между ног. Хотя тебя охватывает страх, ты ощущаешь целостность, о которой никогда не мечтал.
1993
Если б я был им
Если б я был им, я стоял бы на обрыве, глядя вниз по склону, спускающемуся к морю одинаково оштукатуренными и крытыми черепицей домами. Солнце проходило бы надо мной и сквозь меня, бросая тень, холодную и влажную, на мою кожу. Оно медленно тонуло бы в ровной кровавой луже Тихого океана, как полированный белый шар детского черепа, пока не скрылось бы совсем. Воробьи, возвращаясь домой на ночь, кружили и пикировали бы перед моим холмом, как летучие мыши.
Если б я был им, мое первичное осознание, совершенное в своей способности одновременно видеть прошлое и будущее по 360-градусной дуге обзора, посылало бы волны многократно усиленного и чистого чувства в глубь органов, скрытых в моем теле, и когда теплые уста тишины всосали бы меня, я исчез бы в ее влажных складках. Случайно вытянутый из уюта небытия чувством голода или шуршанием шин на дороге внизу, я хлопал и тер бы свое лицо, пытаясь сосредоточиться и отмечая, что на моей щеке отросла новая щетина. Провалившись снова, я бы мог быть разбужен шершавым языком блудного сторожевого кота, лижущего мою ладонь. С ненавистью и стыдом я чувствовал бы, как у меня встает и разогревается в ответ на кошачьи ухаживания. Будь я им, я бы представлял потом, как мои зубы вгрызаются в мягкую белую плоть ляжек девушки, а она бьется, связанная грубой веревкой и с кляпом во рту, и кровь наполняет мой рот теплой сладостью. Потом я излил бы себя, и накормил бы кота из своего мешка тухлым мясом, оставшимся от завтрака, и продолжал бы смотреть, потом угасать, смотреть и угасать, трансформируясь вместе с движением и событиями, проходящими сквозь меня без вмешательства моей воли.
Я бы пил воду из пластиковой фляжки, еще теплую от дневного солнца, и привкус пластика мешался бы с водой у меня во рту. Я бы щелкал семечки подсолнуха, высасывая из каждой соль, выплевывая шелуху в растущую кучу у моих ног. Я мог бы завернуться в свое одеяло, глядя, как зажигаются огни в доме внизу. Я продолжал бы смотреть, как огни гаснут, сменяясь голубым светом включенного в гостиной телевизора. И, в конце концов, объятый тьмой, дом лежал бы, как спящий зверь в поле среди других зверей, а звезды были бы тусклыми и едва видимыми за серой завесой света, затянувшей ночь своей аурой, распространяясь над сияющей топью Лос-Анджелеса к северу вдоль побережья. По мере того, как сгущался бы ночной сумрак, и огни города угасали, погружаясь в сон, звезды все ярче проступали бы в мертвой черноте бесконечности. Лежа на спине на одеяле, я бы возродил ритуал ЛСД из моей юности: бездумно глядя в небо на безграничный вихрь звезд, я утратил бы свое тело и воспарил ввысь на волне космического блаженства, растворяясь в пустоте. Спустя несколько часов я жестоко обрушился бы назад в свое налившееся свинцом тело, где моя эрекция теперь была бы невыносимой, животной. Единственным способом ослабить ее было бы ощутить жалкую слабость жертвы, когда она молит о пощаде в моих сжимающих руках, а потом душить, пока глаза не затуманятся, отвратительные, безжизненные… Если б я был им, но я не он.
Я мог бы прятаться на холме три дня, шпионя за домом, где я жил, когда был ребенком. Сухими жаркими днями улицы лежали бы в тишине, лишь изредка почтовый грузовик или садовник нарушали бы совершенную безмятежность и геометрию расположения домов — тщательно ухоженных, абстрактных идеализированных сцен, выложенных на плато у подножия моего холма и резко обрывающихся у кромки утесов над океаном. После полудня раздавался бы гам катающихся на скейтборде мальчишек, скользящих по гладким черным улицам, грациозно разъезжающих по наклонным кривым и откосам. Поздними вечерами безумный вой газонокосилок и секаторов отдавался бы эхом в моем убежище, скрытом в дубах и низком кустарнике на холме.
Будь я им, я бы каждый день наблюдал, как мужчина и его жена выходят утром из моего бывшего дома, жена тащится следом с увечной дочкой, переставляя ее ноги на протезах и направляя ее сломанное половозрелое тело к сверкающему хромом «БМВ», ожидающему на шоссе. Холодным ранним утром алмазная роса на траве отражала бы восход солнца, когда ночной туман отступает стеной за отливающую кривую Тихого океана, и точно так же я видел бы, как поздно ночью, когда луна тонет, стена тумана надвигается вновь, окутывая кустарник безмолвием и укрывая вуалью огни улиц под моим холмом.
Будь я им, на закате четвертого дня я тихонько спустился бы вниз по склону, скрываясь в тумане, и я спрятался бы у обочины по дороге к дому, в том самом разросшемся буераке колючих ягодных кустов, где прятался ребенком, в тайной пещере в глубине чащи, невидимой для окружающего мира. С восходом солнца пар поднимался бы от моей влажной одежды и немытого тела, пока я ждал, когда взревет двигатель и родители с девочкой проедут мимо. Когда б они уехали, я, улизнув из укрытия своей пещеры, мигом побежал бы за дом, где, я знал бы, меня укроет от глаз соседей низко нависающая над землей крона авокадо, которая теперь, по прошествии лет, полностью скрыла южный задний угол дома. Здесь я мог бы поработать над окном прачечной комнаты, надежно укрытый густой листвой. Я мог бы знать, что это окно — из тех, что открываются маленькой ручной фомкой.
Толкнув фомкой как следует верхний правый угол покрытой коркой алюминиевой рамы, можно было бы приоткрыть матовое окно на дюйм, как это и делалось, когда я возвращался с ночных прогулок по окрестностям, заглядывая в окна, мальчишкой.
Оказавшись внутри, я не побеспокоился бы изучить место, потому что знал бы, что в доме все безвозвратно переменилось стараниями теперешних хозяев. Вместо этого я бы направился прямо в маленькую спальню рядом с прачечной комнатой, которая когда-то была комнатой служанки, но потом стала моей, когда мы больше не могли позволить себе прислугу. Комната казалась бы уединенной и тайной, поскольку находилась бы в дальнем конце дома, и была бы залита тусклой охрой утреннего солнца, сочащегося сквозь незнакомые кружевные шторы, подходящие для комнаты молодой девушки.
Я мог бы не обратить внимания на фарфоровые вещицы, инкрустированные шкатулки и книги в мягкой обложке на белом лакированном столе, как и на компьютер, и на постеры рок-певцов. Меня бы приятно удивило, что кровать стоит на том самом месте, где всегда стояла моя — напротив скользящей двери чулана. Кровать была бы повыше и более упругой, чем та, на которой я спал все свои детские годы. Заползши в нее прямо в одежде, я натянул бы надушенные сиренью покрывала на свои спутанные волосы и жесткую бороду и свернул бы подзорную трубу — воронку из простыней, соединяющую мой глаз с внешним миром. Мне было бы безопасно в теплом мраке моей берлоги, а воронка давала бы мне обзор крошечного участка стены рядом с дверью чулана, где штукатурка немного грубее и, если сосредоточиться, выглядит, как поверхность луны или далекой планеты в незнакомой галактике. Я осторожно просунул бы палец в темную трубу, как будто мой палец — это сам я, плывущий сквозь бесконечность. И я смотрел бы так, позволяя своим глазам выйти из фокуса, теряя полностью ощущение самого себя, прошлого и будущего.
Девочка парила бы в бурлящей горячей воде своей ванной, грезя, освобожденная от постоянной боли в коленях лечебной горячей водой и отсутствием гравитации. Она могла бы говорить спасибо за то, что восстановила-таки в полной мере свои ноги, хотя врачи и сказали, что шрамы останутся навсегда. Даже в столь юном возрасте она была бы достаточно зрела, чтобы смотреть на это как на благословение — после того кошмарного случая, когда она не справилась со своим велосипедом, направляясь с друзьями на пляж, и ее ноги раздробила машина. Она бы фантазировала, вернувшись домой из школы в день государственного праздника, тихонько напевая сама себе популярную песенку. Сначала робко, но затем, ободренная звучностью, которую придает пению пар в ванной, она могла бы запеть громче, но с хрупкой слабостью, которой только голос юной девушки и может обладать. Я мог бы тогда слышать ее пение, если бы я был им.
1993
Жертвоприношение
Земля — твердая костяная скорлупа, растянутая по пустыне, как окаменевшая кожа. Поверхность оплетена паутиной черных волос-трещинок, в чистом белом насилии солнца лакающих прохладные тени из тайного подземного убежища. Они работают голые по пояс, как пара красных муравьев, усердствующих на соляной корке, их кирки взлетают широкими размашистыми дугами вдоль линии, что выходит из закрепленной точки у живота, стянутая напряженным канатом их рук. Гладкие стальные головки их кирок прорезают траекторию, как снаряды, вылетая из-за спины и проносясь над их головами по параболической кривой, которая завершается грубым хрустом земли — смачным чавканьем, похожим на испускание застоявшихся газов. С каждым ударом из их солнечных сплетений выскакивает невольное хрюканье, как если бы они были парой язычников, опьяненных похотью, совокупляющихся с сухими дырками в затвердевшем песке. Их бы не удивило, если бы с каждым вторжением стали земля извергала кровь.
Низко над землей в наэлектризованном поле, плоско растянутом над равниной, золотой мех блестящих ос висит, шурша оживлением в иссушающем ветре, как курящееся серой болото.
Пока они трудятся, пот высыхает на их коже и оставляет соляные разводы, которые откладываются на торсах выбеленными волнистыми слоями, отслеживая в их плоти течение времени. Они останавливаются через равномерные промежутки и пьют воду из старой ржавой банки, пахнущей бензином. Они то и дело цедят вино из тыквы-горлянки, держа ее высоко над по-рыбьи открытыми ртами, смывая жирные комочки черного опия, потом возвращаются к работе со свежими силами, сонно и методично, под жужжащую серенаду дремотного псалма ос, звучащую интенсивнее или глуше в зависимости от ветра.
Они врезаются в корку по прямой, один за другим снимая зазубренные пласты пустыни, как части огромной головоломки, которые выворачивают по ходу канавы ломами и громоздят по ее кромке, продолжая скрести изорванную землю, протягивая черную полоску, будто ковровую дорожку, бесцельно разворачивающуюся в даль пустынной белой равнины. Пока они работают, осы торжественной процессией слетаются к свежей разрытой грязи за их спинами, высасывая последние воспоминания влаги из обнаженной земли. Вдалеке, прямо над курящимся горизонтом, красный прыщ, как точка на листе бумаги, заливается нарастающим жаром. Они ведут свою канаву к этой точке.
Утром, когда их высадил здесь грузовик, звезды были размазаны по черному куполу широкими полосами бинта, похожими на титановую краску, размазанную руками сумасшедшего, заключенного во мраке одиночной камеры. Заря разбухала на краю шара — далекая раскаленная катастрофа, обрисовывая силуэт мастера, указывающего куда-то в черную пустоту: его глаза сощурены в узенькие щелки, а палец вытянут, как у слепца, само тело которого — компас, определяющий, откуда доносится звук. Они не видели почти ничего дальше белых хлопчатобумажных рубах, выданных заказчиком, и своих бледных рук, сжимающих светлое дерево рукояток кирок перед глазами, но принялись копать в направлении, указанном мастером. Потом он уехал с обессилевшей бригадой, свесившей руки с деревянных бортов грузовика, мрачно глядевшей на остающихся, похожей на заключенных или скот в некоем каннибальском мире будущего.
Грузовик исчезал в карнавале красных габаритных огней и огоньков сигарет. Левитируя на дрожащей голубой луже передних фар, в молчании он полз во тьму к своим множественным пунктам назначения, местам одинаково безмозглых и изнурительных работ. Когда солнце взошло достаточно, чтобы можно было различить в пустоте детали, прямо по курсу, указанному мастером, появился неподвижный землемерный флажок. Через некоторое время они сняли рубашки и обвязали их вокруг поясов, и карамельный свет раннего утра освежал и гладил их спины, пока они работали.
Без единого места, где можно было бы укрыться от усиливающегося солнечного излучения, не в силах просто остановиться из-за невыносимой тоски, они продвигались, потея и невольно кряхтя, разрубая и взламывая корку пустыни. Дюйм за дюймом приближаясь к флажку, их тела продирались сквозь гравитацию, перемалывая ее сопротивление, вбирая жару и не чувствуя, как их внутренности превращаются в тушенку. Их сознания, заправленные опиумом, вином и солнцем, прокачивали волны расцветающих подробностями ощущений. Они падали сквозь слои цвета и тепла, которые разрастались, словно жидкость, утекали, накалялись, затем распространялись в их телах, как щупальца сексуально-всеядного паразита, поселившегося глубоко в животах, проводящего потоки магмы наслаждения по иссушенным венам и трескающимся нервам к затекшим конечностям и пальцам, где поток вызывал ответное покалывание, похожее на пробуждение от сна. Обнажая более темный песок под сухой коркой, они представляли, что вскрывают русло подземной реки, отражающей их путь в сотне миль под землей, а канава отслеживает последнее слабое дыхание своей испаряющейся влажности, свежую сырость раны, быстро высыхающую в порошок на солнце, пока белое просачивается в нее, заменяя темный песок, как вода, заливающая инвертированный негатив.
К тому времени, когда солнце замирает уже прямо над их головами, они сильно сожжены, но не замечают этого. Они пьют больше воды, вина и неизбежно глотают больше опиума, чтобы сбить растущую температуру, не сознавая, что их кожа вот-вот сварится. Даже осы куда-то исчезли, спрятались от солнца в своей сети подземных тоннелей. Тишину нарушает лишь ощутимое сотрясение земли их вязнущими кирками, их прерывистое дыхание, ускоренное нависающей жарой, или лязг лома о сталь кирки, что откалывается в пустыню, уныло и качко падая на землю, побежденный весом солнца, звуковой резонанс проглатывается, как хлопок ладоней в обитой войлоком палате психбольницы. Их носы и щеки разъедают прозрачные волдыри, малиново светящиеся сырым мясом под нежной кожицей. Розовые пузыри расползаются, огромные, от их плеч и шей, покрываясь на ветру замысловатыми складками. Шкура на тыльной стороне рук вздувается, и маслянистый сок капает из сорванных лоскутьев. Но они продолжают работать, без рубах, без памяти.
Ирландец бросает кирку и выпрямляется, повернувшись лицом к пустыне, будто готовясь встретить натиск белой пылевой волны. Его кожа прежде была как фарфор, начисто лишенный пигмента, а теперь блестит рубиново и липко на
фоне слепящего песка. Он вытягивает перед собой руку, театрально обводя панораму пустыни. Его слипшиеся длинные светлые волосы, квадратная челюсть и искрящиеся голубые глаза делают его похожим на готового разразиться радостным монологом обгорелого Викинга, выброшенного на этот берег. Он поет пустынному пейзажу, простирающемуся перед ним, как континент ничто. Из его горла вылетает астматический сип, который, похоже, пугает его самого, выдавливаясь изо рта. В одно мгновение звуки сожжены солнцем.
— Там внизу, таааааааам внизу, таааааааааам внизу… Забыв слова песни, он бросает ее. Садится на краю канавы, разглядывая, как на жаре вспухает мозоль на ладони.
Американец роняет кирку в пыль и смотрит на него. Он с усилием сосредоточивается и понимает, что кожа его друга похожа на бекон.
— Наверно, лучше рубашки надеть… Хорошо бы убраться с солнца. — Первые слова, которые он произнес с тех пор, как грузовик их выгрузил. Он разговаривает, как умирающая старуха, хрипящая свое последнее желание.
— Что? Да! Что!.. — Ирландец не поднимает глаз. Он таращится на свои руки, будто на причудливое ископаемое, вырытое в канаве.
Американец повторяет свои слова, тщательно выговаривая их, как бы читая из невразумительного учебника. Ирландец все еще смотрит на свои руки, перевернув их, сравнивая жемчужный цвет ладони: подушечки усыпаны идеально круглыми монетками мозолей, как кожица вишни — с жилистой тыльной стороны.
— Да… нам… лучше… убираться… с… солнца. Я уже не знаю, где я.
Американец направляется к нему, оставляя за собой след мелово-белой пыли, повисающий низко над землей. Его тень ложится на Ирландца, и тот сидит, будто скрытый в янтарном мешочке, вырезанном из солнечной ткани. Они надевают рубашки и перетаскивают инструменты, воду и горлянку с вином к ящику в начале канавы, на обочине плавящейся черной асфальтовой дороги. Рубашки липнут к их мозолям, часть которых мгновенно взрывается, заливая тонкий белый хлопок липкой жидкостью. Ирландец стоит, медленно вращаясь на оси своих ног, будто его голова — планета, сошедшая с орбиты: мир головокружительно смещающихся равнин, атакуемых безжалостным солнечным потоком. Он смотрит в обе стороны вдоль абсурдной крошечной ленте дороги — бесплодной процарапанной черты на лице пустыни. Он не видит никаких признаков возвращающегося грузовика.
— Нам-надо-убраться-с-солнца-сейчас-же, — повторяет он, как закон физики, выученный когда-то в школе, тоном, ставшим авторитетным и четким. Ему девятнадцать, и он принимает роль старшего брата-защитника, хотя знает Американца всего несколько недель: они познакомились на дороге под самым Стамбулом. Американец говорит, что ему восемнадцать, но выглядит он на свои пятнадцать.
Они переворачивают ящик от инструментов размером с дорожный сундук, вывалив содержимое у дороги. Жестяная обшивка, приклепанная к деревянной коробке, отражает солнце, как хорошо отшлифованное футуристическое зеркало, что вспыхивает случайными сообщениями в небо. Подняв крышку, они подпирают ящик вверх ногами под углом, которого достаточно, чтобы они смогли усесться на корточках, спрятавшись в его тени от солнца. Внутри ящика воняет машинным маслом, цементом и лосьоном от загара. Лихорадочные порывы ветра швыряют песок под крышку, забивая им рты и глаза. Они скрипят песком на зубах, смывая его густыми тяжелыми струями вина, проглатывая вместе с песком еще опия.
Они ждут, Ирландец бубнит полувспомненные отрывки нынешних популярных песен, как если бы те комментировали за кадром их положение. Его голос под ящиком звучит гулко и мертво. Они смотрят, как солнце медленно движется через искрящийся лоскут песка за чертой серых теней их убежища. Головы клонятся в душном замкнутом пространстве, словно умирающие цветы. Они сидят, скрестив ноги и сгорбившись, как вялые тела двух святых в глубокой медитации в переносной пещере, пока души их парят над безжизненной пустыней, разыскивая воду.
Они просыпаются от того, что ладонь мастера хлопает по крышке ящика. Стук взрывается в их обалделых головах лязгом стальных дверей. Они видят ноги мастера на песке перед собой, большие пальцы торчат из пластмассовых сандалий, огромные, зароговелые, потрескавшиеся костяшки присыпаны белой пылью.
— Идии-йода! Алло! Алло! Выходи играй сейчас же! Ид-дийода!
Мастер откидывает ящик, открывая их солнечной инспекции, как пару зажаренных зверьков, вытащенных из ямы-ловушки: их лица карикатурны из-за красных мешков мозолей, как если б вселившийся в них бес распяливал пальцами их кожу изнутри. Рабочие, забитые в кузов, одновременно выдыхают «Аххх», как захваченная зрелищем публика. На сцене перед бригадой мастер, уперев руки в боки, навис над двумя парнями, съежившимися от света.
— Ты двай приддурка! Щас всталли! Всталли, я сказай. Гылава думай, рабашка надивай, крамой мазайся! Я-тебе-што-гаваряй? Я тоби гаваряй!
Он показывает пальцем на груду инструмента в песке. Сре-ди кувалд, молотков и кирок лежат пара засаленных шляп, сморщенный и шелушащийся алюминиевый тюбик защитного крема, несколько пар тяжелых заскорузлых рабочих рукавиц и даже несколько пластмассовых солнечных очков, исцарапанных и дешевых.
Увязав эту новую информацию со своей текущей цепью галлюцинаций, они встают и берут из кучи по шляпе. Затем плетутся к машине, где истрепанные рабочие помогают им забраться в кузов. Они виснут на бортах в ряд с остальными, глядя вниз на разъяренного мастера. Тот стоит, излучая презрение на них и остальную бригаду. Они похожи на толпу пыльных прокаженных, которых согнали для транспортировки в заброшенную каменную долину где-то в глуши. Осуждающий взор мастера они отклоняют блестящим и немигающим взглядом изнуренного скота. Мастер бьет ногой в песок, и туча пыли уносится в пустыню. Он садится в кабину и приказывает шоферу ехать назад к морю. Гора инструментов остается лежать у дороги — украсть их некому, а утром он пришлет сюда другую бригаду.
Когда они добираются до залива, солнце на сплошной небесной стене уже висит низко, зияя белой дырой в глубокой синеве прямо над плавной линией песчаных холмов, прочерченной до Синая. Вода лежит, словно застывшее озеро, будто песок растаял и стек в углубление бухты, залив ее жидким стеклом. Рабочие разных национальностей вылезают из грузовика и собираются вокруг кабины на раскаленном асфальте, ожидая мастера, который теперь должен заплатить им за день работы и отобрать тех, кого можно будет послать завтра снова. Он берет всех, кроме Ирландца и Американца.
— Ты двай, ты шагай домой, — говорит мастер, махнув из окна рукой, как фермер, отгоняющий от грузовика цыплят, ссылая их в родные страны на иных краях континентов.
Грузовик уезжает к городу, оставив бригаду оборванцев на дороге, которая обрывается у самого пляжа. Лишенцы бредут по песку вдоль берега к лагерю бродяг — россыпи самодельных палаток, сооруженных из грязных тряпок, рваных маек и выбеленного солнцем картона, — который выглядит небольшой мусорной кучей у подножья холмов, что вывалена из пустыни прямо в бирюзовую гладь залива. Они бесцельно шкандыбают вдаль, по щиколотку утопая в сверкающем кремниевом море, похожие на обезумевшую от солнца свору людей-собак. Скоро песок прожаривает их подошвы, и они принимаются бессильно бултыхать ногами в ленивых волнах, тихо лижущих берег. Кожа гастарбайте-ров побурела и задубела, а волосы и бороды свалялись колтунами от пота и белой пыли, покрывающей все вокруг призрачным налетом. Большинство безнадежно пристрастились к опию, хотя некоторым удается раздобывать шприцы и отыскивать в городе источник пергаминовых пакетов, удовлетворяющих их героиновую зависимость.
Американец и Ирландец уходят по берегу в другую сторону — к кафе, пристроенному к пустующему туристическому отелю. По пути они останавливаются, заходят в тепловатую воду. Металлические рыбки, похожие на серебристые сердца на валентинках, кидаются на их истрепанные штанины под водой, радугами пульсируя при атаке. Иногда рыбка находит большой палец, торчащий из сандалии, и клюет его — не больно, почти игриво, как слабый детский щипок.
Пока они бредут в воде, их ноги преломляются под ее гладью, будто гигантские ходули, разведенные под тупыми углами. Пыль на их одежде плавится и повисает вокруг белым облаком. Морская соль щиплет их обожженную плоть, но это хорошо, это как антисептик.
Вот они уже по горло в воде. Их головы плывут надувными шарами по серебристой поверхности. Их взоры устремлены над слепящей гладью в сторону залива Акаба на востоке, напротив Синая, укрытого в раскинувшихся темно-коричневых холмах, как игрушечный город в семитских руках, протянутых к открывающемуся навстречу устью бухты. Столб дыма подымается из его центра, свиваясь и раскручиваясь в чистое безоблачное небо, уже переходящее от бледно-голубого к роскошному пурпуру, пока солнце садится меж выжженных берегов, тянущихся к западу от Синая.
Они выбираются из воды и садятся на берегу, выцеживая из блестящей от воды горлянки последние капли вина, приправленного соком, высоложенным из кожи. Воздух еще достаточно горяч, так что когда они добираются до кафе, их одежда уже не мокрая, а лишь приятно влажная. Немец-хиппи, мало-мальски приведенный в приличный вид и выбритый ровно настолько, чтобы заслужить должность официанта (хотя спит он в ночлежке вместе с остальными наемными рабочими, и сам торчок), подходит к их столику на краю бетонной плиты под рифленым навесом из зеленого пластика. Он ставит рядом их вещи — пару спальных мешков и маленький рюкзак, и они расплачиваются с ним за день хранения. Запивают последние черные маслянистые комочки опия тепловатым пивом и сидят, наблюдая, как заходит солнце и выцветает небо. Вода меняет цвет с бирюзового на бархатно-синий, и, в конце концов, становится зеркально-черной, отражая огни отеля, как осколки стекла, брошенные на обсидиановый стол, окаймленные фосфоресцирующей белой пеной.
Потом они ложатся на пляже, расстелив спальники на песке, а их обожженная плоть блестит в серебристом свете звезд, как розовое мясо лосося. Каждый кладет у изголовья раскрытый карманный нож — на тот случай, если какие-нибудь хищные торчки нападут на них, пока они будут спать. Ирландец спит, распростершись на спине, будто мумифицированный труп в стеклянном саркофаге, терпеливо ожидающий своего восхождения на небо по лунной дороге. Американец просыпается от перемежающихся волн страха и лихорадки и видит черное пятно, приближающееся к ним по песчаному берегу. Поначалу он думает, не галлюцинация ли это, созданная тьмой, и смотрит, затаив, дыхание, не шевелясь, держа нож наготове. Нечто словно плывет в воздухе низко над землей или катится вперед по рельсам. И вот в нескольких футах перед собой он видит красные крысиные глаза.
— Эй! Эй! — кричит он, пытаясь придать своему голосу угрожающий тон. Оно останавливается, глядя на него, как бы в нерешительности. Американец вскакивает и бежит навстречу, загребая по пути горсти песка. Подбежав почти вплотную, он швыряет песок обеими руками в морду этой твари. Та исчезает, сморщиваясь и уходя сама в себя: черный овал размером с дыню мгновенно съеживается до одинокого зернышка зла, улетающего, растворяясь над бухтой.
Он возвращается к своему мешку и ложится. Тусклый свет звезд дождем падает на агонизирующие изгибы его кожи, пронизывая его насквозь. Он оглядывает Ирландца — тот не просыпается, его губы шевелятся, складываясь в бесформенные слова коматозного сна. Волны откатываются от их стоп на несколько ярдов вниз по пляжу, где их поглощает песок. Полная луна висит прямо над черной линией горизонта воды — убийца с раскрашенным лицом клоуна, что следит, разбрызгивая изо рта блеск по зеркальной глади.
Где-то среди ночи Американец просыпается и видит костер размером с дом, который горит внизу на пляже, ближе к ночлежке. Он застывает, сжимая нож в кулаке. Вихрь искр взлетает от огня, как стаи безумных миниатюрных птиц, рвущихся из преисподней сквозь расщелину в земле, вспыхивая в сводчатой черноте небес. Сгустки пламени разрываются, как связки огнедышащих змей, изрыгаемых сердцевиной ада. Темные фигуры стоят по кругу, глядя в огонь, крича и распевая пьяными голосами. Клокочущий мокротой хор выводит циклические напевы, окутанные бархатной мантией тьмы, обступающей сияние по периметру. Песня напоминает празднество, но и словно буровит на пределе злобы, как жертвоприношение.
Присев на кромке дюн, спускающихся к пляжу, перед границей освещенного круга, руководитель церемонии смотрит вниз зеркальными эбеновыми глазами жеребца. Его человеческий торс растет из туловища быка. Его лицо — маска человека: так содранная с трупа и высушенная кожа была бы натянута на остов его черепа. Глаза пьют свет пламени, будто заливаясь фонтаном крови. Рот разорван улыбкой — каверной хода, ведущего в черные цистерны его внутренностей. Американец чувствует, что его засасывает в эту пасть, и он проваливается в яму его кишок, исходя беззвучным и безнадежным криком. Он то проваливается в сон, то просыпается, с ножом наготове — если за ним придут. Вдруг он видит: тварь указывает в его сторону, и лицо-маска заливается рубиновым светом. Но сон защищает его, и он позволяет своему телу падать сквозь каньоны лихорадки, вспыхивающей от жара к ознобу, пока он ворочается, не в силах уснуть.
Он просыпается с первыми серыми проблесками утра, лихорадка побеждена, лучи солнца сочатся в небо из-за холмов. Напрягая слух, он различает последние крупицы пения муллы, пропущенного через усилитель, долетающего из Акабы, с того берега. Мглистая неподвижность волн окаймляет молчание. Он встает и идет по песку. Песок — прохладная жидкость между пальцев ног.
Когда он доходит до места, где ему привиделся костер, то с удивлением находит дымящуюся черную яму — песок вокруг нее взрыт, как будто множеством ног. Он бежит обратно к их ночлегу, чтобы разбудить друга и показать ему.
В первый раз со своего пробуждения он видит Ирландца. Прямо под подбородком у него аккуратный алый разрез, открывающий сверкающее мясо гортани свету. Ирландец лежит в той же позе, в которой спал, распластавшись на спине, как препарированный образец. Нож, лежавший с ним рядом, исчез вместе с их рюкзаком.
Американец какое-то время смотрит на друга, запоминая, затем сворачивает свой спальник. Он осторожно натягивает рубашку на волдыри и по пляжу направляется к дороге, ведущей на север, а там он ждет на остановке автобус, который может прийти в любую минуту.
1994
Цвет оборвали
Кровь идет из моего живота схватками боли. Теплый сироп пузырится у меня между пальцев. Мои окоченевшие ноги широко расставлены, как рыбий хвост, но тело держится на ногах, балансируя на моторной памяти, несмотря на мое желание упасть. Волны врываются на дорогу, швыряя ледяные кристаллы по воздуху. Замерзшие брызги падают на мое лицо прозрачной распускающейся пеленой, но ему горячо. Я пою — без слов, просто фразу «На-на-на на-на-на», снова и снова, медленно и монотонно, без мелодии. Ощущение звука у меня во рту приносит наслаждение, успокаивает меня, как наркотик, хоть я и не слышу его за шорохом волн. На море, у самого горизонта, качается нефтяная баржа, рывки наваливающихся волн сотрясают ее, опьяненную концентрированной энергией шторма. Волна зарывается у моих ко-лен, пытаясь затянуть меня в свой сливной колодец под самой поверхностью. Почему бы мне не последовать за ней домой, опутанным водорослями, уснувшим.
Дорога изогнулась в ровном чередовании подъемов и спусков, блестя серебром, как змея, ускользающая на север вдоль кромки сельвы, очерчивая контуры побережья. Пока я шел, невесомо спускаясь в котловину, горизонт скрылся, окруженный с одной стороны колыхающейся зеленью леса, с другой — наклонной стальной стеной воды. Диск чистой бирюзы кружился ястребами и чайками надо мной. Нудное головокружение от кодеина и теплого вина вызывало у меня чувство, что весь кружащийся хаос реальности вот-вот осыплется на меня, как песок в тоннель. Потом я поднимался вверх на резиновых ногах, будто дорога была одной из волн моря, и приглядывался к изгибающейся линии впереди, ища признаков перемены обстановки издалека: отблеск автомобиля, как крошечная ракушка, дорожный знак, окруженный рефлекторами, темный мазок задавленного животного, или, на что я особо надеялся, быть может, разбросанные постройки на въезде в следующий город.
Последний раз машина проехала мимо час назад, обдав меня ливнем сверкающего хрома и зеркал. Кривляющаяся толпа детей, корча мне рожи, прижимала слюнявые рты к заднему стеклу, пока я плелся следом. Я упал в мокрую траву у обочины, тяжело дыша, глядя, как они поднимаются и опускаются, исчезая в дали дороги, становясь все меньше с каждым подъемом.
Потом я заметил ее: она сидела, прижавшись спиной к дереву, глядя на океан, притянув к себе босые ноги, спрятанные под толстым одеялом сосновых иголок, и ее замшевая с бахромой куртка была покрыта темными пятнами от росы. Извержение рыжих волос стекало по ее черепу ржавыми струями, рассыпаясь по плечам спутанными узлами колючей проволоки, украшенной веточками и листьями, как будто она спала в кустах. Копна волос мерцала морским туманом, слегка спрыснутая блеском. Покоясь, как дитя на руках этих сплетенных лоз, бечевок волос вперемешку с бахромой ее куртки, обнаженные груди выступали предложенной свету жертвой. Они были похожи на два облупленных яйца, полные и тающие в тепле слабого солнца, оплетенные нежной сеткой голубых вен. Обернувшись ко мне, она улыбнулась. Ее рот был развалиной коричнево-черных когтей, но язык между ними был бледно-розов и блестел, как последнее выжившее во вселенной гнилья невинное животное. Пар поднимался из-под ее одежды и плыл к верхушкам деревьев.
Я вернулся за своим рюкзаком и подготовил себе место в траве и сосновых иголках с ней рядом. Опершись спиной на рюкзак, уставился в ту же воображаемую точку на горизонте, — где море смешивалось с небом, — куда, казалось, она смотрела обкуренным взглядом, как Изольда, вдруг оказавшаяся волком-вампиром, высматривающим свою добычу. Дым подымался от ее белых костлявых пальцев, растопыренных в ковре опавшей растительности крабьими лапами. Длинные ногти были выкрашены красным лаком; безупречно опиленные и сверкающие, они все были обклеены маленькими золотыми звездочками, будто ее только что посетила маникюрша под ЛСД.
У нее в пальцах был зажат косяк. Она протянула его мне, — вымоченный в опиуме, как она сказала. Я протянул ей вино, — к тому моменту уже смешанное с моей слюной.
Мы пили и курили, глядя на горизонт и бесформенный блеск солнца за серым туманом, искривляющимся книзу за край земли, куда он в конечном счете утянет за собой тьму. Первый проблеск шторма был лишь темной кляксой на небе, ползущей над морем вдаль, к югу. Мало-помалу мое сознание опустошалось, как рана, истекающая кровью в грязь.
Она отвернулась от меня, посмотрев вправо, в чащу леса, и засмеялась, как будто только что прочла на листь