Общая закономерность (соответствие общему жизненному стилю поведения).
Эти характеристики, — представляющие собой основные положения мотивационной теории суицидального поведения, — по определению относятся к мужчинам и женщинам, подросткам и старикам, к представителям любых расовых и этнических групп. В отношении любого человека с явными суицидальными тенденциями план действий остается одним и тем же. А именно: стоит утолить душевную боль у данного человека, уменьшив его страдания, возникшие в силу фрустрированных психологических потребностей, и raison d'etre* его побуждения к самоубийству исчезнет, а стремление осуществить саморазрушение уменьшится.
* Raison d'etre (фр.) — буквально: "смысл существования", разумное основание, смысл.
Душевная боль может сгущаться до такой степени, что, кажется, начинает жить своей собственной жизнью. Если жизнь боли доминирует над жизнью человека, то мы обычно называем это состояние "депрессией". Она подразумевает гигантские размеры и чрезмерную интенсивность психической боли. Человек словно цепенеет от нее. Для него перестает светить солнце; каждый день и час становится похож (пользуясь меткой метафорой Мелвилла) на "сырой, промозглый ноябрь в душе". Ключевыми словами, определяющими это состояние, являются: невыносимая, нестерпимая душевная боль, без какого-либо проблеска надежды на облегчение или возможную помощь. Страдание самоубийцы прежде всего и состоит в неистовой психической боли, над которой утрачен всякий контроль; порой в своих глубинах оно скрывает такой избыток боли, что человек, парализованный ею, не в состоянии совершить даже самоубийство. (Этим объясняется общеизвестный факт, что большинство суицидов случается в то время, когда эмоциональные нарушения несколько ослабевают и к человеку возвращается энергия.) Наиболее оправданным лечением суицидальных проявлений и в этом случае остается уменьшение боли — оптимально оно всегда осуществляется в условиях, обеспечивающих безопасность человека, — причем совсем не обязательно сосредоточивать внимание на депрессии как таковой. Психическую боль лучше всего можно понять, исходя из определенных, фрустрированных или разрушенных вовсе психологических потребностей, тех, которые описал Мюррей в своих "Исследованиях личности" (Murray, 1938).
Мой давний и близкий друг Роберт Литман уточняет, что под "болью" я подразумеваю не только и даже не столько само наличие душевной боли, сколько нежелание конкретного человека ее выносить. (Всем известно, что боль испытывают многие люди; она является неизбежной, но страдание — ее переживание — относится к проблеме индивидуального выбора.) Однажды Литман написал мне: "Люди совершают самоубийство оттого, что не в состоянии принять своей боли, потому что она не входит в их концепцию собственного Я, в их чувство своей идентичности". В свое оправдание я бы хотел заметить, что как раз это имел в виду, особенно когда писал о сугубо индивидуальном определении психической боли. Боль, о которой идет речь в случае самоубийства (подобно боли вследствие стыда, вины, бессилия, отвращения, гордости или неспособности принять реальность), является не только психологической, то есть существующей в сознании человека, — она еще обладает и метапсихо-логическим измерением; я имею в виду, что аффективно-шоковые состояния, вызванные фрустрацией психологических потребностей, рассматриваются (разумеется, в сознании) как неприемлемые, невыносимые, выходящие за всякие допустимые границы, чрезмерные для сосуществования с ними. В итоге у человека искажается концепция взаимоотношений, существующих между жизнью и болью, и он не желает ее терпеть. По-моему, имеется только два ключа к разгадке суицидальной драмы: восприятие безумной психической боли и нежелание (невозможность) ее выносить. Я считаю, что мы с Литманом всегда говорили об одном и том же, лишь выражая свое мнение по-разному.
Когда в 1986 году меня пригласили прочесть актовую лекцию в Американской психологической ассоциации, я в развитие идей, изложенных ранее в "Определении самоубийства", разработал и представил на суд аудитории пространственную, а именно, кубическую модель суицида, в которой три грани куба были озаглавлены: "Боль (Pain)—Смятение (Perturbation), создаваемое одновременно сужением сознания и побуждением к действию—Давление (Press)". В этом большом кубе я выделил маленький суицидальный кубик, в котором совмещаются максимальные значения "Боли-Смятения—негативного Давления".
Практическое применение этой модели очевидно: важно вывести человека за пределы суицидального кубика — утолить боль, и (или) уменьшить смятение, и (или) ослабить отрицательное давление, исходящее из внутреннего или внешнего окружения. Таким образом, перед нашими глазами возникает схема, которая позволяет "имплантировать" науку о самоубийстве в тело академической психологии. Теперь можно проводить эксперименты и использовать ранее опубликованные исследования в тех традиционных областях клинической и социальной психологии, которые имеют непосредственное отношение к пониманию боли, смятения и давления в широком смысле. Эти области касаются перцептивных стилей, внимания, памяти, стилей мышления, способности к контролю и импульсивности, различий в реакции на стресс и т.д. Совершенно очевидно, что самоубийство как научная проблема относится к сфере психологии и, по моему мнению, оно должно обрести законное пристанище среди (и внутри) почти всех глав в современном учебнике общей психологии.
Невнимательный читатель может не заметить скрытую направленность "Определения самоубийства". Она заложена не в разделы, посвященные самому суициду, а в основном в три первых главы, в которых излагаются основополагающие философские метафоры Стивена Пеппера (Pepper, 1938), персонологическая теория Генри Мюррея (Murray, 1938) и толкование теории живых систем Джеймса Миллера (Miller, 1978). Для меня лично эта часть книги является наиболее интересной: в ней представлены концептуальные взгляды, не имеющие никакого отношения к суицидологии, однако в них заложен богатейший потенциал для развития новых представлений о саморазрушении человека. В определенном смысле этот интерес связан с моими поисками объяснения жизнеугрожающего поведения и житейских неудач у моих пациентов, моих родителей, детей, коллег, сограждан в любом уголке мира и у меня самого (разумеется, выраженных в различной степени). Я особенно ценю в озарениях Пеппера, Мюррея и Миллера то, что они имеют фундаментальное значение для разъяснения порядка вещей в мире. Каждая из этих великих работ является поиском нового понимания, ведущегося с надеждой на то, что приложенные усилия позволят найти ответы на волнующие вопросы бытия. Для меня лично вопрос состоит в том, каковы могут быть причины саморазрушения клеток, органов, групп людей, обществ, цивилизаций и, особенно, отдельных личностей. Я сохраняю неизменным убеждение, что сегодня наилучшее объяснение причин саморазрушения человека должно быть созвучным с проникновением в сущность аутодеструкции на ниже- и вышележащих уровнях, что в терминах теории систем можно определить такими понятиями как "энтропия", "эксцентричность", "эгоизм" (как в словосочетании "ген эгоизма" — "selfish gene"), фрустрированные биологические, социальные и психологические потребности и невыносимый "шум" боли. Конечно, мне бы очень хотелось яснее выразить то, что пока я ощущаю на грани понимания.
Моя работа на медицинском факультете Калифорнийского Университета в Лос-Анджелесе продолжалась 20 лет. Она имела некоторые существенные недостатки, в частности, отсутствие возможности общения со студентами выпускных курсов и руководства диссертациями. Но она обладала и несомненными преимуществами, например, возможностью постоянно работать с пациентами. Мой практический опыт привел меня к убеждению, что на концептуальном уровне суицидальное состояние правильнее трактовать как состояние психики, души, чем как состояние мозга. И тот факт, что мне удавалось спасать жизни потенциальных самоубийц, обращаясь непосредственно к их душе и не прибегая к помощи химии или электричества, чтобы изменить что-то в их мозгу, лишний раз подтверждает правильность основных положений этой теории.
V. НЕУВЯДАЕМОСТЬ: МЕЛВИЛЛ И МЮРРЕЙ
Если уж и сам Гарри порой несколько затруднялся в проведении границы между собой и Мелвиллом, то совершенно неудивительно, что я, периодически фантазируя об одном из них, на самом деле имел в виду другого. Гарри обычно радовался находимому сходству между ним и Мелвиллом и нередко обыгрывал его в шутливой форме. В своей работе "Бартлби и я" (Murray, 1966; 1981) он писал: "Моей идентификации с Мелвиллом способствует сходство наших инициалов Г.А.М. и Г.М.: ... мне нужно только исключить среднюю букву "А", обозначающую старого греховодника Адама, составляющего ядро моей натуры". А однажды, в 1962 году, Гарри возвратил мне заполненный им бланк одного официального документа за подписью "Герман Александр Мелвилл". Кроме того, существует следующий написанный им абзац, представляющий собой прекрасное введение в персонологическую теорию Мюррея и его монографию "Исследования личности":
Однако еще более необычайными и поразительными были проницательность и масштабы, безграничная смелость воображения автора. Перед нами предстал человек, который не улетал в своих удивительных фантазиях в некую заоблачную страну мечты, неважно, бледную или роскошно цветущую, избегая реальности упрямых объектов и неудобных фактов, прозаической рутины и практической стороны обыденного существования. Перед нами возник человек, который, напротив, избрал именно эти вещи в качестве питающих сосудов для своих творческих сил... Он оказался человеком, который мог изучать внешний вид, конкретную простоту и полезность каких-то совершенно естественных объектов, приспособлений и инструментов со всей тщательностью ученого, и, описывая, в то же самое время исследовать их в качестве возможного вместилища какого-то аспекта драмы человеческого существования; а затем, путем tour deforce воображения, извлекать из этого синтеза самое существенное, неважно — смешную или глубокую мысль, родившуюся от этого воплощения. Но это еще не все. В отличие от символистов нашего времени, этот человек предложил нам некоторые сущности и смыслы, которые не уравнивали или обесценивали рассматриваемые объекты. Напротив, он, преисполненный любви, возвышал все существа, наделяя их "высокими, хотя и порой темными качествами", и окружая их духом "трагического милосердия". Короче говоря, перед нами явление человека, энергией мифотворчества равного Блейку, представляющего собой неиссякаемый кладезь творческих ассоциаций, способного к воссоединению того, что разъято наукой, например, чистого восприятия и соответствующей эмоции — и совершающего это с воодушевлением, убеждающим скептиков.
Это, само собой разумеется, описание личности Германа Мелвилла, сделанное Генри Мюрреем; оно почерпнуто из эссе Гарри о "Моби Дике", названного "In Nomine Diaboli"**,
** In nomine diaboli (лат.) — буквально: "во имя дьявола", крылатое выражение, оппозиционно перефразирующее начальные слова католической молитвенной формулы "In nomine patris et filii et spiritus sancti" ("Во имя Отца и Сына и Святого Духа"). — Примеч. редактора.
очерка, навсегда изменившего границы допустимого в серьезном изучении Мелвилла в Америке. Однако все дело состоит в том, что точно такими же словами Гарри мог бы описать и самого себя, подобно тому как он однажды привел цитату из Мел-вилла, чтобы описать Мелвилла (и этим подвел итог собственной жизни): "В своем земном Бытии, не был ли этот человек "чудом, величием и скорбью"?".
Какое отношение все сказанное имеет ко мне? Очевидно, в результате эмпатии оно стало касаться моей внутренней жизни, того, как жизнь воображения волей-неволей стала неотъемлемой частью моей личности, начав отражать не только опыт, который мне довелось увидеть своими заинтересованными глазами и почувствовать бьющимся сердцем, но и переживания, полученные и прожитые мною опосредованно — переживания, о которых я слышал или читал в ярких личных документах, написанных другими; и тот и другой опыт является одинаково реальным, но только первый был почерпнут из моей реальной истории жизни. Я и прожил, естественно, лишь одну жизнь, но вы совершенно не сможете понять меня, если не примете в качестве аксиомы, что судьбы и сочинения Мелвилла и Мюррея (а также ряда других людей) являются неотъемлемой частью моей личности.
В апреле 1967 года, когда я работал в Национальном институте психического здоровья и жил в Бетезде, я получил полное душевной боли письмо Гарри, шедшее из глубины его разбитого сердца.
Милый мой Эд!
В отчаянии сообщаю тебе, что Кристина, отрада моей души, — которая так любила тебя, — утонула утром неподалеку от безлюдного берега кораллового острова Св.Иоанна в Карибском море, где она, как обычно, купалась, и глубина не превышала двух футов. У нее иногда случались сердечные приступы с временной потерей сознания и падениями (хотя этого никогда не бывало в воде). Однако последнее время — после трех недель совместного блаженства в этом целебном климате — она, казалось, находилась на вершине доступного ей здоровья и жизнерадостности и с воодушевлением ожидала нашей свадьбы в мае. Когда я обнаружил тело примерно десять минут спустя, мои продолжительные попытки вернуть ее к жизни не увенчались успехом. Мне не хотелось бы излишне расстраивать тебя своим горем, но оно, видимо, будет той причиной, по которой никогда больше я не смогу быть прежним, хотя и навсегда останусь верным нашей драгоценной дружбе. Пройдет, наверное, немало времени, прежде чем я овладею собой так, что наша встреча не вызовет у тебя слишком большой неловкости. Но ты ведь приедешь ко мне, правда? Через какое-то время и при первой удавшейся возможности. Где-то 20 мая, когда все вокруг будет в цвету, я исполню свой последний долг в отношении Кристины в Тауэре, что вверх по течению Ньюбери, как она того пожелала, развеяв ее пепел по щедрой земле — "все на пашню, ничего в могилу"9.
Сообщи мне о своих планах на будущую весну, напиши о своем здоровье, работе, семье.
Всегда твой Гарри
9 "Все на пашню, ничего в могилу" — строка из "Завещания поэта", стихотворения Джорджа Сантаяна (The Complete Works of George Santayana. Lewisburg (PA): Bucknell University Press, 1979).
Мой интерес к отношениям между Гарри и Кристиной недавно был подогрет тем, что он, находясь при смерти, передал мне больше трехсот их писем, написанных в годы войны (в 1944—1947 годах), когда Гарри жил то в Вашингтоне, то за океаном — в Англии и Китае, отбывая службу в OSS10.
10 OSS — Офис стратегических служб, после окончания второй мировой войны преобразован в ЦРУ (С1А) — Центральное разведывательное управление (Central Intelligence Agency). Во время войны OSS занимался отбором и обучением специальных агентов для засылки во вражеские страны, в частности, в Германию и Японию. В это время Генри Мюррей в звании подполковника служил в OSS, получив после войны награду за свою службу. — Примеч. автора.
Лишь прочитав эти совершенно личные документы и проштудировав "Visions Seminars" Юнга (Jung, 1976) (в основном имея в виду Кристину)11,
11 Речь идет о примечательном постскриптуме Генри Мюррея к книге Карла Густава Юнга "Visions seminars" (Zurich: Spring Publication, 1976. Vol. 2), касающемся Кристины Морган. Я ссылаюсь на него не из-за какой-либо связи с идеями Юнга, а лишь потому, что это послесловие является единственным местом из всего наследия Мюррея, где он открыто пишет о своей многолетней интимной связи. — Примеч. автора.
я получил определенное представление о важной, хотя и не первостепенной интеллектуальной роли, которую сыграла Кристина в том, что изначально казалось мне сверхчеловеческим размахом интересов самого Гарри, начиная с самых простых и кончая наиболее сложными и метафизическими*.
Отечественный читатель сможет почерпнуть некоторые сведения об увлечении Генри Мюррея и Кристины Морган идеями Карла Густава Юнга и практикой аналитической психологии в книге: Ноль Р. Арийский Христос. Тайная жизнь Карла Юнга / Пер. с англ. М.: Рефл-бук; Киев: Ваклер, 1998. С. 386—389. — Примеч. редактора.
Гарри и Кристина как будто непрерывно сочиняли вместе в течение почти 40 лет замечательную книгу, объединив свои огромные творческие усилия и направив их на реализацию личного Проекта, совершенного союза умов, взаимной любви и сексуальной гармонии. Они оба состояли в браке, но с иными людьми. Они жили двойной жизнью, одна из которых проходила в их личном мире, в уединенной башне на берегу реки на севере штата Массачусетс, или на далеком островке в Карибском море (где их жизнью правили Юнг, Мелвилл и собственные поиски синергии); другая текла в высшем свете, в пуританской, отличающейся нетерпимостью Новой Англии. Тот факт, что им удавалось воплощать такую жизнь столь долго и крайне успешно (до тех пор, пока Кристины не стало вследствие безвременной смерти, порожденной алкоголизмом), является не чем иным, как потрясающим триумфом Человеческой Воли, ведомой Романтическим Духом. Сотни их писем, адресованных друг другу, представляют собой одну из величайших в мире сокровищниц эпистолярного жанра.
Наряду с Гарри — самым значимым человеком в формировании психологических характеристик моей личности, Кристина (мое личное знакомство с ней было недолгим, но я знал ее достаточно хорошо впоследствии из бесед с Гарри и со страниц сотен писем, написанных к нему) также сыграла несомненную, хотя и косвенную роль в моей жизни. Для меня она была протообразом Тени, таинственной женщины — которую мне не довелось встретить на моем пути, но которую я, видимо, искал, хотя, в общем-то, не слишком стремился найти.
В письме к Кристине (5 марта 1946 года), обсуждая идеи, касавшиеся своего предисловия к повести Мелвилла "Пьер", Гарри писал:
Описание "Этого лица" у Генри Мелвилла — Таинственного, Прекрасного, Трагического Образа — в точности совпало с моими собственными переживаниями задолго до того, как я прочел что-либо похожее. У романтиков 1830-х и 1840-х (и, конечно же, 1820-х) годов немало таинственных и печальных героинь, но не помню, чтобы я где-нибудь читал о поглощенности навязчивыми мыслями, касавшимися этого образа (как это постигло меня и Пьера). Кроме того, почему Трагического? (Думаю, сегодня трагедийность не слишком привлекательна для подавляющего большинства жителей Америки — что-то не видно ни одного популярного трагического девичьего образа!)
Кристина являлась для Гарри чем-то вроде Изабель Бэнфорд из мелвилловского "Пьера", противостоявшей невесте Пьера, Люси Тартан; она была для Мюррея любимой Женщиной Французского Лейтенанта. Таинственным существом, художницей, возбуждающей и волнующей — той, что делает жизнь захватывающе интересной и полной переживаний. Она создает вокруг сильные завихрения и бури, в которые вовлекает себя и других и которые, как считается, являются неотъемлемой частью возникновения великих произведений литературы.
Меня манило ощущение волнения, темноты и тайны, олицетворением которой служила Кристина. Порой мне кажется, что я прожил этот сценарий опосредованно, следуя за ними (особенно погружаясь в оставленные мне письма). Вот почему я был бесконечно очарован отношениями между Гарри и Кристиной — я стремился понять жизнь других, вглядываясь в окно эпистолярного искусства.
Лучшим предисловием к "Моби Дику" можно считать трехстраничное вступление к изданию 1923 года, в серии мировой классики издательства Oxford University Press, написанное Виолой Мейнелл (Нина Мюррей подарила мне этот небольшой переплетенный томик, который Гарри несколько лет носил с собой в кармане). В нем, в частности, В.Мейнелл пишет: "Герман Мелвилл невероятно обогатил человечество, создав произведение, которое я считаю непревзойденным. Чтение и освоение этого романа следует признать ключевым моментом в жизни любого читателя". Я с этим совершенно согласен.
В свою очередь, лучшим введением к "Пьеру" является очерк на 90 страницах (издание 1929 года), написанный Генри. Это наиболее полное, научное, насыщенное психодинамическими озарениями литературное эссе из всех, которые я знаю. Оно также может считаться лучшим из всех когда-либо опубликованных клинических исследований. И когда я перечитываю его, у меня вновь и вновь возникает ощущение сверхъестественности, временами становится даже жутко: ведь я читаю произведение Генри Мюррея (думавшего о любимой женщине и жене), посвященное Герману Мел-виллу (размышлявшего, в свою очередь, о сладострастной Файавэй и своей чопорной жене Элизабет), создавшему образ Пьера (в душе которого, в свою очередь, проходила борьба между долгом в отношении пресной и скучной Люси Тартран и влечением к дразняще-запретной Изабель Бэнфорд).
Сегодня я осознаю наличие в себе интересного сочетания интеллектуального авантюризма и морального самообуздания. Оно берет свое начало от парадоксально стерильных наставлений родителей, когда я был еще ребенком: будь умницей, будь послушным (мозг — 100%, гормоны — 0%). Быть может, гораздо лучшими советами были бы: будь неповторимым, будь цивилизованным, будь естественным. Так или иначе, тот покров, который они на меня накинули, являлся одновременно и костюмом гимнаста, удобным, не стеснявшим движений, дававшим значительную свободу моему пытливому уму, и тесной (особенно ниже пояса) фрачной парой, навязывавшей мне обуздание влечений либидо. В конце концов, возможно, этот мир потерял во мне талантливого писателя. (Меня лично утешает то, что существует целая плеяда литераторов, и при этом не так уж много суицидологов.) Вместе с тем задачи, которые стоят перед романистом и суицидологом, кажутся сходными: оба они погружены в исследование жизни, однако первый не настолько стеснен в выборе позволенных языковых стилей, как второй.
Подавление активного участия в таинственной, теневой стороне жизни привело к появлению у меня замещающих интересов — к художественной литературе, биографиям и клинической психологии. Я полагаю, что они стали вполне адекватной заменой непосредственным переживаниям, так что, оставшись вообще-то целым и невредимым, я, тем не менее, получил достаточный опыт при отсутствии каких-либо болезненных рубцов, которые были бы помехой в жизни. Мне кажется, что мои родители именно на это и рассчитывали — и, учитывая все последующие обстоятельства, я нахожу, что с ними согласен.
Однако, возможно поэтому, я оказался не в состоянии противиться влечению к Мелвиллу (начавшемуся с образа сладострастной Файавэй в романе "Тайпи") и привязанности к Мюррею (с его блестящим толкованием бессознательного, прежде всего связанного с человеческими потребностями). Ни один из американских психологов не смог даже приблизиться к невероятной элегантности выражения мысли, которой в совершенстве владел Мюррей. Однако все же Мелвилл имел то преимущество, что, творя в сфере изящной словесности, обладал большей прямотой и потому мог волновать меня еще сильнее. По-моему, никто не способен так пользоваться словом и мыслью, как Мелвилл. Он предстает перед читателем прежде всего в ипостаси Бетховена и Малера, но иногда, весьма,редко, когда ему хочется, интереса ради, он может быть Шопеном или даже Паганини. Когда я зачитываюсь им допоздна, мне стоит определенных усилий отложить книгу, в противном случае я рискую читать всю ночь. "Моби Дика", очевидно, следует читать вслух, подобно Ветхому и Новому Заветам или другим великим образцам эпического творчества.
За свою жизнь я написал четыре работы, посвященные Мелвиллу:
1. Психологическая аутопсия капитана Ахаба в статье "Ориентации к смерти" ("Orientations toward Death"), помещенной в юбилейном сборнике Гарри (Shneidman, 1963);
2. "Смерти Германа Мелвилла" ("The Deaths of Herman Melville"), сообщение, сделанное в 1967 году на съезде Общества Мелвилла в колледже им. Уильям-са, и, по-моему, действительно понравившееся Гарри (Shneidman, 1967).
3. "Психологические размышления о смерти Мал-кольма Мелвилла" ("Some Phychological Reflections on the Death of Malcolm Melville" — Shneidman, 1976), являвшиеся психологической аутопсией сына Мелвилла. Гарри слушал это мое сообщение в Лос-Анджелесском университете.
4. Сравнительно недавняя работа "Когнитивный стиль Мелвилла: логика Моби Дика" ("Melville's Cognitive Style: The Logic of Moby-Dick") в книге "Companion to Melville Studies" (Shneidman, 1986), соединившая мой интерес к логике и к дедуктивным гамбитам Мелвилла.
Пятая работа, "Дневник" (Shneidman, 1983), была посвящена тому, как я обнаружил в одном горном калифорнийском городке, а затем потерял бесценную часть дневника Мелвилла за 1852 год; это сообщение, в котором я придерживался не только известных фактов.
Для меня Мелвилл служил инструментом, с помощью которого я пытался проверить зарождавшиеся мысли в отношении самоубийства, психологической аутопсии, подсознательно намеченной смерти, по-ственции, враждебного поведения, решающего значения душевной боли и приемлемой смерти — все это были идеи, питавшие мою профессиональную деятельность. Мелвилл является моим единственным серьезным увлечением; свое свободное время я провожу главным образом за чтением его книг и размышлением над его жизнью и творчеством. Я не уверен, что мне хотелось бы познакомиться с Мелвиллом лично, но что-то во мне говорит, что я никогда не смогу насытить свой аппетит к его книгам.
Что касается моей темы, самоубийства, то и здесь Мелвилл оказывается как нельзя кстати. С самого начала "Моби Дика" — в первом же поразительном абзаце — она просматривается предельно ясно. Эта книга в значительной мере посвящена самоубийству, но не явному, а скрытому, своего рода замене самоубийства на частичную смерть и, в особенности, подсознательно намеченной смерти. Вслушайтесь!
Зовите меня Измаил. Несколько лет тому назад — когда именно, неважно — я обнаружил, что в кошельке у меня почти не осталось денег, а на земле не осталось ничего, что могло бы еще занимать меня, и тогда я решил сесть на корабль и поплавать немного, чтоб поглядеть на мир с его водной стороны. Это у меня проверенный способ развеять тоску и наладить кровообращение. Всякий раз, как я замечаю угрюмые складки в углах моего рта; всякий раз, как в душе у меня воцаряется промозглый, дождливый Ноябрь; всякий раз, как я ловлю себя на том, что начал останавливаться перед вывесками гробовщиков и пристраиваться в хвосте каждой встречной похоронной процессии; в особенности же каждый раз, как ипохондрия настолько овладевает мною, что только мои строгие моральные принципы не позволяют мне, выйдя на улицу, упорно и старательно сбивать с прохожих шляпы, я понимаю, что мне пора отправиться в плаванье, и как можно скорее. Это заменяет мне пулю и пистолет. Катон с философическим жестом бросается грудью на меч — я же спокойно поднимаюсь на борт корабля. ("Моби Дик", гл. 1, с. 49.)
Мелвилл возвращается к этой проблематике в главе 112 ("Кузнец"), описывая совершенно разрушительный алкоголизм у корабельного кузнеца Перта и замечая, что самозахоронение себя в бесконечных путешествиях по морю, своего рода смерть в жизни, является альтернативой самоубийства, хотя и малоудачной.
Кажется, у такой жизни один только желанный исход — Смерть; но ведь Смерть — это лишь вступление в область Неведомого и Испытанного, это лишь первое приветствие бескрайним возможностям Отдаленного, Пустынного, Водного, Безбрежного, вот почему перед взором ищущего смерти человека, если он еще сохранил в душе какие-то предубеждения против самоубийства, океан, все принимающий, все поглощающий, заманчиво расстилает огромную равнину невообразимых захватывающих ужасов и чудесных, неиспытанных приключений; будто из бездонных глубин тихих океанов поют ему тысячи сирен: "Ступай сюда, страдалец, здесь новая жизнь, не отделенная от старой виною смерти: здесь небывалые чудеса, и чтобы их увидеть, тебе не надо умирать. Сюда, сюда! Погреби себя в этой жизни, ведь она для твоего теперешнего сухопутного мира, ненавистного, еще отдаленнее и темнее, чем забвение смерти.
Недостающий краеугольный камень того интеллектуального свода, который я стремился возвести в виде концептуальной системы взглядов в области суицидологии, я одолжил у Гарри в его "Исследованиях личности". Настоящим ключом к пониманию самоубийства является боль, психическая боль, по-своему определяемая каждым из страдальцев. Мюррей писал: "Самоубийство не имеет адаптивной (способствующей выживанию) ценности, однако оно обладает регулирующим (adjustive) значением для организма. Самоубийство функционально, ибо снимает болезненное напряжение" (Murray, 1938). В другой своей работе, касаясь суицидальных событий, он писал: "Их [самоубийц] намерения представляют собой не что иное, как остро ощущаемую необходимость прекратить невыносимые муки, то есть достичь облегчения, прервав поток страданий <...> поэтому чем же является суицид <...> как не поступком, направленным на прекращение непереносимых чувств?" (Murray, 1967). В этой цитате, в одной фразе, содержится два ключа: первый — следует облегчить боль (невыносимое страдание); второй касается способа, с помощью которого ее можно эффективно уменьшить, выявив и сосредоточив терапевтические усилия на болезненном аффективном состоянии человека и его фрустрированных психологических потребностях, порождающих чувство боли. Мне впоследствии пришлось посвятить этим ключам большую часть книги (Shneidman, 1985 а), чтобы во всем досконально разобраться. Подобно Мелвиллу, мне бы хотелось исследовать тайну обязательств человека перед смертью, с которыми оказываются связаны как добро, так и зло, ибо существуют несомненные взаимоотношения между поведением, обеспечивающим жизнь, и угрозой его прекращения. Последний раз я виделся с Гарри в августе 1987 года, в просторном доме Нины в Нантакете*.
* Нантакет — город, откуда китобои Новой Англии в XVII—XIX веках отправлялись на промысел; описан в романе Г.Мелвилла "Моби Дик". Именно оттуда отправляется в плаванье на "Пекоде" мелвилловс-кий рассказчик Измаил в романе "Моби Дик". — Примеч. редактора.
Она ждала меня в машине, чтобы отвезти в аэропорт, а я тем временем пошел попрощаться с ним в крошечную, размером с корабельную каюту, комнату на втором этаже — тогда у него уже не было сил взбираться по крутой лестнице — и когда повернулся, чтобы уйти, то услышал его шепот: "Я тебя люблю". В этой фразе было то, что я так долго старался заслужить.
Гарри скончался 23 июня 1988 года у себя дома в возрасте 95 лет.
В скромных похоронах на кладбище Маунт-Оберн приняли участие лишь самые близкие люди, а спустя несколько месяцев состоялась общественная панихида в церкви Гарвард-Ярда. Нина попросила меня быть одним из четырех человек, которые поделятся своими воспоминаниями о Гарри. Что мог я сказать о нем собравшимся в прощальном слове за несколько минут? Что я любил его? Что он был средоточием моей интеллектуальной жизни? Мне требовалась смягчающая нейтральная почва, чтобы избежать ненужного пафоса и сосредоточенности на своем чувстве потери. И вновь Мелвилл стал "посредником" между мной и Гарри, позволив мне, в рамках дозволенных чувств, высказать некоторые из моих сокровенных переживаний, соответствовавших случаю, "смелым и нервно возвышенным языком" самого Мелвилла.
Позаимствовав его слова о плеяде морских капитнов Новой Англии ("Моби Дик", глава 16, "Корабль"), я так описал Гарри:
...И есть среди них такие, кто <...> тем не менее, под воздействием бесчисленных отчаянно смелых приключений, какими изобилует вся их жизнь, начинает удивительным образом сочетать эти неизжитые странности с дерзким нравом и лихими порывами, достойными скандинавского морского корпуса и романтического язычника-римлянина. И когда эти черты соединяются в человеке большой природной силы, чей мозг объемист, а сердце весомо, в человеке... наученном мыслить независимо, свободно <...> и так познавать — не без случайной помощи порою — смелый и взволнованный, возвышенный язык, вот тогда появляется человек, один из целого народа, благородное, блистательное создание, предназначенное для подмостков великих трагедий (см. "Моби Дик", гл. 16, с. 121—122).
Одна из ключевых идей Гарри состояла в том, что жизнь является "духовным" — в его особом понимании этого слова — паломничеством, поиском некоторых основных истин. Они могут заключаться не только в афористических изречениях, но и в артистически подобранных предметах из дерева или камня, в музыке или красках, а также в их сочетаниях, а сам по себе поиск истины обладает несомненными чертами прекрасного, которые превращают его в Искусство. Именно об этом писал Мелвилл в стихотворении "Искусство":
Не зря считается игрой
Абстрактного мышленья строй.
Но форму дать и жизнь вложить
В то, что без нас не стало б жить,
Расплавить пламя, лед зажечь
и ветер мрамором облечь,
Унизиться — но презирать,
Прозреть — но точно рассчитать,
Любить — и ненавидеть, чувство
Иакова — вступая в бой
Хоть с богом, хоть с самим собой —
В себе лелеять, — вот искусство.
(Пер. В. Топорова)
Очевидно, можно считать истиной, что в созидании своего образа жизни Гарри предстает перед нами великолепным художником; и если рассмотреть его земное бытие как большую, продолжительностью почти в целое столетие, панораму, то можно увидеть, что им оставлена живая монументальная фреска, интенсивная и сложная в своей красоте. Именно непревзойденная яркость и красота его бытия превратила знакомство с ним для многих в апогей жизни. Мелвилловская "Погребальная песнь" равным образом относится и ко мне:
Бесценный дар любви к нему
В пустыне одиночества,
С которым не расстаться мне
В стенах земного зодчества —
Теперь, когда он за чертой,
Дай силы мне, пророчество!
(Пер. А.Моховикова)
VI. "БАБЬЕ ЛЕТО": ИССЛЕДОВАНИЯ; ЖИЗНЕННОГО ЦИКЛА
В пору "бабьего лета" моей жизни я искренне удивляюсь тому, каким образом события предсказывают и торопят собственное приближение, и испытываю благодарность судьбе за это.
Весомое доказательство тому уходит корнями в 1969 год, когда я в возрасте 51 года будучи членом Центра изучения поведения человека, договорился с Робертом Сирсом из Стэнфорда об изучении самоубийств в популяции, относившейся к исследованию Термана (Shneidman, 1971; 1984 b; 1989). Косвенным продолжением этой ранней работы в 1981 году неожиданно стал совершенно другой проект, в который были включены 35 мужчин из старой группы Термана. Таким образом, мое нынешнее (в 1989 году) исследование семидесятилетних людей протекает в то время, когда мне самому стукнуло столько же, что кажется весьма удобным с психодинамической точки зрения.
Исследование семидесятилетних участников группы Термана — которое продолжается, когда я пишу эту книгу, — ставит перед собой две задачи. Одной из них является изучение изменений словарного запаса (языка и мышления) в группе из 35 человек по мере того, как они проходят седьмое или восьмое десятилетие своей жизни. Это поможет прояснить вопрос о том, ка кие изменения, проявляющиеся в обыденности, происходят в естественном процессе мышления человека с конца седьмого до начала девятого десятка лет его жизни. Это исследование относится к области психологии развития здоровых индивидов из весьма мало изученной когорты семидесятилетних. В нем я постарался, используя помощь электронного процессора, начиная с 1981 года, на основании опросов, проводившихся один раз в два года в указанной группе участников исследования Термана, провести общий подсчет слов и составить индивидуальные словари их языка, сосредоточив