Черешню мараскине.
Последующие несколько дней я хандрил, что, видимо, стало заметно, поскольку Гарри однажды поинтересовался, в чем причина. Я простодушно осведомился, соответствует ли истине то, что я услышал от Эстеса. Он ответил утвердительно, спросив, не является ли в подобном случае наша совместная работа для меня проблематичной? Я сказал, что мне необходимо подумать. (Теперь у меня вызывает отвращение тогдашняя наивность и несусветное высокомерие.) Через несколько дней я повинился перед Гарри за собственную глупость, осознав, что приехал прежде всего проводить совместные исследования и учиться у него. Со временем я ближе познакомился и пришел в восхищение от особых, казавшихся мистическими качеств личности Кристины. Год, проведенный мною в Гарварде при первом его посещении в возрасте сорока с небольшим лет, стал в интеллектуальном отношении одним из наиболее интересных периодов моей жизни.
Примерно тогда же одна из моих знакомых, молодая привлекательная женщина, пригласила меня поехать с ней за город. Когда я поделился этим с Гарри, он ответил прямо и недвусмысленно, сказав: "Не втягивай меня в эту историю. Она не для тебя!" (насколько же это отличалось от известных отношений Юнга с женой и дамой сердца!). На самом деле мне и не требовалось словесного обуздания от Гарри, но его вполне определенный совет существенным образом укрепил мое собственное мнение, и я дал высокую оценку тому, насколько отменно он понимал реальные психологические различия, существовавшие между нами, что, несомненно, отражалось в его желании оградить меня от напрасных драматических переживаний.
Как-то в начале 1963 года, вскоре после моего возвращения из Гарварда, Гарри проездом побывал в Лос-Анджелесе. В числе других интересных мест я показал ему двор перед Китайским театром Граумана на бульваре Голливуд, где он, воздерживаясь от комментариев, разглядывал отпечатки рук кинозвезд. Затем мы поехали в ресторан Яшимото, расположенный на холме, где, сидя на террасе погожим вечером, любовались видами города и беседовали, в основном о Мелвилле и о смерти.
Гарри рассуждал о различных видах смерти: телесной, психической, частичной, социальной, смерти внутреннего и наружного Я, состоянии, напоминающем смерть, и т.п. Мой интерес в то время был сосредоточен на разновидностях телесной смерти (я размышлял над тем, каким образом изменить и сделать более ясным свидетельство о смерти). В тот вечер, под влиянием мыслей Гарри, у меня оформилось мнение, что все виды телесной смерти можно разделить на умышленные, непреднамеренные и — наиболее интересная категория — подсознательно намеченные (subintentioned). Большинство идей, высказанных в любимой мной теоретической статье "Ориентация к смерти" (Shneidman, 1963 b), зародились именно во время того интеллектуального пира. Они не прекращали питать меня и в течение последующих тридцати лет.
Положение о подсознательно умышленной смерти существенно расширило концептуальную базу деятельности Центра превенции суицидов, позволив включить в число наших законных интересов различные виды косвенного самоубийства, так называемой частичной жизни, например, неврозы, снижающие приспособительные возможности человека, антисоциальное поведение, а также алкоголизм и наркоманию.
Мысль о подсознательно умышленной смерти была также связана с другой зоной моего интереса: с точной классификацией смерти, многие случаи которой являются спорными в отношении их вида (mode). Четыре традиционные вида смерти включают естественную смерть, смерть в результате несчастного случая, самоубийства и убийства. Сомнения обычно возникают при попытке отличить несчастный случай от самоубийства. Однажды Теодор Керфи, главный судебно-медицинский эксперт Лос-Анджелеса, услышав мой доклад, обратился ко мне, Норману Фарбероу и Роберту Литману (в то время директору Центра) с просьбой помочь разобраться в вызывавших сомнение случаях смерти. Ключевым моментом, естественно, являлось наличие или отсутствие фактора преднамеренности. Нами была разработана методика деликатного систематического опроса специально обученными клиническими психологами близких умершего — методика, которую я назвал "психологической аутопсией". Эти исследования имели целью прояснить спорный вопрос. С тех пор методика психологической аутопсии хотя используется и не столь широко, как следовало бы, но все же стала общепринятой и считается полезным дополнением к другим методам, используемым в судебно-медицинской экспертизе. Случается, что ее достоверность даже переоценивается в жарких спорах судебных заседаний.
В январе 1966 года доктор Стенли Йоллес, директор Национального института психического здоровья, пригласил меня внести свои предложения в готовящуюся национальную программу превенции суицидов. В этом институте я провел месяц, летая домой на выходные дни. В начале февраля, после того как я написал меморандум на 36 листах под названием "Комплексная программа превенции суицидов", у меня состоялась заключительная беседа с д-ром Йоллесом. Я предложил план практической реализации программы из десяти пунктов, сосредоточенных вокруг положений о превенции, интервенции и (термин, введенный мной) по-ственции. Я чувствовал, что успешно справился с предложенной работой и уже готовился вернуться домой, в Лос-Анджелес, к семье и в свой Центр. Но д-р Йоллес вдруг предложил мне должность в Институте. Естественно, я от нее отказался. Тогда он сказал: "Что ж, у Вас больше никогда не будет возможности написать картину на национальном холсте". Это звучало убедительно, но чашу весов перевесило мое желание определиться со своей суицидологической идентичностью, основанной на собственных мыслях. Я попросил у д-ра Йоллеса несколько дней для раздумий, чтобы обсудить этот вопрос с женой и четырьмя сыновьями. На семейном совете было решено, что, учитывая все обстоятельства, от этого предложения отказаться нельзя.
Начав работу в Институте, я понял, что имеется насущная необходимость в национальном журнале, посвященном профилактике суицидов. Вскоре я обратился непосредственно к д-ру Йоллесу и показал ему составленный мной проект первого номера "Бюллетеня суицидологии". Реакция Йоллеса на эту идею была положительной, но он стал каламбурить в отношении названия. Он заявил, что слово "суицидология" является неологизмом, и к тому же, рассуждая этимологически, незаконнорожденным словом, сочетающим латинский корень с греческим суффиксом. Я парировал, что любое слово является неологизмом до тех пор, пока его не начнет использовать большинство, что же касается гибридного происхождения, то здесь он совершенно прав, что подтвердили и мои друзья социологи. Он ответил: "Добро!", и подписал мою заявку. Этот журнал, редакторами которого стали Дэйвид Свенсон и я, издавался с 1968 по 1971 год. Затем в качестве официального органа Американской ассоциации суицидологии стал выходить журнал "Самоубийство и угрожающее жизни поведение", редактором которого я состоял до 1981 года.
Будет справедливо отметить, что в Институте мне не приходилось жаловаться на недостаток работы. За три года мне довелось посетить 40 штатов, в которых я занимался организацией и обеспечением финансовой поддержки деятельности по предотвращению самоубийств. Ко времени начала моей работы в Институте в 1966 году в США существовало всего три центра превенции суицидов, а спустя три года их количество перевалило за двести. В течение того времени, когда д-р Йоллес руководил Национальным институтом здоровья (что соответствовало времени президентства Дж.Кеннеди и Л.Джонсона), психологически ориентированные программы психического здоровья процветали. Фактом политической жизни является то, что консервативные национальные администрации чаще имеют ориентацию на биологическую направленность программ психического здоровья (и, по-моему, несколько более явные тенденции к назиданию и наказанию) по сравнению с демократическими правительствами.
Сегодня — к добру ли, к худу ли, — но появление новых знаний следует за денежными вложениями. Одним из существенных следствий этой закономерности является большое число газетных публикаций и телевизионных программ, посвященных биологической стороне проблем психического здоровья — депрессий, алкоголизма, самоубийств, неврозов навязчивых состояний и т.д.; однако следует помнить, что значительная часть этой новой информации может оказаться широкомасштабной иллюстрацией к феномену Пигмалиона. Финансирование исследований в области юридических, культуральных, социальных и психодинамических аспектов нервно-психических расстройств способствовало бы новым открытиям в этих областях (и привлекло бы к ним внимание общественности).
Из десятков грантов, полученных Национальным институтом психического здоровья с 1966 по 1969 год, меня особенно порадовали два. Один из них был предоставлен на осуществление образовательных программ в области суицидологии, а второй — для организации мною встречи ведущих исследователей в области суицидологии. На эту встречу, состоявшуюся 20 марта 1968 года, съехалось столько талантливых и опытных профессионалов, сколько, пожалуй, никогда не собиралось в одном месте. В собрании приняли участие философ Жак Корон, специалист в области статистики Луис Даблин, психоаналитик Пол Фридман, психолог и педагог Роберт Хэвихерст, психиатры Лоуренс Кьюби, Карл Меннингер и Эрвин Штенгель (приехавший из Англии, куда он ранее в качестве беженца попал из нацистской Германии). Всем им было уже за семьдесят.
Это собрание являлось своего рода "повторением" знаменитой встречи в доме З.Фрейда в 1910 году Фрейда, Адлера, Юнга, Штекеля и Оппенгейма. Встреча 1910 года описана в работе Пола Фридмана "О самоубийстве" (Friedman, 1967), и именно с этого события я начал свое выступление в 1968 году, отметив, что оно отличалось рядом интересных особенностей: например, немаловажным являлось первое изложение Вильгельмом Штекелем психоаналитической концепции стремления к собственной смерти как отражения желания смерти другого, то есть враждебности, обращенной на себя — то, что я называл убийством, повернутым на 180°*.
Как бы там ни было, к концу дня у собравшихся возникло чувство, что настало время для создания национальной организации по предотвращению самоубийств, и мы основали Американскую ассоциацию суицидологии. Ко времени завершения встречи Ассоциация стала реальностью, по крайней мере в наших головах. Если бы ей понадобился девиз, то им с полным основанием мог бы стать следующий: "Наука. Образование. Служение".
В последующие годы мне вновь довелось посетить Гарвард и прочитать там курс под названием "Смерть и самоубийство". В это время произошло удивительное событие: Гарри женился на Каролине (Нине) Фиш. По этому поводу мы с женой были приглашены на вечерний прием, который проходил в саду их дома. Невесте тогда исполнилось 46 лет, а Гарри — 76. Нина, профессиональный психолог, была пышущей здоровьем, живой и кипучей по натуре женщиной. Я считаю, что мне очень повезло, что мы понравились друг другу. Поэтому мои посещения дома № 22, гостеприимного пристанища Гарри и Нины, продолжались и после его смерти в июне 1988 года. Мы с Ниной остаемся друзьями и по сей день.
Вильгельм Штекель (1868—1940) — австрийский психоаналитик, использовавший для обозначения влечения к уничтожению жизни термин "танатос", который в последующем приобрел более широкое значение и в настоящее время применяется в психоанализе для характеристики любых деструктивных (саморазрушающих) тенденций. Идея инстинкта смерти независимо от В.Штекеля была также сформулирована другим выдающимся психоаналитиком — Сабиной Шпильрейн — в 1912 году. И лишь впоследствии З.Фрейд сделал идею об Эросе и Танатосе как равновеликих силах человеческой природы основной в последней версии своего учения. — Примеч. редактора.
Затем я переехал в Пало-Альто, где принял участие в исследовании Термана, посвященном изучению 1528 одаренных детей, родившихся в Калифорнии. Оно было начато в 1921 году с целью выяснения того, что представляют собой одаренные дети, и какие люди вырастают из них. Неожиданные результаты исследования навсегда изменили существовавшие взгляды на одаренных детей и способствовали глубоким изменениям в педагогике. Зная о сфере моих интересов, профессор Сире, в то время руководивший исследованием, снабдил меня данными о 20 самоубийствах, случившихся в изучаемой группе одаренных лиц. Кроме прочих, в список вошли пятеро мужчин, одинаково покончивших с собой: они застрелились в возрасте примерно 55 лет. Проведя доскональное изучение материалов, касавшихся этих людей, я пришел к нескольким достаточно любопытным выводам:
1. Оказалось, что вполне возможно предсказать совершение самоубийства в возрасте 55 лет, предварительно детально изучив предшествующую жизнь человека. Из предоставленных 30 историй жизни мужчин (о которых мне не было заведомо известно, живы они или умерли, а если скончались, то как это произошло) я отобрал шесть возможных "кандидатов", в число которых вошли все пятеро самоубийц. Таким образом, подтвердились основанные на опыте работы Центра превенции суицидов в Лос-Анджелесе наши предыдущие предположения о том, что существуют определенные предвестники или продромальные признаки самоубийства.
2. Эти признаки, или предвестники, не отмечались у исследуемых лиц в детстве или юности, но появились к 30 годам. Очевидно, для этой группы одаренных мужчин ключевым десятилетием оказался возраст от 20 до 30 лет, когда люди после завершения образования обычно заводят семью и устраивают профессиональную карьеру. Именно после 20 лет в стиле жизни этих людей стали обнаруживаться определенные отклонения.
3. Ключевой оказалась роль супруги. Попросту говоря, соперничающая жена — не столько проявляющая открытую враждебность, сколько конкурирующая наподобие соперничающих братьев и сестер — может представлять смертельную опасность для одаренного мужа.
Результаты моего участия в исследовании Термана я изложил в статье "Страдание и летальность как предвестники самоубийства у одаренных личностей" (Shneidman, 1971).
Для меня бесспорным является положение о том, что психодинамика, бессознательные аспекты душевной деятельности играют ведущую роль в феномене самоубийства, более того, их можно считать центральными. Но в то же время я полагаю, что когнитивные характеристики поведения — логические стили индивида, неотделимые от психодинамических констелляций, в свою очередь также являются интегральной частью суицидального сценария. В 1957 году я писал о каталогикв — то есть способах мышления, которые разрушают самого мыслителя (Shneidman, 1957). Вслед за этой статьей, с промежутками в несколько лет, последовали мои работы по исследованию логических стилей людей, склонных к саморазрушению, таких, как Джозеф Конрад (Shneidman, 1979), который в молодости выстрелил себе в грудь (по счастью, рана не оказалась смертельной)*;
Конрад Джозеф (1857—1924) — английский писатель, поляк по происхождению. Будучи моряком, принял британское подданство. В творчестве его привлекали приключения, экзотические страны, на фоне которых проходило нравственное совершенствование личности героев, обычно принадлежавших к породе отщепенцев мира, мужественно встречавших удары злокозненной судьбы. — Примеч. редактора.
Чезаре Павезе (Shneidman, 1982) — современного итальянского поэта, писателя и переводчика Мел-вилла, который покончил с собой, отравившись снотворным. Затем я опубликовал статью о символической роли внешне безобидного слова "следовательно": "О рассуждении "...следовательно, я должен покончить с собой"" (Shneidman, 1982). Любопытный поворот для меня оказался в том, что пристальное внимание общественности привлекла статья, посвященная логическим стилям политических деятелей (отнюдь не склонных к самоубийству), которые я поначалу использовал лишь для иллюстрации.
Моя диссертационная работа 1948 года, посвященная шизофреническим фантазиям, заставила меня задуматься о языке вообще. Идеи монографии Дж.Казанина (Kasanin, 1946) о языке и мышлении больных шизофренией не выходили у меня из головы.
Суть лингвистической идеи, очень заинтриговавшей меня, и которую теперь чаще всего называют гипотезой Сепира—Уорфа*, состоит в следующем: "Все высшие уровни мышления зависят от языка; а структура языка, обычно используемого человеком, в свою очередь, влияет на его образ мыслей, на то, как он понимает свое окружение. Картина мироздания меняется от языка к языку" (Стюарт Чэйс). Наша речь связана с мозгом, но думаем мы с помощью языка. Язык же по природе своей является архетипичным и отражает наши самые ранние воспоминания.
*Гипотеза Сепира—Уорфа разработана американскими лингвистами и этнографами Э.Сепиром и БЛорфом. Согласно ей, языковые навыки и нормы бессознательно определяют образы, "картины" мира, присущие носителям конкретного языка, иными словами, их восприятие и мышление. Различия между этими образами тем больше, чем далее отстоят языки друг от друга, ибо грамматический строй языка навязывает способ структурирования и описания действительности. Гипотеза Сепира—Уорфа сыграла важную эвристическую роль в постановке ряда современных проблем психолингвистики. — Примеч. редактора.
Я рассуждал следующим образом: если люди, относящиеся к различным языковым группам, думают (а следовательно, воспринимают мир) по-разному — индоевропейцы (англичане, французы, немцы, итальянцы), индейцы майя, хопи, эскимосы, китайцы и т.д. — то почему подобное нельзя сказать о людях, принадлежащих к одной и той же языковой группе? Никто не станет отрицать различий, например, между больными шизофренией (что бы ни означал этот тер мин) и психически здоровыми, между мистером Джонсом и мистером Смитом, между мной и вами? Действительно, почему бы не заняться этим вопросом?
Все это позволило мне развить свою собственную систему логики.
Первым ее положением стало то, что в логике нет безусловных ошибок, а существуют лишь особенные черты ее стиля (я обнаружил, что самоубийство имеет "логический смысл" для совершающего его человека, проявляющийся в специфических обстоятельствах и в индивидуальном характерном стиле рассуждений). В мои задачи входило не критиковать, а прежде всего постараться понять. Вкратце, моя логическая схема состоит из четырех частей:
1. Идиологика. Идиологика состоит из 27 аспектов умозаключений, аргументации и 35 когнитивных маневров. Примерами аспектов аргументации являются выводы не по существу, argumentum ad hominem*, двусмысленность, изолированное утверждение и противоречие. Среди когнитивных маневров можно упомянуть отклонение от темы, повторения, ссылки на что-либо без достаточных оснований, необоснованные отрицания, отвлечение и нападение. Любой текст, как устный, так и письменный, можно анализировать в этих отношениях.
*Argumentum ad hominem (лат.) — "аргумент к человеку" — довод, который в противоположность объективным доводам имеет целью не доказать правильность выдвигаемого положения, а воздействовать на чувства собеседника, пробудить у него сочувствующее или отрицательное отношение к рассматриваемому положению, например, указанием на авторитетность его сторонников или на отрицательные моральные качества его противников..
2. Контралогика. Контралогика представляет собой индивидуальный, личный эпистемологический и метафизический взгляд человека на мир, который может быть логически выведен из его идиологических особенностей стиля. Контралогика является нашей реконструкцией индивидуальных, обычно невысказанных, представлений человека о непреднамеренности и целе ности, на основе которых его идиологика представляется ему безошибочной. Контра-логика может противоречить или "толковать" идиологику субъекта. Подобно тому, как каждый человек обладает характерной идиологической структурой, которую можно предъявить и объяснить, для каждого индивида существует и собственная контралогическая позиция, которую можно вывести. Ее понимание дает ответ на вопрос: каким образом субъект мыслит, чтобы то, что он совершает или говорит, представлялось ему разумным? Эти сведения могут помочь нам лучше понять наших оппонентов, супругов, детей или пациентов.
3. Психологика. Психологика отвечает на вопрос: каким по своим психологическим качествам должен быть человек (гибким—ригидным, спонтанным—сдержанным, цельным—разбросанным, конформным—мятежным), чтобы иметь свойственный ему взгляд на мир (контра-логику), проявляющийся в характерных способах мышления (идиологике)? Психологика фиксирует в той или иной мере мыслительные аспекты, которые придают определенный колорит всей личности.
4. Педагологика. Педагологика отвечает на вопрос, каким образом лучше всего обучать, воспитывать и общаться — или же, наоборот, запутывать, обходить или вводить в заблуждение человека, учитывая особенности его логики. Если понять логическую систему индивида, то с ним можно более эффективно взаимодействовать, кем бы он ни являлся — пациентом, студентом, призывником в армию, супругом, ребенком, начальником или врагом. Например, говоря о начальстве, совершенно ясно, что способы влияния на босса были бы совершенно различными, если бы им вдруг оказался президент Кеннеди, Джонсон, Эйзенхауэр, Никсон, Форд, Картер, Рейган или Буш. Хотя этот перечень и не вызывает особого вдохновения, тем не менее он иллюстрирует полезность различных вариантов педагологики для разных людей, подобно различным учебникам по одному и тому же предмету, предназначенным для отличающихся складов ума.
Ряд печатных работ с 1959 по 1986 год отразил результаты моих логических размышлений.
Кроме того, у меня родились некоторые мысли, связанные с биопсихологическими основами мышления в контексте логики. С моей точки зрения, один из наиболее примечательных фактов в отношении нас, людей, состоит в том, что мы общаемся и пишем друг другу, и лишь крошечная часть человечества предстает отшельниками; это означает, что мы преимущественно являемся социальными и диалогическими существами. Таким образом, предприняв ряд индуктивных "скачков", я пришел к убеждению в правомерности межличностной концепции мышления.
Мне совершенно не кажется, что парадигма "мышления" заключается в том, что одинокий человек (возьмем, например, Декарта), сидя у камина, конструирует силлогизмы. Я полагаю, что дедуктивная логика Аристотеля (и схоластическая также, и ее современные аналоги) является крайне любопытной игрой ума, однако с психологической точки зрения она представляется неверной. Есть гораздо больше оснований полагать, что то, что всегда считалось уникальным достижением человека, а именно его личная интроспективная мысль (реальность, которую я ни на минуту не ставлю под сомнение), на самом деле является итогом сложного комплекса социальных и эволютивных актов адаптации, реализующихся в активной окружающей среде.
Для меня подобная постановка вопроса прежде всего означает, что сущность и мотивация мышления заключается в порождении ряда "когнитивных маневров", с помощью которых человек формирует себя, свое окружение и внутреннее содержание собственного сознания. На феноменологическом уровне эти маневры состоят из достаточно простых гамбитов. В их число входят: разработка вопроса, развертка или экспликация, использование примеров, дедукция на основании предыдущего, синтез или подытоживание, установление различий, порождение неясности или двусмысленное ти, парафраз, повторение, отклонение от темы, ссылка на что-либо без соответствующего подтверждения, отрицание или отвержение, принятие на определенных условиях и многие другие маневры. Большая часть внутренних диалогов изначально преследует двойственную цель. С одной стороны, человек, естественно, может мыслить и в одиночестве, однако абстрактное мышление является функциональным (в понимании Дарвина), ибо обеспечивает способы общения, спора, воздействия, умиротворения, подавления собеседника, а в конечном счете, собственное выживание, поэтому его основными составляющими являются не силлогизмы или индукции, а именно перечисленные элементарные когнитивные маневры. Мы мыслим для того, чтобы сохранить себе жизнь.
Гарри написал мне (18 января 1965 года) о моем подходе к логике мышления: "Мне кажется, что все это очень важно — это должно быть важным. <...> Для начала я бы рассмотрел относительную частоту каждой из переменных в различных слоях населения, в Верховном Суде, в рекламе и т.д. <...> Короче говоря, мне кажется, что ты затронул целину и обеспечил основу для дальнейших исследований в течение ближайших 50 лет..."
Эти исследования имели по крайней мере одно любопытное следствие. Меня вызвали на полигон морской артиллерии США в Чайна-Лэйк, расположенный в пустыне и по площади равный штату Род-Айленд. Там я встретился с директором по научным исследованиям. Он поручил мне провести психологический анализ двух тогдашних мировых лидеров, Макмиллана* и Хрущева.
* Макмиллан Гарольд — премьер-министр Великобритании с 1957 по 1976 год. — Примеч. редактора.
Эта работа показалась мне осмысленной, и я без промедления принялся за дело. Через несколько дней кто-то из начальства — не помню, кто именно — вручил мне некий текст и попросил провести анализ мышления его автора, особенно "...педагологический — каким образом на этого человека можно повлиять и, что особенно важно, как его перехитрить". Мне не сообщили, о ком именно идет речь, но я догадался, что текст принадлежит одному из адмиралов Пентагона, главному оппоненту полигона. Мне потребовалось меньше секунды, чтобы понять, что я могу увязнуть по уши, если буду продолжать играть в эти игры, и в конце концов окажусь под перекрестным огнем. Через пару часов, сославшись на не терпящие отлагательств личные дела в Лос-Анджелесе, я настоятельно попросил, чтобы на следующее утро меня доставили домой.
Я бросил занятия логикой почти на двадцать лет — хотя впоследствии и получал множество запросов по этой проблеме из Польши, Болгарии и Чехословакии (!). Позднее я все же вернулся к этой теме и посвятил ей одну из глав моей книги "Определение самоубийства" (Shneidman, 1986), соединявшей две наиболее значимые для меня области интересов — логику и Мел-вилла ("Психологика самоубийства в "Моби Дике"").
В 1970 году в качестве профессора я вернулся в свою alma mater, Университет Лос-Анджелеса. Кто бы мог подумать об этом в 1938 году, когда я его кончал? Я получил должность профессора медицинской психологии Нейропсихиатрического института и стал читать курс по психологии смерти и самоубийства, а также заниматься клинической танатологией.
IV. ОСЕНЬ: ТАНАТОЛОГИЯ
В 1973 году по ряду причин я решил отойти, по крайней мере на некоторое время, от пациентов с суицидальными тенденциями (так сказать, умирающих по собственному желанию) к больным, которые погибали по не зависящим от них обстоятельствам, а также их близким. Я начал работать в области клинической танатологии, стараясь помочь умирающим людям легче умереть, а близким, оставшимся в живых, адекватнее пережить случившееся — легче, чем без помощи профессионалов.
В направленности моего сознания также произошли существенные перемены. Принявшись размышлять почти исключительно о процессе умирания, я все-таки не мог оставить поиски свидетельств, проливающих свет на причину, по которой совершенно здоровые люди стремятся расстаться с жизнью. Для меня было очевидным одно: обе эти группы переживают сильную боль. И ключ к различиям между ними лежал в характере испытываемой боли и ее источнике. Боль, исходящая из тела, воспринимается, рассматривается (и переносится) человеком совершенно иначе, чем "психическая" боль, связанная с интенсивными эмоциями и фрустрированными психологическими потребностями. Поэтому, бесспорно, мой опыт работы с умирающими людьми расширил и некоторым образом изменил мои взгляды на самоубийство. Кроме того он, очевидно, был настолько значимым для меня, что однажды я обратился к декану нашего университета Джолли Уэсту с просьбой об изменении моего ученого звания таким образом, чтобы оно отражало мою тогдашнюю деятельность и интересы. Через некоторое время (в 1975 году) его изменили, и я официально стал именоваться профессором танатологии, самым первым в мире. Я продолжал работать с умирающими больными в Центре здоровья и позже посвятил им книгу "Голоса смерти" (Shneidman, 1980).
Интенсивная работа с умирающими больными весьма отличается от психотерапии людей, проявляющих суицидальные тенденции и от терапии невротических или даже психотических пациентов. Иногда, идя в палату к такому больному, я думал, что мне гораздо легче было бы подвергнуться истязаниям, чем пережить грядущий час в обществе погруженного во мрак и загнанного в тупик ближнего. Иногда я даже испытывал сильный страх перед этой работой. И все же в течение многих лет она действительно привлекала меня, возможно, по все тем же противофобическим механизмам. (Как оказалось, сейчас я могу уживаться с такими людьми вполне успешно.)
Помню, как я однажды сидел в палате рядом с умиравшей на больничной койке женщиной, и множество различных катетеров и игл впивались в ее тело. До этого я неоднократно посещал эту пациентку, но особенно не приглядывался к палате (таких палат много, они вполне обычны для университетской клиники), и потому ее устройство казалось мне очень знакомым. Но в тот день я на мгновение отвел взгляд от лица женщины и вдруг внутренне застыл, посмотрев на противоположную стену. Дрожь пронизала все мое тело. Там, на стене, немного криво (очевидно из-за шурупа, которым крепилась) висела приятная на вид репродукция картины Ренуара. И меня внезапно осенило, что несколько месяцев назад именно в этой палате был заточен я, и верил, что надвигается мой конец. Болезнь оказалась не опасной для жизни и прошла без следа. Но в тот момент, дрожа, я вдруг подумал, что судьбы у нас обоих одинаковы. И это понятно, ведь речь шла не о шизофрении или, например, наркомании, которыми я вряд ли мог заболеть; сходство было в смертности, имевшей непосредственное отношение ко мне. Подобное осознание помогло понять кардинальные отличия контрпереноса, возникающие в танатологической практике, и объяснило опасливое и избегающее отношение к процессу умирания, которое характерно для всех (и врачей в особенности).
В 1979 году я провел часть своего творческого отпуска в Каролинском университете Стокгольма, работая совместно с милым и одаренным врачом-танатологом Ломой Фейгенбергом. Долгими северными летними вечерами, сидя на лужайке его загородного дома, мы увлеченно обсуждали и проясняли друг для друга важные особенности танатологической помощи.
В нашей совместной статье "Клиническая танатология и психотерапия: раздумья над помощью умирающему", ставшей итогом этой работы, следующие моменты представляются наиболее существенными:
1. Цели психотерапии в танатологии отличаются от тех, что ставятся обычно. Они проще и в значительной мере направлены на поддержание душевного комфорта. В ходе этой психотерапии меньше внимания обращается на различные формы зависимости и характерологические особенности клиента.
2. Правила психотерапии в танатологии отличаются от общепринятых прежде всего тем, что терапевту позволительно действовать с большей быстротой и достигать более глубокого и более надежного переноса.
3. Терапевту приходится быть более гибким, чем в случаях обычной психотерапии, и при необходимости прибегать к обсуждению историй из жизни клиента, простой беседе, коммуникативному молчанию и уменьшающей тревогу релаксации.
4. Терапия фокусируется на доброжелательной интервенции в форме мягких толкований, суггестивных воздействий, советов (если в них нуждаются) и практической помощи в палате.
5. Оказываются полезными встречи с супругом (супругой) и детьми больного, при этом терапевт выступает в роли доверенного лица пациента по различным вопросам.
6. Работа по достижению полного психоаналитического отреагирования, а также глубинная проработка переживаний не находятся в фокусе внимания терапевта, поскольку обе стороны понимают, что, в силу обстоятельств, терапевтический процесс с психологической точки зрения может не завершиться.
7. Темп терапевтического процесса устанавливается умирающим человеком. В каком-то смысле определяющее влияние оказывает болезнь, и поэтому различные степени искренности в терапевтических отношениях могут быть одинаково эффективными, если ведут к углублению душевного комфорта.
8. В процессе терапии всегда присутствует отрицание как постоянный, либо периодически возникающий феномен, поскольку пациент (а иногда и терапевт) "знает", забывает или прямо отрицает определенные мрачные факты.
9. Терапевтическое значение переноса оказывается первостепенным, очень важное место занимает контрперенос, кроме того необходимо наличие внешней системы поддержки. В одно и то же время терапевт не должен работать более чем с двумя или тремя умирающими пациентами.
10. Остальные врачи и особенно медицинские сестры являются неотъемлемой частью индивидуальной психотерапии, и, хотя факты из жизни больного, которыми он поделился с психотерапевтом, не следует сообщать никому, общей направленностью сеансов важно делиться, чтобы они чувствовали себя участниками танатотерапии.
11. Близких умирающего следует рассматривать как жертв, и поственция — например, работа с супругом (супругой) — должна начинаться еще до кончины пациента.
В своей работе доктор Фейгенберг отметил уникальную природу экзистенциальной конфронтации между умирающим больным и остающимся в живых терапевтом; изменения восприятия времени, возникающие на танатологической сцене; большую вероятность интенсивного переноса и особую ответственность терапевта в связи с этим; значение гибкости в терапевтических вмешательствах; важность эмпатии, являющейся чем-то большим, чем просто идентификация или дружеская помощь и достигающей степени экзистенциальной заботы; особую атмосферу умирания, с общим упадком энергии, неожиданными вспышками сильных болезненных эмоций, выражающих протест, агрессию, горе, страх, одиночество, капитуляцию, ужас. Например, появление чувства ужаса совершенно естественно, его наличие следует принять и противопоставлять ему заботливые слова и прикосновения.
Вернувшись в Университет Лос-Анджелеса, я продолжал работать с онкологическими больными. Постоянные встречи со смертью и умиранием отрезвляют, но иногда и больно ранят. Поэтому человек, выполняющий подобную работу, нуждается в системе внешней поддержки для оздоровления и восполнения сил. И я просто не знаю, как бы мне удалось оставаться эффективным в этой деятельности, не будь безукоризненной жены, создававшей для меня дома настоящий земной рай. И все же вознаграждения, получаемые в результате работы с умирающими людьми, очевидны: это и возможность прийти на помощь другому человеку; и шанс самому пережить страдание и повзрослеть душевно; и редкая удача приблизиться к глубочайшим загадкам жизни — тайне любви, своим уходящим в далекое прошлое корням, неотвратимо присутствующему и неизбежному будущему, а также нашей способности переносить страдание и оставаться в живых.
Для меня лично интерес в работе с умирающими к тому же заключался в раскрытии того, чем целостный характер взаимоотношений, глубина и интенсивность переноса и контрпереноса, а также дисциплина, требующаяся с обеих сторон в ситуации умирания, кардинально отличаются от их проявлений в любых других межличностных отношениях, будь то простая беседа или обычная психотерапия. Каждого умиравшего человека, с которым мне приходилось интенсивно работать, я рассматривал в контексте своеобразной репетиции сценария моей собственной смерти, и размышлял над тем, какой из них мне предстоит выбрать, когда наступит мой черед. Если бы, застав врасплох, меня неожиданно спросили, доволен ли я