Часть II. Психотерапия на практике.
О смысле страдания.
При обсуждении вопроса о смысле жизни мы самым общим образом разграничили три ценностные категории. Мы говорили о ценностях творчества, ценностях переживания и ценностях отношения. В то время как первая категория реализуется путем деятельности, ценности переживания реализуются путем пассивного восприятия мира (природы, искусства). Ценности отношения же реализуются там, где необходимо принять на себя что-то неотвратимое, посланное судьбой. Способ, которым человек берет на себя подобные тяготы, дает неограниченную полноту ценностных возможностей. Это означает, что не только в творчестве и в радости жизнь может быть осмысленной, но также и в страдании!
Такой ход мыслей совершенно чужд тривиальной этике успеха. Однако взгляд на повседневную оценку ценности и достоинства человеческого существования сразу же раскрывает ту глубину переживаний, в которой вещи сохраняют свою значимость совершенно независимо от любого результата вообще. Это царство внутреннего удовлетворения, несмотря на внешнее отсутствие успеха, становится по-настоящему доступным благодаря той перспективе, которая открывается нам через искусство. Здесь уместно вспомнить о таком произведении, как «Смерть Ивана Ильича» Л. Н. Толстого. В нем изображается буржуазное существование, глубокая бессмысленность которого становится ясной его носителю лишь непосредственно перед его неожиданной смертью. Но благодаря пониманию бессмысленности своего существования герой уже в последние часы своей жизни перерастает себя самого и достигает такого внутреннего величия, которое освещает всю его предыдущую жизнь и делает ее глубоко осмысленной. Ведь может случиться и так, что жизнь получает свой последний смысл не только благодаря смерти — как у героя этой повести, — но и в самой смерти. Следовательно, не только жертвование собственной жизнью дает ей смысл, но еще и в своей обреченности она может наполниться смыслом.
Отсутствие успеха еще не означает отсутствия смысла. Это становится ясным, когда вспоминаешь, например, свою собственную прошлую жизнь в области любовных отношений. Если кто-нибудь спросит себя всерьез, готов ли был бы он вычеркнуть из своей прошлой любовной жизни переживания, полные страданий и неприятностей, он, вероятнее всего, ответит отрицательно: полнота страданий не была для него пустотой; напротив, в страдании он созрел, духовно вырос, оно дало ему больше, чем ему мог бы дать какой-нибудь эротический успех.
Человек вообще склонен к тому, чтобы переоценивать положительные или отрицательные признаки своих переживаний. Важность, которую он придает этим признакам, рождает в нем неоправданную жалостливость по отношению к своей судьбе. Мы уже видели, в каком разнообразном смысле человек «существует на свете не для удовольствия». Мы знаем также, что удовольствие совершенно не в состоянии дать смысл человеческой жизни. Раз оно не в силах этого сделать, то и недостаток удовольствия не может отнять у жизни смысл. И вновь искусство указывает нам способ, которым простое, непосредственное и ничем не стесненное переживание верно определяет содержание; стоит подумать лишь о том, сколь незначителен для художественного содержания вопрос о том, написана ли мелодия в мажорной или минорной тональности. В творчестве реализуются творческие ценности, в переживании — ценности переживания, в страдании — ценности отношения. Страдание, однако, имеет, кроме того, и имманентный смысл. Парадоксальным образом язык сам подводит нас к этому смыслу: мы страдаем от чего-либо потому, что мы «не можем этого выносить» — следовательно, потому, что мы не хотим признавать это реальным и значимым. Столкновение с данным нам судьбой является последней задачей — задачей страдания. Страдая от какого-либо жизненного обстоятельства, мы внутренне отворачиваемся от него, создаем дистанцию между своей личностью и этим обстоятельством. Пока мы страдаем от состояния, которого не должно быть, мы находимся в напряжении между фактическим бытием, с одной стороны, и бытием, которое должно быть, — с другой. Это же можно сказать и о человеке, который впадает в отчаяние от самого себя: именно из-за факта своего отчаяния он уже не имеет никакого основания для него, так как он оценивает собственную реальность по мерке идеального; тот факт, что он вообще увидел ценности (пусть и оставшиеся нереализованными), уже предполагает определенную ценность в самом этом человеке. Он не смог бы вообще судить самого себя, если бы он уже заранее не обладал достоинствами и полномочиями человека, который осознал соотношение долженствующего и фактического бытия. Страдание создает, следовательно, плодотворное напряжение, заставляя человека чувствовать то, чего не должно быть как такового. В той мере, в какой он идентифицирует себя с данным, он приближается к данному и отключает напряжение между бытием и долженствующим бытием. Так открывается в эмоциях человека глубокая мудрость, которая важнее всякой рациональности и даже противоречит рациональной полезности. Понаблюдаем, например, за эмоциями печали и раскаяния. С утилитарной точки зрения, обе должны казаться бессмысленными, так как «здравый смысл» говорит о том, что бессмысленно и бесполезно оплакивать что-либо безвозвратно утерянное или каяться в чем-то непоправимом. Но для внутренней жизни человека печаль и раскаяние имеют глубокий смысл. Печаль о человеке, которого мы любили и потеряли, позволяет печалящемуся как-то жить дальше, а раскаяние виновного позволяет ему освободиться от вины и этим в какой-то мере искупить ее. Предмет нашей любви или нашей печали, который объективно, в эмпирическом времени, пропал, субъективно, во внутреннем времени, сохраняется: печаль оставляет его в настоящем. Раскаяние же, как показал Шелер, способно уничтожить вину: хотя вина и не снимается с виновного, но сам виновный поднимается путем своего морального возрождения. Эта возможность сделать плодотворным происшедшее не находится во внутренней жизни в противоречии с ответственностью человека, так как чувство вины предполагает ответственность. Однако человек ответственен перед лицом того факта, что он не может вернуть назад ни одного шага, который он сделал в жизни; любое решение, как самое малое, так и самое большое, остается окончательным. Ничего нельзя вычеркнуть из того, что он сделал и чего он не сделал. Сказанное лишь на поверхностный взгляд находится в противоречии с тем, что человек внутренне — в акте раскаяния — может дистанцироваться от какого-либо деяния и, следовательно, в совершении этого акта раскаяния (т. е. во внутренней жизни) может сделать происшедшее во внешней жизни в моральном отношении как бы не имевшим места.
Шопенгауэр, как известно, полагал, что человеческая жизнь балансирует между нуждой и скукой. В действительности и то, и другое имеет глубокий смысл. Что ведет к скуке? Бездеятельность. Деятельность существует не для того, чтобы избежать скуки, но скука напоминает о том, чтобы мы избегали ничегонеделания и обратились к смыслу пашей жизни. Жизненная борьба держит нас в «напряжении», так как смысл жизни по мере выполнения задач меняется, то исчезая, то появляясь вновь; это «напряжение» является, следовательно, существенно отличным от того, к которому стремится невротическая жажда ощущений или истерическая погоня за раздражителями.
Смысл нужды также заключается в напоминании. Уже на биологическом уровне боль является бдительным сторожем. В области душевно-духовного она выполняет аналогичную функцию. То, от чего страдание должно уберечь человека, — это апатия, душевная вялость. Пока мы страдаем, мы остаемся душевно живыми. В страдании мы даже зреем, вырастаем в нем — оно делает нас богаче и сильнее. Раскаяние, как мы уже видели, делает внешнее происшествие как бы непроизошедшим во внутренней истории (в моральном смысле); печаль позволяет продолжать существовать прошлому. Следовательно, и печаль, и раскаяние в какой-то степени исправляют прошлое. Но этим они решают одну проблему, в противовес отвлечению и оглушению: человек, который пытается отвлечься от несчастья или оглушить себя, не решает проблемы, не устраняет несчастье из мира; то, что он устраняет из мира, — это скорее лишь следствие несчастья, лишь состояние неудовольствия. Путем отвлечения или оглушения он делает себя «ничего не знающим», он пытается бежать от действительности, спасаясь бегством в состояние опьянения. Этим он совершает субъективистскую ошибку, действуя так, словно вместе с заглушаемым эмоциональным актом из мира устраняется и предмет эмоции; словно то, что изгоняется в неизвестность, тем самым изгоняется в нереальность. Но как акт простого наблюдения не порождает предмет, так и попытка не замечать предмет не уничтожает его. Точно так же подавление печали не отменяет смысла того, что оплакивают. Здоровое чувство печалящегося в действительности имеет обыкновение противиться тому, чтобы принимать снотворные средства «для того, чтобы ночи напролет не плакать»; скорбящий может возразить на банальное предписание снотворных средств: благодаря тому, что он будет лучше спать, покойный, которого оплакивают, не будет разбужен. Смерть — эта парадигма неизбежного — не будет, следовательно, ни в коем случае отменена путем изгнания в область незнаемого. Как глубоко коренится в человеке понимание смысла эмоционального, видно из следующего факта: есть виды меланхолий, где симптоматологически на переднем плане находится не печаль, как обычно, а ее отсутствие; при этом пациенты жалуются как раз на то, что они не могут печалиться, что они не могут выплакаться, что они эмоционально холодны и внутренне омертвели: речь здесь идет о случаях так называемой Melancholia anaesthetica. Кому известны такие случаи, тот знает, что вряд ли существует большее отчаяние, чем отчаяние этих людей по поводу того, что они не могут испытывать печаль. Эта парадоксальность лишний раз доказывает, в какой степени принцип удовольствия является лишь искусственной психологической конструкцией, а не феноменологическим фактом; человек в действительности всегда стремится быть душевно «живым», испытывая радость или печаль, а не погружаться в апатию. Парадоксальность того, что страдающий Melancholia anaesthetica страдает от неспособности к страданию, является, следовательно, лишь психопатологической парадоксальностью; в экзистенциальном анализе она находит свое решение, так как в анализе страдание предстает как составная часть жизни, как ее неотъемлемая часть. Страдание, нужда и лишения — такие же части жизни, как судьба и смерть. Все это невозможно отделить от жизни, не разрушая ее смысл. Отделить от жизни нужду и смерть, судьбу и страдание означало бы отнять у жизни образ и форму. Лишь под тяжелыми ударами судьбы и в горниле страданий жизнь приобретает форму и образ.
Следовательно, смысл судьбы, которую человеку суждено выстрадать, состоит, во-первых, в том, чтобы обрести свой образ, и, во-вторых, в том, чтобы быть примятой как данность, если это необходимо. Однако мы не должны забывать, что не следует слишком рано складывать оружие, не следует слишком рано признавать какой-либо факт посланным судьбой и склоняться перед ней. Лишь тогда, когда у человека нет больше никакой возможности реализовать творческие ценности, если он действительно не в состоянии сформировать судьбу, лишь тогда имеет смысл «нести свой крест». Сущность ценности отношения состоит в том, как человек подчиняется неотвратимому; предпосылка для подлинной реализации ценностей отношения появляется тогда, когда речь действительно идет о неотвратимом, о том, что Брод называет «благородным несчастьем» (противопоставляя «неблагородному несчастью», которое является не собственно судьбой, а скорее расплатой за дурные поступки).
Так или иначе, каждая ситуация предлагает шанс реализации ценностей, идет ли речь о ценностях творчества или о ценностях отношения. «Нет положения, которое нельзя было бы облагородить путем достижения или терпения» (Гете). Можно сказать, что и в терпении есть своего рода достижение; если, конечно, речь идет о настоящем терпении, о терпении по отношении к судьбе, которую нельзя изменить никакими поступками или бездействием. Лишь в настоящем терпении есть достижение, лишь это неотвратимое страдание является осмысленным. Когда несколько лет назад награждались за высочайшие достижения английские бойскауты, то награды получили три мальчика, которые лежали в госпитале по поводу неизлечимых болезней, но оставались мужественными и стойко переносили свои страдания. Их страдание было признано более высоким достижением, чем достижения, в более узком смысле слова, других бойскаутов.
«Жизнь — это не нечто, а всегда лишь возможность чего-то». Эти слова Хеббеля подтверждает альтернативная возможность или воплотить данное судьбой (т. е. изначально и само по себе неотвратимое) в смысле реализации ценностей творчества, или, в том случае, когда это сделать невозможно, отнестись к судьбе так, чтобы даже и в страдании содержалось человеческое достижение. Когда мы говорим: болезни дают человеку «возможность страдания», это звучит довольно странно. Если мы, однако, поймем «возможность» и «страдание» в вышеназванном смысле, то эта фраза не будет казаться такой уж туманной. Прежде всего потому, что между болезнью — в том числе и душевной — и страданием следует делать принципиальное различие. Не только потому, что человек может быть больным и не «страдать»; а потому, что существует страдание, лежащее вне всякой болезни, просто человеческое страдание, которое по своей сути является частью человеческой жизни. Следовательно, может случиться так, что экзистенциальный анализ должен будет помочь человеку стать способным страдать, тогда как, например, психоанализ хочет лишь сделать его способным к наслаждению или способным к успеху. То есть существуют ситуации, при которых человек может реализоваться лишь путем подлинного страдания и лишь в нем. А «возможность чего-то», которая означает жизнь, может быть упущена также и в случае возможности подлинного страдания, т. е. реализации ценностей отношения. Теперь мы понимаем, почему Достоевский сказал, что он боится лишь одного: быть недостойным своей муки. Давайте оценим и мы, какое достижение заключается в страдании больных, которые борются за то, чтобы быть достойными своей муки.
В связи с этим я хотел бы рассказать о весьма поучительном случае. Один духовно высокоразвитый человек в молодые годы внезапно был вырван из активной трудовой деятельности после того, как достаточно быстро развивающийся паралич спинного мозга (по причине туберкулеза позвоночника) привел к полному параличу ног. Врачи обсуждают возможность операции. Для консультации приглашается один из самых известных нейрохирургов Европы. Но его прогнозы пессимистичны, и он отклоняет операцию. Об этом сообщает один из друзей в письме к подруге больного, на вилле которой он находится. Во время завтрака хозяйки виллы с больным гостем ничего не подозревающая горничная передает ей письмо. О том, что произошло затем, пациент рассказывает в своем письме другу; приведу некоторые отрывки из этого письма: «...Еве ничего не оставалось делать, как дать мне прочитать письмо. Так я узнал о неутешительном прогнозе, сделанном профессором. Дорогой друг, я вспоминаю фильм «Титаник», который я видел несколько лет назад. Больше всего мне запомнилась сцена, когда парализованный инвалид, сыгранный Фрицем Кортманом, читая «Отче наш», готовит к смертному часу маленькую группу людей, которым была уготована эта судьба, в то время как судно уже тонет и вода поднимается все выше и выше. Я пришел домой из кино потрясенный. Я думал, какой это должен быть подарок судьбы — сознательно идти навстречу смерти. Ну вот и моя судьба предоставила мне эту возможность. Мне позволено еще раз испытать свой боевой дух; но в этой борьбе с самого начала речь будет идти не о победе, а о последнем напряжении сил, о последнем гимнастическом упражнении, так сказать... Я хочу выносить боль без наркотиков — пока это возможно. «Битва на потерянной позиции?» Этого выражения вообще не должно существовать. Значение имеет только сама борьба... Не может быть никаких потерянных позиций... Вечером мы играли «Четвертую» Брукнера. Во мне все было исполнено струящейся благодати. — В остальном я занимаюсь ежедневно математикой и отнюдь не впал в сентиментальность».
В другом случае болезнь и близость смерти мобилизовали последнее в человеке, который до этого провел свою жизнь в «метафизическом легкомыслии» (Шелер) и прошел мимо своих лишь ему одному уготованных возможностей. Речь идет об одной молодой женщине, довольно избалованной жизнью, которая совершенно неожиданно попала в концентрационный лагерь. Там она заболела и слабела день ото дня. За несколько дней до смерти она сказала: «Я благодарна своей судьбе за то, что она меня так крепко ударила. В моем прошлом буржуазном существовании я была, безусловно, слишком безвольна». Приближение смерти ее не страшило. С кровати в комнате лагерного изолятора, где она лежала, через окно можно было видеть цветущий каштан. «Это дерево — мой единственный друг в моем одиночестве, с ним я разговариваю». Что это было — галлюцинации, или она бредила? Ведь она же имела в виду, что каштан также и «отвечал» ей. Но никаких признаков бреда не было. Но что же это был за странный «разговор двоих» — что «сказало» цветущее дерево умирающей женщине? «Оно сказало мне: Я здесь — я здесь — я жизнь, вечная жизнь».
Виктор фон Вайцзекер утверждал, что больной как страдающий в каком-то смысле превосходит врача. Эта мысль пришла мне на ум, когда я покидал эту женщину. Врач, которой достаточно хорошо понимает тонкости ситуации, не может подходить к неизлечимо больному или умирающему без определенного ощущения стыда: ведь, будучи врачом, он оказался бессильным вырвать у смерти эту жертву; пациент же в данном случае — это человек, который мужественно противостоит судьбе, принимая ее в тихом страдании и совершая этим в метафизическом смысле настоящее достижение.
О смысле труда.
Не следует, как мы уже говорили, задавать вопрос о смысле жизни; на него следует отвечать, причем отвечать каждый раз не словами, а делами. Кроме того, этот ответ должен соответствовать конкретности ситуации и личности, вобрать в себя эту конкретность. Верным ответом будет, таким образом, деятельный ответ в его повседневной конкретности, так как повседневность — это конкретное пространство человеческой ответственности.
В рамках этого пространства каждый человек незаменим и неповторим. Значение, которое имеет осознание своей единственности и неповторимости, мы уже обсудили. Мы видели, исходя из каких посылок экзистенциальный анализ работает на осознание ответственности, но одновременно мы видели и то, как сознание ответственности вырастает прежде всего на основе осознания конкретной личной задачи, «миссии». Не видя перед собой уникального смысла своего неповторимого бытия, человек оказывается в трудных ситуациях бессильным. Его можно сравнить с альпинистом, которым, попав в густой туман и не имея цели перед глазами, оказывается под угрозой опасной для жизни усталости. Но стоит только засветиться какому-нибудь огоньку в тумане, как он вновь обретает силы и бодрость. Какому альпинисту не знакомо это чувство безграничной усталости, когда он висит «на стене» и не знает, находится ли он на верном маршруте, пока не увидит вдруг «выход». И вот, когда до вершины остается несколько метров, он вновь обретает силы и бодро взбирается дальше.
До тех пор, пока творческие ценности или их реализация находятся на переднем плане жизненных задач, область их конкретного воплощения совпадает в основном с профессиональной деятельностью. Работа представляет собой то поле, на котором уникальность индивидуума находится во взаимоотношении с сообществом и получает, таким образом, смысл и ценность. Эти смысл и ценность присущи, однако, достигаемому результату (как результату для сообщества), но не конкретной профессии как таковой. Следовательно, нельзя сказать, что лишь какая-то определенная профессия позволяет человеку реализовать свои возможности. Ни одна профессия сама по себе не делает человека счастливым. И если многие, преимущественно невротично настроенные, люди утверждают, что они чувствовали бы себя реализованными, если бы у них была другая профессия, то здесь, видимо, речь идет о неверном понимании смысла профессиональной деятельности или о самообмане. В тех случаях, когда конкретная профессия не приносит чувства удовлетворения, вина лежит на человеке, а не на профессии. Профессия сама по себе еще не делает человека незаменимым и неповторимым; она лишь дает для этого шанс.
Одна пациентка сказала мне однажды, что она считает свою жизнь бессмысленной и поэтому не хочет выздоравливать; однако, по ее мнению, все было бы прекрасно, если бы она имела профессию, которая приносила бы ей удовлетворение; если бы она, например, была врачом или медицинской сестрой или химиком, который делает какие-нибудь научные открытия. Я попытался объяснить этой больной, что дело ни в коем случае не в профессии, а в том, чего удалось в ней достичь; все, что составляет индивидуальное и специфическое, единственное и неповторимое нашего существования, находит свое выражение в работе и делает таким образом нашу жизнь осмысленной — или этого не происходит.
Как это реализуется, например, в профессии врача? Что дает смысл его действиям? То, что он действует по правилам врачебного искусства? То, что он в том или другом случае предписывает инъекции или медикаменты? Искусство врача отнюдь не состоит в том, чтобы действовать только по правилам врачебного искусства. Профессия врача дает человеку лишь рамку постоянных возможностей реализовать себя посредством личных профессиональных достижений. То, что врач делает в своей работе сверх своих чисто врачебных обязанностей, лично от себя как человек — это и составляет смысл его работы, делает его незаменимым. Ведь кто бы ни делал инъекции — он или кто-либо из его коллег, — все, в конечном счете, будет сводиться к одному и тому же. И лишь там, где он действует за рамками профессиональных предписаний, за рамками профессионально «положенного», лишь там и начинается настоящая, личная, единственно дающая удовлетворение работа. А как обстоит дело с работой медицинских сестер, которой так завидует моя пациентка? Они кипятят шприцы, выносят судна, меняют больным постель — все это очень нужные вещи, которые, однако, сами по себе не могут принести удовлетворения; но там, где сестра делает нечто большее, выходящее за рамки положенного ей минимума, что-то лично от себя, находя, например, участливое слово для тяжелобольного, — лишь там возникает шанс дать жизни смысл, исходящий из профессии. Этот шанс дает любая профессия, если только работа понимается правильно. Незаменимость и необходимость, единственность и неповторимость заключены именно в человеке, в том, как он создает, а не в том, что он создает. Кроме того, пациентка, которая не находила смысла в своей жизни, так как не имела желанной профессии, могла бы реализовать себя и вне профессии — в личной жизни, например, где она могла бы выразить свою единственность и неповторимость как любящая и любимая, как супруга и мать, которая во всех жизненных отношениях является незаменимой и единственно необходимой для мужа и детей. Естественное отношение человека к своей профессиональной деятельности как к возможному полю реализации ценностей творчества и уникальной самореализации претерпевают во многих отношениях искажение из-за господствующих условий труда. Здесь речь идет прежде всего о людях, которые жалуются на то, что они по 8 или более часов в день работают на предпринимателя, выполняя на конвейере одно и то же движение или одно и то же нажатие рычага на прессе — чем обезличеннее, чем в большем соответствии норме, тем лучше. При таких обстоятельствах работа, конечно, может восприниматься только лишь как средство для добывания денег, необходимых для собственного существования. Это собственное существование начинается в этом случае лишь в свободное время, его смысл лежит в его свободном личном наполнении. При этом мы не должны забывать, что есть люди, работа которых делает их настолько усталыми, что они после работы замертво валятся на постель, не в силах предпринять что-либо еще; свое свободное время они могут наполнить лишь тем, что превращают его в пассивный отдых: они не в состоянии делать ничего более разумного, чем спать.
Сам же предприниматель, работодатель, в свободное время тоже не всегда «свободен»; и он не остается незатронутым упомянутыми выше искажениями естественных трудовых взаимоотношений. Кому не знаком тот тип людей, которые преуспевают в добывании денег и в постоянной погоне за ними забывают саму жизнь? Зарабатывание денег становится для них самоцелью. У такого человека много денег, и он знает, на что их потратить, но он совершенно не знает, для чего же, собственно говоря, он живет. Добывание денег превалирует над самой жизнью; кроме получения все большей прибыли, он не знает больше ничего — ни искусства, ни даже спорта; он спускает деньги в азартных играх, в связях с женщинами, в казино, где деньги, «поставленные на деньги», представляют для него последние смысл и цель.
Невроз безработицы.
Экзистенциальное значение профессии становится наиболее очевидным, когда профессиональная деятельность исчезает совсем, т. е. в случае безработицы. Психологические наблюдения над безработными людьми побудили психотерапевтов выдвинуть понятие «невроз безработицы». На первое место по симптоматике здесь удивительным образом выступает не депрессия, как можно было бы предположить, а апатия. Безработные становятся все более безучастными ко всему, и их инициатива все более и более сменяется апатией. Эта апатия не безопасна. Она делает этих людей неспособными ухватиться за руку помощи, которую им протягивают. Безработный воспринимает незаполненность своего времени как внутреннюю незаполненность, как незаполненность своего сознания. Он чувствует себя ненужным, так как не занят любимым делом. Он начинает думать, что его жизнь больше не имеет никакого смысла. Но так же как в биологии имеются так называемые вакантные разрастания, так и в области психологии имеются аналогичные явления. Безработица становится питательной почвой для развития невротических заболеваний.
Апатия как главный симптом невроза безработицы является, однако, не только выражением душевного вакуума; она, как всякий невротический симптом, является также и следствием физического состояния (в данном случае чаще всего — физического истощения организма). У тех людей, у которых невроз был уже и раньше и благодаря, так сказать, привходящему фактору безработицы обострился, — факт потери работы входит как материал в невроз и «невротически перерабатывается». Безработица в таких случаях является для невротика желанным средством, чтобы оправдать себя за все неудачи жизни, т. е. не только в профессиональной сфере. Она служит, так сказать, козлом отпущения, на которого взваливается вся вина за «испорченную» жизнь. Собственные ошибки интерпретируются как предопределенные судьбой и как следствие безработицы. «Да, если бы я не был безработным, то все было бы иначе, тогда все было бы хорошо и прекрасно», заверяют эти невротические типы; жизнь безработного диктует им определенный образ жизни и способствует их деградации. Они полагают, что от них нельзя ничего требовать, но и сами они ничего не требуют от себя. Им кажется, что судьба безработного освобождает их от ответственности перед другими так же, как и от ответственности перед самими собой, освобождает их от ответственности перед жизнью. Все неудачи во всех областях бытия сваливаются на эту судьбу. Вероятно, удобно думать, что ботинок жмет лишь в одном-единственном месте. Если объяснять все лишь одной причиной и если, к тому же, этой причиной является кажущаяся судьбой данность, то это обстоятельство имеет то преимущество, что человеку представляется, будто он ничего не потерял и что и дальше не нужно делать ничего другого, как ждать воображаемого мгновения, когда все, в силу той же причины, может быть, как-нибудь и наладится.
Как и всякий невротический симптом, невроз безработицы имеет следствие, выражение и средство; в своей последней и решающей перспективе, он оказывается равным любому другому неврозу как модус существования, как духовная позиция, как экзистенциальное решение. Но невроз безработицы вовсе не диктуется неизбежной судьбой, как это представляется невротикам. Безработный отнюдь не должен быть обречен на невроз безработицы. И в данном случае можно сказать, что за человеком остается решение, подчинится ли он душевно силам социальной судьбы, или нет. Есть немало примеров, которые доказывают, что не всегда безработица однозначно формирует и определяет характер. Наряду с характерным невротическим типом есть еще и другой тип безработных. Это люди, которые, потеряв работу, также вынуждены жить в неблагоприятных экономических условиях, но тем не менее они остаются свободными от невроза безработицы, не производят впечатления ни апатичных, ни угнетенных людей, более того, даже сохраняют известную веселость. В чем же тут дело? Если присмотреться к их жизни повнимательнее, то выяснится, что эти люди хотя и не профессионально, но разносторонне заняты. Часто это — добровольные помощники в каких-нибудь общественных организациях, почетные функционеры в учреждениях народного образования, неоплачиваемые сотрудники в молодежных союзах; они слушают интересные доклады и хорошую музыку, они много читают и обсуждают со своими товарищами прочитанное. Избыток свободного времени они используют осмысленно и наполняют свои время и жизнь многообразным содержанием. Часто в их желудке урчит так же, как и у представителей другого, ставшего невротическим, типа безработного, и все же они сохраняют оптимизм и далеки от отчаяния. Они сумели дать своей жизни смысл и содержание. Они поняли, что смысл человеческой жизни раскрывается не только в профессиональной деятельности, что можно, будучи безработным, не жить бессмысленно. Для них смысл жизни не исчерпывается фактом профессионального трудоустройства. Ведь то, что делает безработных апатичными и в конечном итоге лежит в основе невроза безработицы, — это ошибочное мнение, что профессиональная деятельность является единственным смыслом жизни; ложная идентификация профессии с жизненной задачей, к которой призван человек. Это приравнивание одного к другому ведет именно к тому, что безработный страдает от ощущения ненужности и бесполезности.
После всего сказанного становится ясным, как мало обусловлена судьбой душевная реакция на безработицу, какое обширное поле деятельности остается здесь для духовной свободы человека. С точки зрения предпринятой нами попытки экзистенциального анализа невроза безработицы, одна и та же ситуация безработицы по-разному осмысляется разными людьми, или, лучше сказать, одни позволяют социальной судьбе накладывать свой отпечаток на их характер и поведение, формируя их в душевном плане, в то время как другие сами выстраивают свою судьбу. Каждый безработный в отдельности еще может, следовательно, решить, к какому из этих двух типов он будет принадлежать — к типу внутренне оптимистичных или ставших апатичными безработных.
Итак, невроз безработицы не является непосредственным следствием безработицы. Более того, иногда мы даже видим, что безработица является следствием невроза. Ведь понятно, что невроз имеет обратное влияние на социальную судьбу и экономическую ситуацию страдающего от нее. При прочих равных условиях выстоявший безработный, в противовес ставшему апатичным, имеет больше шансов в конкурентной борьбе и скорее может получить рабочее место. Обратное воздействие невроза безработицы — не только социальное, но и витальное, поскольку структурированность, которую приобретает духовная жизнь благодаря своему характеру задачи, сказывается вплоть до биологического уровня. С другой стороны, внезапная потеря внутренней структуры, которая наступает вместе с переживанием бессодержательности и бессмысленности жизни, также ведет к органическим явлениям упадка. Психиатрия знает, например, типичный психофизический упадок в форме быстро наступающих явлений старения у людей, которые ушли на пенсию. Даже у животных встречается аналогичное явление: известно, например, что цирковые животные, перед которыми ставят определенные задачи, имеют в среднем более высокую продолжительность жизни, чем те, которые содержатся в зоологических садах и не «заняты» ничем. Из того факта, что невроз безработицы не связан напрямую с безработицей, вытекает возможность психотерапевтического вмешательства. Кто же, напротив, высокомерно полагает, что с психологической точки зрения на этом пути с безработицей не справиться, того следует отослать к нередко встречающемуся, особенно среди молодых безработных, мнению: то, чего мы хотим, — это не деньги, а содержание жизни. Однако психотерапия в более узком, нелоготерапевтическом смысле (например, с применением глубокого психологического воздействия) была бы в таких случаях бесперспективной. Все, о чем было сказано выше, — это, скорее всего, экзистенциальный анализ, который способен указать безработному путь к своей внутренней свободе и, вопреки его социальной судьбе, подвести его к осознанию той ответственности, которое поможет ему придать своей трудной жизни содержание и смысл.
Мы уже говорили, что как безработица, так и профессиональная деятельность могут быть употреблены в качестве средства для достижения невротической цели. Однако это средство для достижения цели следует отличать от той верной установки, которая состоит в том, что целью работы как средства является осмысленная жизнь. Человеческое достоинство не позволяет, чтобы человек был низведен до простого элемента рабочего процесса, до средства производства. Способность работать — это еще не все, она не является ни достаточным, ни необходимым основанием для того, чтобы наполнить жизнь смыслом. Один человек может быть работоспособным и, тем не менее, вести неполноценную, не наполненную смыслом жизнь; а другой может быть неработоспособным и, несмотря на это, наполнить свою жизнь смыслом. То же самое можно сказать и о способности человека наслаждаться. Человек ищет смысл своей жизни преимущественно на каком-то определенном поле и, следовательно, в какой-то мере ограничивает свою жизнь и самого себя; вопрос состоит лишь в том, действительно ли нужно вводить такое ограничение, или, как в случае с неврозом, оно не является необходимым. Другими словами совершенно не следует отказываться от способности к наслаждению в пользу способности работать или наоборот. Таким невротическим людям можно было бы адресовать слова героини романа Алисы Люткенс «Я не приеду к ужину»: «Если любви нет, работа становится суррогатом, если нет работы, любовь становится опиумом».
Невроз выходного дня.
Полнота профессиональной деятельности не идентична смысловой полноте творческой жизни. Невротик пытается подчас спастись от большой жизни бегством в профессиональную деятельность. Однако подлинная бессодержательность и пустота его жизни обнаруживаются сразу же, как только его профессиональная активность на какое-то время прерывается: а именно в выходные дни! Кому не известно безутешное выражение лиц людей, которые в указанные дни прервали профессиональную деятельность и этим самым оставили без употребления самих себя (если они к тому же упустили, например, свидание или не достали билетов в кино). Но человек, который является только человеком-рабочим и ничем другим, крайне нуждается в суете выходных дней, чтобы чем-то заполнить внутреннюю пустоту, поскольку именно в выходные, когда останавливается темп рабочей недели, бедность содержания его жизни становится очевидной. И создается впечатление, что человек бежит со скоростью, на какую только способен, чтобы не заметить бесцельности собственной жизни. Он пытаетс<