Принцы мэна, короли новой англии 12 страница
В безжизненном яблочном павильоне с пустыми полками женщины‑работницы дымили сигаретами и болтали. Работы весной мало, и, увидев хозяйского сына, они не побросали стаканчики с кофе, не погасили сигарет и не разбежались по рабочим местам. Просто отодвинулись друг от друга и неловко заулыбались.
Флоренс Хайд, жена Злюки, даже не притворилась, что чем‑то занята, затянулась и выдохнула дым.
– Привет, красавчик! – окликнула она Уолли.
– Привет, Флоренс, – улыбнулся в ответ Уолли.
Толстуха Дот Тафт, которая каким‑то чудом пробежала целую милю, спасаясь от пчел Айры, когда Сениор перевернул прицеп с сучьями, вынула сигарету изо рта, подняла с пола пустой ящик, опять поставила, вспоминая, куда дела метлу.
– Привет, золотко! – весело приветствовала она Уолли.
– Что новенького? – осведомился Уолли.
– Пока ничего, – сказала Айрин Титком. Засмеялась и отвернула лицо. Она всегда смеялась и всегда отворачивалась, чтобы скрыть шрам от ожога, точно видела вас впервые и не хотела, чтобы вы заметили ее шрам.
Как‑то Айра Титком сидел ночью у своих ульев с ружьем в одной руке и керосиновой лампой в другой: кто‑то повадился разорять пасеку – медведь или енот. Айрин знала об этом и все‑таки удивилась, когда донесшийся со двора голос мужа разбудил ее. Он стоял на лужайке перед домом и водил лампой. Она видела в темноте только ее огонек. Айра попросил поджарить яичницу с беконом, если не трудно: очень ему надоело караулить злоумышленника, даже есть захотелось.
Мурлыча под нос песенку, Айрин жарила яичницу, в это время Аира подошел к кухонному окну и постучал, хотел узнать, не готова ли еда. Айрин никак не ожидала увидеть мужа в облачении пчеловода. Конечно, она сто раз видела в нем мужа, но ей в голову не пришло, что он в нем пойдет караулить медведя. К тому же она не знала, как выглядит костюм ночью, при свете керосиновой лампы.
А Айра надел костюм на тот случай, если пуля нечаянно угодит в улей. Он вовсе не хотел напугать жену, но бедная Айрин, выглянув в окно, вдруг увидела белое, озаренное дрожащим языком пламени привидение. Так вот кто разоряет улья! Дух пчеловода, который жил здесь сто лет назад! Он, наверное, убил несчастного Аиру и теперь подбирается к ней! Сковородка подпрыгнула у нее в руках, и горячий свиной жир выплеснулся в лицо. Айрин еще повезло, что уцелели глаза. Ох уж эти домашние несчастные случаи! Подстерегают человека на каждом шагу.
– А ты зачем к нам зашел, Большой Брат? – спросила Уолли толстуха Дот Тафт.
Женщины, работающие в яблочном павильоне, постоянно поддразнивали его. Великолепный Уолли позволял шутить с собой. А эта троица к тому же знала его с пеленок.
– Он хочет нас покатать на машине! – смеялась Айрин Титком, отвернув лицо.
– Пригласил бы нас в кино, а, Уолли? – шутила Флоренс Хайд.
– Пригласишь, все что угодно для тебя сделаю! – вторила ей Толстуха Дот.
– Ну уважь нас! – взвизгнула Флоренс.
– А может, у Уолли на уме другое. Может, он хочет рассчитать нас! – хохотнула Айрин, и все трое так и покатились. Толстуха Дот разразилась гомерическим хохотом, Флоренс Хайд поперхнулась дымом, и Дот буквально зашлась от смеха.
– А что, Грейс сегодня не работает? – как бы случайно спросил Уолли, дождавшись, пока женщины успокоятся.
– Ах ты Господи! Вот ведь кого он хочет видеть! – воскликнула Дот Тафт. – Интересно, что он в ней такого нашел, чего у нас нет?
Синяков, подумал в ответ Уолли. Сломанных ребер, вставных зубов, настоящей, непридуманной боли – и, застенчиво улыбнувшись, сказал:
– Мне надо кое‑что у нее спросить.
Застенчивость была напускная, с этими женщинами отношения у Уолли были самые непринужденные.
– Держу пари, она Уолли откажет! – засмеялась опять Айрин.
– А вот и нет. Перед Уолли ни одна женщина не устоит, – продолжала подтрунивать Флоренс.
Уолли опять подождал, пока смех стихнет. Толстуха Дот наконец сжалилась над ним:
– Грейс чистит большую духовку. В которой пекут пироги.
– Большое спасибо, леди, – раскланялся Уолли и, посылая воздушные поцелуи, поспешил удалиться.
– Какой ты жестокий, Уолли, – бросила ему вдогонку Флоренс Хайд. – Мы будем ревновать.
– А у Грейс, между прочим, духовка даже очень горячая! – сказала Толстуха Дот, и опять за спиной Уолли раздался взрыв хохота, смешанного с кашлем.
– Смотри не обожгись! – подхватила Айрин Титком. Уолли ушел с еще большим азартом, а женщины продолжали болтать и дымить сигаретами.
Он не удивился, что Грейс Линч досталась в дождливый день самая черная работа. Женщины ее жалели, но она была среди них чужая. Всегда держалась особняком, точно боялась, вдруг кто‑нибудь набросится на нее и побьет, как Вернон. Словно бесконечные побои убили в ней душевный настрой, необходимый для дружбы с этой веселой троицей.
Грейс Линч была моложе других женщин и худа, как скелет; худобой она выделялась среди всех работниц яблочного павильона. Даже Лиз‑Пиз, подружка Эрба Фаулера, была полнее ее. Даже у младшей сестренки Дот Тафт, что в сезон вместе со всеми пекла яблочные пироги, и у той на костях было больше плоти.
Зубы Грейс еще не вставила; плотно сжатый рот и запавшие губы придавали лицу мрачную сосредоточенность. Уолли никогда не слышал ее смеха, а здешним работницам непристойные шутки были нужны как воздух – что‑то ведь должно скрашивать скуку их жизни. Грейс была среди них словно запуганная дворняга. Ела ли она яблочный пирог, пила ли сидр, ее лицо никогда не выражало удовольствия. Она не курила, хотя в 194…‑м курили все, даже Уолли. Боялась любого шума, сторонилась работающих механизмов.
Уолли надеялся, что на Грейс будет кофта с длинными рукавами, так ему было тяжко видеть ее синяки.
Когда он нашел ее, она по пояс засунулась в духовку огромной плиты, соскребая внутри нагар; на ней была блузка с длинными рукавами, но оба рукава, чтоб не запачкать, были закатаны выше локтей. Шаги Уолли испугали ее, она вскрикнула, дернулась назад и ушибла локоть о петлю дверцы.
– Прости, что я испугал тебя, Грейс, – быстро проговорил Уолли.
Кто бы ни приблизился к ней, Грейс начинала метаться и вечно обо что‑нибудь ударялась. Она ничего не ответила Уолли, только потерла ушибленный локоть, стояла перед ним потупясь, то прижимая руки к тощим грудям, то опуская. Может, хотела спрятать их, отвлечь внимание от синяков. При всей своей уравновешенности Уолли всегда испытывал внутреннее напряжение, разговаривая с Грейс, казалось, она или сорвется с места и убежит, или бросится на него не то затем, чтобы вцепиться ногтями, не то – чтобы целовать, тыча ему в рот острым как нож языком. Вдруг она приняла его взгляд, ищущий у нее на теле новые синяки, за проявление мужского интереса? Может, поэтому он так напрягся?
«Эта бедняжка просто сумасшедшая», – заметил однажды ей Кендел в разговоре с Уолли. Так что, скорее всего, дело в этом.
– Грейс, – сказал Уолли, заметив, что ее стала бить крупная дрожь.
Она тискала в руках металлическую мочалку с такой силой, что по руке у нее потекла грязная пена, пачкая блузку и рабочие джинсы, туго обтягивающие худые бедра. Изо рта выставился единственный зуб, наверное вставной, прикусив краешек нижней губы.
– Ох, Грейс, – сказал Уолли, – у меня проблема.
Грейс смотрела на него с таким испугом, точно ничего страшней этих слов никогда не слыхала.
– Я чищу духовку, – неожиданно сказала она и отвернулась.
Неужели она опять полезет в этот черный зев и придется остановить ее, – подумал Уолли и в тот же миг понял: ей он может доверить все (да и не только он). Грейс ни с кем не осмелится поделиться услышанным, а если бы осмелилась, делиться ей не с кем.
И Уолли выпалил:
– Кенди беременна.
Грейс пошатнулась, точно ее ударило резким порывом ветра или парами нашатыря, которым она оттирала духовку. Опять вскинула на Уолли круглые кроличьи глаза.
– Мне нужен совет, Грейс, – проговорил Уолли и вдруг подумал: если Вернон сейчас их застанет, сочтет себя вправе поколотить Грейс. – Пожалуйста, расскажи, что ты об этом знаешь.
– Сент‑Облако, – просипела сквозь сжатые губы Грейс.
Уолли сначала не понял: почему Сент? Что это за святой? Может, это кличка еще одного ужасного коновала? Судьба явно не благоволит Грейс, она наверняка попала в руки к настоящему живодеру.
– Не знаю, как зовут врача, – продолжала таинственно шептать Грейс, опустив глаза, и уже больше ни разу не взглянула на Уолли. – Это место так называется – Сент‑Облако. Врач хороший, добрый, делает хорошо.
Эти несколько фраз были для Грейс подвигом, речью с трибуны.
– Только не отпускай ее одну, хорошо, Уолли? – Грейс дотронулась до него и тут же отдернула руку, как от раскаленной плиты.
– Конечно, не отпущу, – обещал ей Уолли.
– Когда сойдете с поезда, спросите приют, – прибавила Грейс и с этими словами нырнула обратно в духовку, так что Уолли не успел и поблагодарить ее.
Грейс Линч ездила туда одна. Вернон даже не знал о поездке, а то наверняка побил бы ее.
Грейс приехала туда вечером, только‑только стемнело. Согласно правилам, ее поместили отдельно от рожениц; она так волновалась, что снотворное, данное Кедром, не подействовало, и она всю ночь не сомкнула глаз, прислушиваясь к незнакомым звукам. Гомер тогда еще не был учеником Кедра, и если видел Грейс, то не запомнил. Впоследствии, когда они познакомятся, Грейс тоже его не узнает.
Она пришла вовремя, срок небольшой, и аборт не дал никаких осложнений, если не считать будущих снов. Впрочем, у пациенток д‑ра Кедра после абортов серьезных осложнений никогда не было. Да и после других операций, если, конечно, пациентка не страдала каким‑нибудь душевным расстройством. Но тут уж д‑р Кедр был ни при чем.
Сестра Эдна и сестра Анджела отнеслись к ней ласково, и д‑р Кедр был хороший и добрый, как выразилась Грейс; и все‑таки тяжело ей было вспоминать Сент‑Облако. И причиной была не сама операция и не собственные невзгоды, а вся атмосфера дома, которую она ощутила во время бессонной ночи. Насыщенный испарениями воздух давил, как камень, от бурлящей реки веяло смертью, младенцы верещали, как помешанные, ухали совы, кто‑то рядом ходил, где‑то стучала пишущая машинка (д‑р Кедр печатал в кабинете сестры Анджелы), из соседнего дома донесся вопль. Наверное, крикнула во сне Мелони.
После ухода Уолли Грейс не смогла работать. У нее заболел низ живота, точь‑в‑точь как в Сент‑Облаке. Она пошла в павильон, сказала женщинам, что ей неможется, и попросила домыть плиту. Никто на ее счет не стал проезжаться. Толстуха Дот предложила отвести домой, а Айрин Титком и Флоренс Хайд (все равно делать особенно нечего) обещали в два счета прикончить духовку, как говорят в Мэне. И Грейс Линч пошла отпрашиваться у Олив – ей уже сильно нездоровилось.
Олив, разумеется, отпустила ее, а когда позже увидела Вернона Линча, так на него взглянула, что тот даже поежился. Он в это время мыл насадку на распылителе в амбаре номер два. Олив ехала мимо в видавшем виды фургоне и одарила его таким взглядом, что Вернон подумал, уж не хочет ли она его рассчитать. Но мысль эта тотчас вылетела у него из головы, они там долго не задерживались. Он посмотрел на отпечаток шин хозяйского фургона на раскисшей колее и бросил ей вслед грязную прибаутку: «Хочешь, дам пососать, богатая б‑дь». Ухмыльнулся и продолжал мыть насадку.
В тот вечер Уолли и Кенди сидели на пирсе Рея Кендела, и Уолли рассказал ей то немногое, что узнал про Сент‑Облако.
– Я слыхала только, что Сент‑Облако – это детский дом, – тихо проговорила Кенди.
Оба понимали, на два дня их из дому никто не отпустит. И Уолли попросил у Сениора кадиллак на один день: выедут утром пораньше и вечером вернутся.
– Конец весны – лучшее время проехаться по побережью. Летом будет слишком много туристов. А вдали от берега умрешь от жары, – сказал он отцу и пошел говорить с матерью.
– Правда, мы наметили поездку на рабочий день, – сказал он. – Но, мама, один день погоды не делает. А нам с Кенди так хочется прокатиться, устроить себе короткие каникулы.
Олив не стала возражать, но в который раз с сокрушением подумала, выйдет ли что‑нибудь путное из ее сына.
Рей Кендел был, как всегда, с головой в работе. Эта прогулка с Уолли доставит дочери удовольствие. Уолли прекрасно водит машину, может, чуть быстрее, чем следует, но кадиллак Сениора – Рей знал точно – машина надежная. Он сам за ней смотрит. И он с легким сердцем отпустил Кенди.
Накануне поездки Кенди и Уолли пошли спать рано, но долго не могли уснуть. Как и полагается влюбленным, каждый думал о том, как подействует на другого предстоящий шаг. Уолли боялся, вдруг Кенди после аборта почувствует отвращение к сексу. А Кенди тревожилась, не изменится ли к ней Уолли.
В ту ночь д‑р Кедр и Гомер тоже не спали. Кедр сидел за машинкой в кабинете сестры Анджелы; он видел в окно, как Гомер расхаживает по темному двору с керосиновой лампой в руке. «Что с ним?» – подумал Кедр и вышел наружу.
– Не спится, – сказал Гомер.
– Что такое на этот раз? – спросил Кедр.
– Может, совы мешают, – ответил Гомер.
Керосиновая лампа вырывала из тьмы небольшое пространство; дул сильный ветер, что редко случалось в Сент‑Облаке. Порывом задуло лампу, но сзади из окна кабинета Анджелы падал свет – единственный огонь на много миль кругом. Их тени в светлом пространстве взбежали по обнаженному склону холма до темной кромки леса; тень д‑ра Кедра там затерялась, а тень Гомера, шагнув через лес, устремилась в небо. Тут‑то они и обнаружили, что Гомер выше учителя.
– Вот черт! – воскликнул Кедр, распахнув руки, и тень его стала похожа на тень волшебника, готового поделиться всеми своими секретами.
Он взмахнул руками, как летучая мышь крыльями.
– Гляди, – сказал он Гомеру. – Я волшебник.
Гомер Бур, ученик волшебника, тоже взмахнул руками.
Дул сильный, свежий ветер. Туман, всегда висевший над Сент‑Облаком, рассеялся; звезды сияли ярко и холодно; чистый воздух не пах ни опилками, ни сигарным дымом.
– Чувствуете, какой ветер? – сказал Гомер. Возможно, этот ветер и не давал ему спать.
– Ветер с побережья, – сказал Уилбур Кедр; он глубоко втянул носом воздух, пытаясь уловить запах соли. Да, это ветер, дующий с океана, редкий гость в их местах.
Откуда бы он ни дул, Гомеру он нравился.
Оба мужчины дышали ветром и каждый думал: «Что со мной будет завтра?»
Глава пятая
Гомер нарушил слово
Начальник станции Сент‑Облака был существом одиноким и малопривлекательным, жертва цветных каталогов и безумных религиозных брошюр, ежемесячно приходящих по почте. Брошюры мало‑помалу приобретали вид комиксов; на титульном листе последней был изображен скелет в солдатском мундире, парящий в небе на крылатой зебре над полем битвы, несколько напоминающим окопы Первой мировой войны. Другие брошюры были не столь впечатляющи, но начальник станции был уже до того заморочен сюжетами «религии – почтой», что в его религиозные кошмары вплетались домашняя утварь, лифчики кормящих матерей, складные стулья и гигантские овощи – словом, все, что рекламировалось цветными каталогами. Бывало, он просыпался в холодном поту, увидев во сне летающие гробы, стартовавшие с образцовых овощных грядок. Один из каталогов был целиком посвящен рыболовному снаряжению, и какое‑то время привидевшиеся кадавры разгуливали в болотных сапогах с сетями и удочками; другой рекламировал бюстгальтеры и «грации», и начальника станции особенно пугали летающие мертвецы, затянутые в корсеты.
Абсолютно безумны были брошюры, пропагандирующие новое откровение, суть которого сводилось к тому, что на земле непрерывно растет число неприкаянных мертвецов, которым отказано в вечном спасении; и начальнику станции представлялось, что в местах большего скопления людей (Сент‑Облако к таковым не относился) небо переполнено их проклятыми душами.
Явление Клары д‑ра Кедра на станцию зловеще вписалось в картины ночных кошмаров; с тех пор свихнувшийся бедняга встречал каждый поезд, втянув голову в плечи, с искаженным от страха лицом, хотя д‑р Кедр и заверил его, что в ближайшие год‑два новых трупов не будет.
Для начальника станции Судный день был не менее осязаем, чем погода, хорошая или плохая. Больше всего он боялся первого поезда, развозившего молоко. В любую погоду тяжелые бидоны были одеты инеем. Пустые бидоны, подвозимые к поезду, жестяно бренчали, ударяясь друг о друга и металлические ступеньки вагона, точь‑в‑точь похоронный звон. С первым утренним поездом прибывала почта; начальник станции жаждал новых каталогов, но сердце его трепетало – вдруг снова явится труп, хлюпающий в заморозке, или «религия – почтой» напомнит (в еще более страшных образах) о скором (чуть ли не завтра) пришествии Судного дня. Жизнь начальника станции подтачивали страхи, которые он пытался отогнать исступленной утренней молитвой.
Его пугал любой пустяк, при виде мертвого животного, что бы ни было причиной смерти, начальника станции начинало трясти. Он верил, что души животных тоже витают в воздухе, и есть опасность, что одной из них он нечаянно поперхнется. Будешь тут страдать бессонницей, как Уилбур Кедр или Гомер, не обладая при этом преимуществами, которые дают эфир, образование или молодость.
Но в этот раз он заснул, и, без сомнения, его разбудил ветер; подхватил, наверное, летучую мышь и бросил о стену дома. Конечно, летучая тварь разбилась, и теперь ее окаянная душа кружит за окном, стремясь проникнуть внутрь.
Ветер явно крепчал, пересчитал спицы на велосипеде, взвыл, сорвал его с крючков и швырнул на выложенную кирпичом дорожку, звонок на руле звякнул, как будто велосипед пыталась украсть неприкаянная душа. Начальник станции сел в постели и заголосил.
В одной из брошюр было сказано, что крик – если и не верная, то хоть какая‑то защита от парящих в воздухе душ. Вопли и правда возымели эффект, разбудили спящего под застрехой голубя. Голубь не сова, не любит бодрствовать по ночам; и он запрыгал по крыше, ища более спокойного места. Начальник станции откинулся на спину и вперил взор в потолок, ожидая, что чья‑то душа в сию минуту низринется на него. Он не сомневался, воркование голубя – это причитания грешника, терзаемого адскими муками. Он встал и выглянул из окна: свет ночника слабо освещал небольшую грядку, он сам вчера вскопал ее. Свежие комья земли потрясли его, значит, уже и могила готова! Он быстро оделся и выбежал на улицу.
«Религия – почтой» учила, что бесприютные души не вселяются в движущееся тело. Самое опасное – спать или стоять. И начальник станции стал мерить быстрым шагом ночные улицы Сент‑Облака. Ему всюду блазнили привидения. «Поди прочь», – угрожающе хрипел он то темному дому, то шороху, то неясной тени. Где‑то залаяла собака. Шаги начальника станции спугнули енота, рывшегося в мусоре, но живых зверей он не боялся, шуганул енота, и тот, к его вящему удовольствию, огрызнулся. Он шел, стараясь держаться подальше от квартала заброшенных домов. Какой разгром учинила там толстая девчонка из приюта! Это не девчонка, а сущий дьявол. В заброшенных домах, он знал, неприкаянные души так и кишат и отличаются особой свирепостью.
Вблизи детского приюта было спокойнее. Правда, д‑ра Кедра он боялся, но перед детьми (и их душами) чувствовал себя храбрецом. Как все трусливые люди, со слабыми он был задира. «Паршивки», – шептал он, подходя к отделению девочек. Странно, что не воображаются те кошмарные вещи, которые можно проделать с этой великаншей, «губительницей», как он ее называл. Она не раз являлась ему в сновидениях, обычно как манекенщица для «граций» и бюстгальтеров. Он недолго задержался у отделения девочек, глубоко втягивая ноздрями воздух – вдруг донесется запах Мелони, разрушительницы домов. Но ветер был слишком силен, кружил как бешеный. Да ведь это ветер Судного дня! – сообразил начальник станции и припустил дальше. Медлить нельзя – сейчас сцапает душа грешника.
Он шел вдоль темной стороны отделения мальчиков. Кабинет сестры Анджелы, в котором свет обычно горел всю ночь, был на другой стороне. Начальник станции поднял голову и увидел за домом голый, в оврагах, склон холма. Странно, источника света нет, а весь холм до черной кромки леса залит огнем. Какая‑то чертовщина.
Другой бы пролил слезу над своей впечатлительностью. А он еще стал корить себя. Уже за полночь, а он не спит. Как будет встречать первый поезд, который приходит затемно большую часть года? Из вагонов выходят те самые женщины… начальник станции содрогнулся. Иные в свободном платье, спрашивают приют, а вечером возвращаются, лица пепельно‑серые, как у привидений в ночных кошмарах. Такое же было лицо у Клары, подумал начальник станции (он, конечно, не знал имени трупа). Он видел ее всего один раз, какой‑то миг. И такая несправедливость, она является ему во сне чуть не каждую ночь.
Ему вдруг почудились невдалеке человеческие голоса, он опять посмотрел поверх дома на освещенный склон холма, две гигантские тени (Уилбура Кедра и Гомера Бура) протянулись одна до леса, другая – до неба. Два великана махали длинными, в обхват холма, руками. Ветер подхватил их голоса, он уловил слово «волшебник»! И тогда он понял: ходи хоть до утра, беги бегом, спасенья ему нет. На этот раз он пропал. Последняя мысль была – время для него и мира исполнилось.
* * *
Ветер с океана все еще дул в Сент‑Облаке. Даже Мелони это заметила, не брюзжала с утра, заставила себя встать, хотя почти всю ночь проворочалась с боку на бок. Ей чудилось, что какой‑то зверь топчется по двору вокруг отделения, заглядывает в мусорные баки. На рассвете она увидела двух женщин, бредущих со станции в сторону приюта. Женщины шли молча, они не знали друг друга, но, конечно, подозревали, что каждую привело сюда. Головы понурены, одеты слишком тепло для весны. Мелони смотрела, как ветер облепляет на них толстые зимние пальто. На вид не беременные, подумала Мелони и напомнила себе сесть вечером у окна, посмотреть, как они пойдут обратно к вечернему поезду; учитывая, что они здесь оставят, наверное, полетят как на крыльях, тем более под гору. Правда, каждый раз женщины возвращались, точно тащили на себе двойную ношу. Ступали тяжело, просто не верилось, что они дочиста выскоблены.
Нет, не дочиста, думала Мелони, не весь груз оставили они в Сент‑Облаке. Хотя Гомер ничего ей не рассказывал про больницу, Мелони умела собирать по крупицам горестные женские истории (утраты, ошибки, несбывшиеся надежды, упущенные возможности); глаз у нее на всякую беду был наметан.
Ступив за порог, Мелони сразу почуяла в воздухе что‑то необычное, принесенное ветром. Она не видела трупа начальника станции, он лежал на пустыре в густых зарослях травы, куда выходила задняя дверь отделения мальчиков, которой очень редко пользовались (у больницы был свой черный ход).
Из своего окна в мир (в кабинете сестры Анджелы) д‑р Кедр тоже не мог видеть коченеющее тело жертвы «религии – почтой». И не его отлетевшая душа беспокоила сейчас д‑ра Кедра. Бессонные ночи бывали и раньше, ветер с океана был хоть и редкий, но знакомый гость. Утром успели подраться девочки, одной рассекли губу, другой – бровь. Но Гомер аккуратнейшим образом зашил губу, а бровью занимался сам Кедр – шов наружный, на лице, нужна опытная рука.
У двух женщин, дожидавшихся аборта, были маленькие сроки, и, по мнению сестры Эдны, обе вполне здоровы – духовно и физически. В палате рожениц лежит почти жизнерадостная женщина из Дамарискотты; у нее только что начались схватки, роды вторые, вряд ли какие будут неожиданности. Д‑р Кедр даже решил доверить эти роды Гомеру, не только потому, что они обещают быть легкими, но роженице, по словам сестры Анджелы, очень понравился Гомер; рта не закрывает, когда он подходит к ней, выложила о себе всю подноготную.
Так от чего же кошки на сердце скребут, размышлял д‑р Кедр. Что разладилось? Какое облачко появилось на горизонте?
Запаздывала почта, на кухню не подвезли молока. Кедр не знал, да и какое ему до этого дело, что на станции из‑за отсутствия начальника порядка еще меньше, чем обычно. Никто не сообщил ему, что начальник станции исчез. Не заметил Уилбур Кедр и легкой сумятицы среди душ, обитающих в небе над Сент‑Облаком. Обремененный земными заботами, он не мог позволить себе возвышенных размышлений о душе.
Вплоть до нынешнего утра и Гомер о душе не думал. Душа не входила в число преподаваемых ему предметов. А поскольку в комнате, где он изучал Клару, окон не было, отнюдь не начальник станции (точнее, не его отлетевшая душа) предстал перед Гомером.
Д‑р Кедр попросил Гомера произвести вскрытие плода.
Так случилось, что в то утро к ним привезли беременную женщину из Порогов‑на‑трстьей‑миле, скончавшуюся от ножевых ран, возможно, она сама себе их и нанесла. Ничего сверхординарного для Порогов‑на‑третьей‑миле; но женщина была на сносях, и возможность извлечь живого младенца из утробы мертвой матери была уникальна даже для Сент‑Облака. Д‑р Кедр хотел спасти ребенка, но ребенок, почти девятимесячный плод, тоже получил удар ножом. И так же, как мать, истек кровью.
Неродившийся плод (как предпочитал называть его д‑р Кедр) был бы мальчиком, что сразу бросилось в глаза Гомеру, впрочем, в этом никто бы не усомнился. И как там ни называй его, это был вполне доношенный младенец. Д‑р Кедр попросил Гомера в более точных медицинских терминах установить причину смерти.
Гомер взял было анатомические щипцы д‑ра Кедра, но понял, что может обойтись большими ножницами. Он легко вскрыл грудную клетку, разрезав ее посередине, и сейчас же заметил, что перерезана легочная артерия, рана находилась всего в полудюйме от зияющего артериального протока; у человеческого зародыша артерии пупочного канатика вдвое уже аорты; но Гомер еще никогда не заглядывал внутрь плода. У новорожденного пупочные сосуды через десять дней превращаются в сухую ниточку. Это не чудо, а результат первого вдоха, который блокирует пуповину и раскрывает легкие. Пуповина для плода – окольный путь, по которому кровь, минуя легкие, поступает в аорту. .
Гомера не поразило то, что легким плода не так уж и нужна кровь, плод ведь не дышит; поразило его другое: ножевая рана перерезала пупочную артерию, и получился как бы второй глаз в пару с маленьким отверстием пупочного канатика. Открытое отверстие говорило само за себя – плод не успел сделать первого вдоха.
Жизнь плода в утробе – история развития жизни вообще. Гомер зажал рассеченную артерию остроконечным зажимом. Раскрыл «Анатомию» Грея на главе, посвященной человеческому эмбриону. И был потрясен – как он раньше не обращал внимания, что «Анатомия» Грея начинается не с плода, она им заканчивается. Плод представляет интерес в последнюю очередь.
Гомер видел продукт зачатия на разных стадиях развития; иногда в полной сохранности, иногда едва узнаваемые кусочки. Но почему именно старые черно‑белые рисунки в «Анатомии» Грея произвели на него такое сильное действие, он не мог сказать. Там был профиль головки четырехнедельного эмбриона («еще не дергается», заметил бы доктор Кедр), в нем почти нет ничего человеческого; позвоночник изогнут под углом согнутого запястья, а там, где костяшки сжатого кулака, лицо страшной рыбы, живущей под толщей воды, куда не проникает свет; такой рыбы никто никогда не видел, она может привидеться только в кошмарном сне; рот расположен как у угря, глаза по бокам головы, точно ждут нападения слева и справа. У восьминедельного зародыша («еще не дергается») есть нос и рот и даже, пожалуй, выражение лица. Сделав это открытие – у восьминедельного зародыша есть выражение лица, Гомер вдруг явственно ощутил в нем присутствие того, что люди называют «душой».
Он поместил младенца из Порогов в неглубокий эмалированный поднос, двумя зажимами укрепил разрез грудной полости, еще одним вытянул повыше перерезанную легочную артерию. Щечки у младенца ввалились, точно чьи‑то невидимые ладони сдавили с боков лицо; он лежал на спине, упираясь локтями в края подноса, воздев окоченевшие ручки перпендикулярно грудной клетке. Крошечные пальчики растопырились, как будто ловили мяч.
Гомера не волновал неряшливый вид обрезанной пуповины, которая была слишком длинна, он аккуратно подрезал ее и перевязал. На малюсеньком пенисе запеклась капелька крови, Гомер снял ее. Пятнышко засохшей крови на ослепительно белой эмали легко стерлось намоченным в спирте ватным тампоном. Тельце ребенка на белом фоне, казалось, на глазах приобретает пепельно‑серый оттенок. Гомер почувствовал дурноту, успел отвернуться к раковине, и его вырвало. Он открыл кран, старые трубы завибрировали, загудели. От этих труб, а может, от кружившейся головы, не только комната, но и весь приют ходил ходуном. Гомер забыл про ветер с океана, который все еще дул с неослабевающей силой.
Он ни в чем не винил д‑ра Кедра. Он знал, как легко взвалить вину на одного человека. Д‑р Кедр не был ни в чем виноват; он лишь делал то, во что свято верил. Если для сестер Эдны и Анджелы он был святой, то для него он был еще и отец. Кедр знал, что он делает и ради кого. Но эта его чепуха – дергается, не дергается – не действовала на Гомера. Называйте как хотите: плод, эмбрион, продукт зачатия, думал Гомер, дело не меняется, человеческий зародыш – живое существо. И что бы вы ни делали, как ни называли – вы его убиваете. Он смотрел на перерезанную легочную артерию, которую так искусно обнажил в грудной клетке младенца из Порогов‑на‑третьей‑миле. «Пусть Кедр называет его как хочет, это его право; плод так плод, прекрасно. Но для меня, – думал Гомер, – это младенец. У Кедра есть право выбора. У меня оно тоже есть».