На крыше не должно быть больше шести человек одновременно. 8 страница
Японцы удерживали Мандалай. Свои первые бомбы Уолли сбросил на железнодорожный мост в Мьитинге. Пути и южная набережная были повреждены, южный пролет моста полностью разрушен. Все бомбардировщики и экипажи вернулись на базу без потерь. Уолли бомбил промышленные районы Мьинджана, но сильная облачность помешала оценить нанесенный ущерб. Летом, когда Гомер опять красил в белое дом сидра, Уолли бомбил пристань в Акьябе, мост в Шуэли на севере Бирмы, железнодорожный узел в Проме. Были его бомбы среди десяти тонн смертоносного груза, сброшенного на железнодорожные депо в Шуэбо. Участвовал он и в налете на военные склады в Каулине и Танбьюзайате. Но самое яркое впечатление осталось у него от бомбежки нефтяных полей Иенангьата; бушующее море огня – горела нефть и буровые вышки – стояло у него в глазах весь обратный полет над горами и джунглями. Бомбардировщики и экипажи вернулись на базу без потерь.
Его произвели в капитаны и перевели на легкую работу, как он написал в письме. «Бойся легкой работы», – вспомнились Гомеру сказанные когда‑то слова д‑ра Кедра.
Тогда, в Форт Миде, Уолли победил в конкурсе, придумав лучшее название самолета. И вот пришло время применить его. Самолет его теперь назывался «Удары судьбы».
Нарисованный краской кулак под названием выглядел внушительно. Кенди с Гомером потом удивлялись, почему это Уолли придумал «удары судьбы», а не просто «удар».
Теперь Уолли летал над Гималаями, над Бирмой по маршруту Индия – Китай; возил туда непременные атрибуты войны – горючее, бомбы, пушки, винтовки, боеприпасы, обмундирование, авиационные двигатели, запасные части, продовольствие; обратно возил живой груз – участников боевых действий. Весь полет протяженностью пятьсот миль туда и обратно занимал семь часов. Шесть из них Уолли не снимал кислородной маски, так высоко приходилось летать: над джунглями – из‑за японцев, над Гималаями – из‑за гор. Гималаи известны самыми коварными воздушными потоками.
В Ассаме, когда вылетали, термометр показывал сто десять[8]по Фаренгейту. Совсем как в Техасе, думал Уолли. На летчиках были только носки и шорты.
Тяжело груженный самолет поднимался на высоту пятнадцати тысяч футов за тридцать пять минут; на этой отметке пролетал первую гряду. На высоте девяти тысяч футов Уолли натягивал брюки, на пятнадцати – меховую куртку и штаны. Столбик ртути опускался до двадцати градусов. В сезон муссонов летали на автопилоте.
Этот маршрут назывался «линией жизни». Летчики говорили – «слетать через горб».
Четвертого июля газетные заголовки кричали:
«Янки уничтожили железнодорожный мост в Бирме. Китайцы побили японцев в провинции Хубэ».
А вот что тогда написал Уолли Кенди и Гомеру (совсем обленился, послал обоим один и тот же стишок):
В Бомбее один балбес,
Не дождавшись секса с небес,
Слепил себе бабу из глины,
Засунул член в горячую глину.
Вынул короче наполовину.
Летом 194…‑го на всем побережье Мэна ужесточили правила затемнения, и киноплощадка в Кейп‑Кеннете была временно закрыта. Гомера это не огорчило. Волей судьбы он возил в кино не только Кенди, но и Дебру и вот благодаря войне избавился от этого раздвоения.
Мистер Роз написал Олив, что не сможет в этом году набрать команду сборщиков. «Все ушли на войну. И нет бензина для такой дальней дороги», – объяснил он.
– Выходит, мы зря навели порядок в доме сидра, – сказал Гомер.
– Порядок, Гомер, еще никогда никому не мешал, – вразумляла его Олив.
Тяжелый летний труд в поте лица, на который янки сами себя обрекли, скрашивался несравненной прелестью этого коротенького времени года.
Гомер, санитар и садовник, услыхал эту новость, когда косил в междурядьях траву. В тот жаркий июньский день он сидел за рулем косилки и не отрывал глаз от ножей – боялся наскочить на пенек или упавшую ветку. Он не заметил подъехавшего зеленого фургона и чуть не врезался в него. Мотор тарахтел, ножи жужжали, и Гомер не слышал, что кричит Кенди, выпрыгнув из фургона, заметил только окаменевшее лицо сидящей за рулем Олив.
Гомер повернул ключ зажигания, стало тихо, и тут он услыхал.
– Его сбили, – кричала подбежавшая Кенди. – Сбили над Бирмой!
– Над Бирмой, – повторил Гомер.
Соскочил с сиденья и обнял рыдающую девушку.
Перегревшийся мотор несколько раз чихнул и смолк. В воздухе над ним задрожало марево. И Гомер подумал, над Бирмой марево, наверное, дрожит так же.
Глава девятая
Над Бирмой
Спустя две недели после того, как самолет Уолли был сбит, капитан Уортингтон и его экипаж все еще числились среди пропавших без вести.
Пилот, летевший позже тем же маршрутом, обнаружил, что на полдороге между Индией и Китаем горят джунгли на площади в одну квадратную милю. Пожар, возможно, вызван сбитым самолетом, на борту которого были двигатели джипов, запасные части, горючее – обычный военный груз. Никаких следов экипажа, джунгли в этом месте непроходимы и, по наблюдениям, необитаемы.
Олив посетил представитель военно‑воздушных сил и заверил, что есть основания надеяться на лучшее. Самолет в воздухе не взорвался, значит, летчики могли воспользоваться парашютом. Но что было дальше, ведомо одному Богу. «„Ведомо Богу“ – вот как надо было назвать самолет», – думал Гомер. Он старался поддержать веру Олив и Кенди, что Уолли жив; ведь официально он числился среди пропавших без вести. Но, оставшись наедине с Реем, Гомер разделял его опасения – надежды на возвращение Уолли мало.
– Ну допустим, они успели выпрыгнуть, – говорил Рей, вытягивая из воды ловушку с крабами. – А дальше что? Приземлились в джунглях. Кругом японцы. Они ведь сбили самолет. А японцам в руки лучше не попадаться.
– Но там есть местное население, – отвечал Гомер. – Дружелюбные бирманцы.
– Или вообще никого, – возражал Рей Кендел. – Только тигры и змеи. Черт! Говорил же я ему записаться в подводники.
«Если твой друг остался жив, – писал Гомеру Уилбур Кедр, – упаси его Бог подцепить какую‑нибудь страшную азиатскую болезнь. Их там множество».
Невыносимо было воображать страдания Уолли. И даже любовь к Кенди не облегчала чувства утраты; если Уолли погиб Кенди всегда будет верить, что любила его сильнее, чем Гомера. Идеальные представления сироты часто застилают реальность. Гомер был романтик. И хотел, чтобы Кенди сделала выбор, а для этого Уолли должен быть жив. Уолли – его друг, и он благословит их любовь. Компромиссы Гомеру не нужны.
Уилбуру Кедру польстило, что Гомер обратился к нему за советом, да еще в столь деликатном деле, как любовь! (Гомер спрашивал в письме, как вести себя с Кенди.) Старик давно считал себя высшим авторитетом во всех вопросах и соответственно отвечал Гомеру.
В разговоре с сестрой Эдной сестра Анджела кипела от возмущения: взялся поучать в том, о чем понятия не имеет. Но д‑р Кедр был так горд своим посланием, что, перед тем как отправить, дал почитать его сестрам.
«Ты совсем забыл жизнь Сент‑Облака, – писал д‑р Кедр. – Неужели ты так отдалился от нас, что компромисс для тебя неприемлем? Для тебя, сироты! Где твое правило – приносить людям пользу? Не презирай компромисса, путь служения людям не всегда выбираешь сам. Ты говоришь, что любишь ее. Так служи ей. Возможно, ты видишь это служение не так, как она. Но если ты ее действительно любишь, дай ей то, что ей больше всего сейчас нужно, не ставя никаких условий. И не жди за это награды. Чем она может оделить тебя? Только тем, что осталось на твою долю. Это не совсем то, чего ты ждешь. Но чья в том вина? Ты хочешь от нее отказаться, потому что она не может отдать себя тебе целиком. На все, так сказать, сто процентов. Половина ее сердца в небе над Бирмой. И поэтому ты хочешь отвергнуть ее? Неужели твой принцип – все или ничего? Так людям не служат».
– Не очень‑то романтическое письмо, – сказала сестра Анджела.
– А разве Уилбур был когда‑то романтиком? – спрос сестра Эдна.
– Ваш ответ сугубо прагматичен, – сказала сестра Анджела д‑ру Кедру.
– Надеюсь, – ответил Кедр, запечатывая письмо.
У Гомера появился компаньон по бессоннице. Теперь они с Кенди работали в кейп‑кеннетской больнице в ночную смену. Когда дел было мало, им позволялось вздремнуть на свободных кроватях в детском неинфекционном отделении. Ночные шумы палаты успокаивали Гомера, детские горести и тревоги были хорошо знакомы; вскрикивания, ночные страхи, плач заглушали его сердечную боль. Что касается Кенди, черные ночные шторы на окнах как нельзя лучше подходили к ее траурному настроению. Ей были по душе и строгие правила затемнения, которые приходилось соблюдать в ночные часы по дороге в больницу и обратно. Правила предписывали ездить только с включенными подфарниками, и для ночных поездок они брали кадиллак – подфарники у него были очень сильные. Дороги побережья были погружены во тьму, и приходилось тащиться с черепашьей скоростью. Если бы начальник станции Сент‑Облака (бывший помощник начальника) увидел ночью на шоссе кадиллак Уолли, он бы опять принял его за белый катафалк.
Злюка Хайд, чья жена Флоренс была на сносях, сказал Гомеру, если Уолли погиб, частица его души наверняка переселится в его младенца, если жив, то младенец будет предвестником его возвращения.
Эверет Тафт поделился с Гомером, что его жену Толстуху Дот замучили сны, которые могли значить только одно: Уолли силится подать о себе весть. Даже Рей Кендел, который делил свое время между двумя порождениями водной стихии – омарами и торпедами, как‑то всерьез заметил, что научился читать судьбу по ловушкам. Омары ведь питаются мертвечиной. И если приманка в ловушке цела, омар на нее не позарился, значит, она живая. Так что вытянуть ловушку без омара к добру.
– А ты ведь, Гомер, знаешь, – прибавил Рей, – я не суеверен.
– Точно, – кивнул Гомер.
Гомера много лет терзали вопросы, жива ли его мать, думает ли о нем, искала ли когда‑нибудь. И ему было легче, чем другим, принимать эту неопределенность с Уолли. Сироте не привыкать, что самое важное в жизни существо считается пропавшим без вести. Но Олив и Кенди принимали его видимое безразличие за черствость и упрекали его.
– Я делаю то, что следует делать всем, – отвечал Гомер, выразительно глядя на Кенди. – Надеюсь и жду.
Четвертого июля праздничного фейерверка не было – затемнение еще не отменили, да и фальшивая пальба была бы насмешкой над теми, кто в эти минуты слушает настоящую канонаду. Гомер и Кенди, подручные медсестер, скромно праздновали День благодарения в больнице, как вдруг тишину ночной смены нарушила бившаяся в истерике молодая женщина. Она требовала от д‑ра Харлоу, высокомерного и не по годам законопослушного юнца чтобы ей сделали аборт.
– Но ведь идет война! – кричала женщина.
Мужа ее убили на тихоокеанском фронте, у нее было уведомление военного министерства. Ей девятнадцать, и беременность всего два с половиной месяца.
– Я с удовольствием с ней поговорю, когда к ней вернется способность спокойно рассуждать, – сказал д‑р Харлоу.
Интуиция подсказывала Гомеру довериться сестре Каролине; к тому же она недавно призналась, что разделяет социалистические взгляды, и не лукавя прибавила: «Я дурнушка, замуж не собираюсь. От таких жен всегда ждут благодарности или, по крайней мере, понимания, что им очень повезло».
Молодая женщина никак не могла успокоиться, может потому, что сестра Каролина не очень старалась ее успокоить.
– Я не прошу подпольного аборта, – рыдала женщина. – Что я буду делать с этим ребенком?
Гомер взял листок бумаги – форму для лабораторного анализа – и написал: «Поезжайте в Сент‑Облако, спросите сиротский приют». Дал листок Кенди, она протянула его сестре Каролине. Та прочитала, вручила его женщине, и женщина сейчас же перестала рыдать.
Проводив женщину, сестра Каролина позвала Гомера и Кенди в провизорскую.
– Слушайте, что я в таких случаях делаю, – сказала она почему‑то сердитым тоном. – Расширяю шейку матки, и все, никаких кюреток. Делаю у себя на кухне и, конечно, соблюдаю крайнюю осторожность. Разумеется, после этого женщина приходит к нам, у нее начался самопроизвольный выкидыш. Никакой инфекции, никаких внутренних повреждений. Врач иногда подозревает чье‑то вмешательство. Но ему ничего не остается, как завершить операцию. – Сестра Каролина замолчала, взглянув на Гомера. – Ты, конечно, и в этом разбираешься? – спросила она.
– Точно, – ответил Гомер.
– И знаешь способ лучше чем мой.
– Лучше, но не намного. Там расширяют шейку матки и тут уке производят выскабливание. Врач в Сент‑Облаке – джентльмен.
– Джентльмен, – с сомнением протянула сестра Каролина. – Сколько же он за это берет?
– Нисколько.
– Я тоже нисколько.
– Пожертвования на приют приветствуются, – сказал Гомер. – Если у пациентки есть возможность.
– Как же он до сих пор не попался? – спросила сестра Каролина.
– Не знаю, – ответил Гомер. – Наверно, женщины вспоминают его с благодарностью.
– Но люди есть люди, – сказала Каролина с убежденностью социалистки. – Ты сделал глупость, доверившись мне, и еще большую глупость, дав женщине адрес. Ты ведь впервые ее видишь.
– Точно, – кивнул Гомер.
– Твой врач долго не продержится, если ты будешь так неосторожен.
– Да, – согласился Гомер.
Д‑р Харлоу заглянул в провизорскую. Виноватый вид был у одной Кенди, и он начал допрос с нее.
– О чем вам поведали эти два великих специалиста? – спросил он.
В те минуты, когда ему казалось, что никто на него не смотрит, он не сводил с Кенди глаз, но Гомер это заметил, да и сестра Каролина, у нее на это было чутье. Кенди растерянно молчала. И д‑р Харлоу повернулся к сестре Каролине.
– Избавились от истерички? – спросил он.
– Какие проблемы, – пожала та плечами.
– Я знаю, вы не одобряете меня. Но закон есть закон.
– Закон есть закон, – машинально повторил Гомер. Д‑р Харлоу сморозил такую пошлость, как тут смолчать.
– Вы, я вижу, Бур, специалист и по абортам. – Д‑р Харлоу вперил в Гомера взгляд.
– Это нетрудно, – ответил Гомер. – Операция довольно простая.
– Вы так считаете? – наступал Харлоу.
– Как я могу считать? Я еще очень мало знаю, – пожал плечами Гомер.
– А все‑таки, что вы об этом знаете?
– Да ничего он не знает, – грубовато вмешалась сестра Каролина, и д‑р Харлоу был удовлетворен.
Кенди улыбнулась, Гомер тоже сконфуженно осклабился. «Видите, я становлюсь умнее», – сказал он взглядом сестре Каролине, которая снисходительно глядела на своего подручного, как и полагается медсестре. Д‑р Харлоу видел, что почитаемый им иерархический порядок восстановлен, инакомыслие подавлено в зародыше. И лицо его залоснилось от удовольствия – результат действия адреналина и сознания собственной праведности. А Гомер потешил себя, вообразив картину унижения д‑ра Харлоу: ножичек мистера Роза изящно и быстро разделал д‑ра Харлоу – на земле обрезки одежды, а на теле ни единой царапины. Это бы поубавило у него спеси.
Спустя три месяца после того, как самолет Уолли был сбит, пришло первое известие о судьбе экипажа.
«Это случилось на полпути в Китай, – писал второй пилот, – японцы открыли по самолету зенитный огонь, и капитан Уортингтон приказал прыгать».
Командир экипажа и бортрадист прыгнули почти одновременно, второй пилот выпрыгнул третьим. Верхний ярус джунглей был такой плотный, что, продравшись сквозь него, командир экипажа не видел ничего в двух шагах. Заросли были почти непроходимы, и он нашел бортрадиста только через семь часов. Лил проливной тропический дождь, он так стучал по пальмовым листьям, что взрыва самолета они не расслышали, а запахи, насыщавшие воздух, поглотили дым и гарь загоревшихся джунглей, так что им даже пришла нелепая мысль: вдруг у самолета само собой наладилось управление, и он полетел без людей дальше. Они долго вглядывались в сплетение веток и лиан над головой, но, кроме голубей в белом блестящем оперении, ничего не видели.
За семь часов блуждания в джунглях командир экипажа набрал тринадцать разной величины пиявок, которых бортрадист аккуратно снял всех до одной; с самого бортрадиста командир экипажа снял пятнадцать пиявок. Они прижигали хвост пиявки горящей сигаретой, та разжимала присоску и отваливалась. Если же просто снимать, туловище отрывалось, и присоска оставалась в коже.
Пять дней бортрадист и командир экипажа ничего не ели. Когда лил дождь, а он лил беспрестанно, они пили воду, которая собиралась в пазухах пальмовых листьев. Воду из луж и ручьев пить боялись. В одной реке как будто видели крокодилов. Бортрадист боялся змей, и командир экипажа, заметив змею, не подавал виду. Сам он боялся тигров, кажется, видел одного, но радист уверял, что они только слышали их рычание: нескольких или одного в разное время. По словам командира экипажа, тигр шел за ними пять дней. Но конечно, больше всего им досаждали пиявки.
Разверзшиеся хляби с грохотом обрушивали потоки воды на зеленую кровлю джунглей, но хоть, слава Богу, не на головы; насыщенность влагой была, однако, так велика, что их на каждом шагу осыпали каскады капель. В промежутки между ливнями солнечные лучи не пробивались сквозь толщу листьев, а хриплый хор птиц, молчащих в ненастье, возобновлял голосистый протест против муссонов, оглушая сильнее, чем барабанная дробь дождя.
Бортрадист и командир экипажа представления не имели, где второй пилот и капитан Уортингтон. На пятый день они вышли к деревне, где их ждал уже сутки второй пилот. Пиявки высосали из него много крови: он шел сквозь джунгли один, и их некому было снимать. Они гроздьями висели у него на спине между лопатками; местные крестьяне ловко снимали их, используя вместо сигарет раскаленные кончики бамбуковых палочек. В деревне жили дружески настроенные бирманцы, по‑английски никто не говорил, но они знаками дали понять, что не любят вторгшихся к ним японцев и знают дорогу в Китай.
Уолли все не появлялся. Второй пилот приземлился в бамбуковой роще. Стволы бамбука были здесь толще мужского бедра; и дорогу приходилось прорубать мачете, отчего очень скоро его лезвие перестало отличаться от тупой стороны.
Бирманцы объяснили, что в деревне опасно дожидаться Уолли, и несколько крестьян вызвались провести летчиков до китайской границы. Перед дорогой лица им натерли кашицей каких‑то ягод, вплели в волосы орхидеи, и летчики перестали походить на белых людей.
Шли двадцать дней, проделав пешком двести двадцать пять миль. Еду не готовили, и к концу пути рис весь заплесневел – дождь лил день и ночь. У командира экипажа начались запоры, второй пилот, напротив, погибал от изнуряющего поноса. У бортрадиста стул походил на кроличьи катышки, пятнадцать дней из двадцати его трясла лихорадка без температуры, да еще он подхватил стригущий лишай. Каждый потерял сорок фунтов веса.
На американской базе в Китае их неделю держали в лазарете. Потом отправили самолетом обратно в Индию; второго пилота госпитализировали – для лечения и диагноза, никто не мог понять, какая в нем завелась амеба. У командира экипажа было явно что‑то с кишечником, его тоже оставили в Индии. А бортрадист со своим лишаем вернулся в строй.
«В лазарете у нас отобрали все вещи, – читала Олив. – А когда вернули, все было смешано в кучу. И мы обнаружили среди вещей четыре компаса. Нас было трое, а компасов четыре; – Значит, кто‑то прыгнул, случайно прихватив компас капитана Уортингтона. А в этой части Бирмы, по его словам, лучше взорваться с самолетом, чем приземлиться без компаса».
В августе 194…года Бирма официально объявила войну Великобритании и Соединенным Штатам. И Кенди сказала Гомеру, что не может больше сидеть с ним на пирсе, где они с Уолли провели столько вечеров. Ей нужно побыть одной, куда‑то забиться. Когда она сидит на дальнем краю пирса, ее так и тянет броситься в воду. Присутствие Гомера ей не помогало.
– Я знаю одно место, – сказал ей Гомер.
Может, Олив права, подумал он; может, действительно они не зря мыли и красили дом сидра. Когда шел дождь, Кенди сидела внутри, слушала, как звонко стучат капли по жестяной крыше. Она думала про джунгли, так ли стучит там дождь по листьям, похож ли сладковатый запах гнилых яблок на гнилостные удушливые испарения тропического леса. В ясные ночи Кенди сидела на крыше. Иногда позволяла Гомеру посидеть с ней, слушала его рассказы. На побережье ни огонька, не было мистера Роза с его побасенками, и Гомер отважился поведать ей всю свою жизнь.
Этим летом Уилбур Кедр опять писал Рузвельту и его жене. Он столько раз писал им под сенью эфирных созвездий, что не был уверен, писал ли вообще, да еще двум адресатам.
Начинал он обычно словами: «Дорогой мистер Президент» или «дорогая миссис Рузвельт»; но, бывало, впадал в неофициальный тон, и тогда его рука выводила: «Дорогой Франклин Делано Рузвельт», а одно письмо почему‑то начал даже несколько фамильярно – «Дорогая Элеонора».
Этим летом, преисполненный любви, он обратился к президенту запросто: «Мистер Рузвельт, я знаю, что Вы очень заняты войной, но я так уверен в Вашей гуманности, в Вашем понимании своего долга перед всеми страждущими и особенно детьми…» Миссис Рузвельт д‑р Кедр писал: «Я знаю, Ваш муж очень занят, но умоляю Вас, обратите его внимание на дело исключительной важности – оно касается прав женщин и горькой участи никому не нужных детей».
Причудливые созвездия, озаряющие потолок провизорской, наверное, путали мысли д‑ра Кедра, что сказывалось и на его слоге.
«Те самые люди, – строчил он, – которые пекутся о неродившихся детях, отказываются думать о живых, когда факт рождения свершился. Они трубят на каждом углу о своей любви к неродившимся, а ради родившихся не шевельнут пальцем. Им наплевать на бедных, угнетаемых и отверженных. Эти помощи от них не дождутся!
Как объяснить это пристрастие к зародышу и бессердечие к детям, которые никому не нужны и которых в жизни ждет столько обид? Противники аборта клеймят женщин, повинных в случайной беременности, осуждают бедняков, как будто те сами виноваты в своей нищете. Не заводить много детей – это единственное, чем они могут помочь себе. Но они лишены права выбора, а я всегда думал, что свобода выбора – отличительная черта демократии, отличительная черта Америки!
Чета Рузвельтов – наши национальные герои! Во всяком случае, вы герои в моих глазах. Так как же Вы можете мириться с антиамериканским, антидемократическим законом, запрещающим аборты?!»
Поставив восклицательный знак, д‑р Кедр начал ораторствовать. Сестра Эдна подошла к двери провизорской и постучала в матовое стекло двери.
– Общество, где постоянно рождаются на свет жертвы случайного зачатия, демократическим назвать нельзя, – обличал д‑р Кедр. – Мы что, обезьяны? Если мы хотим, чтобы родители несли ответственность за детей, надо дать им право выбора, рожать или нет. О чем вы, люди, думаете? Вы безумны! Вы чудовищны! – Последние слова д‑р Кедр выкрикнул громовым голосом, сестра Эдна вошла в провизорскую и потрясла его.
– Уилбур, – сказала она. – Вас услышат дети, матери. Вас все услышат.
– Меня никто не слышит, – сказал д‑р Кедр.
И сестра Эдна заметила у него в лице знакомый тик и дрожание нижней губы: д‑р Кедр приходил в себя от эфирных паров.
– Президент не отвечает на мои письма, – пожаловался он сестре Эдне.
– Он очень занят, – ответила она. – Скорее всего, ему по рангу не положено читать ваши письма.
– А Элеоноре?
– Что Элеоноре?
– Ей положено читать приходящие по почте письма? – плаксиво протянул д‑р Кедр, как обиженный ребенок.
И сестра Эдна мягко похлопала его по руке в темных веснушках.
– Миссис Элеонора тоже очень занята, – сказала она. – Но я уверена, она найдет время ответить.
– Сколько утекло воды, – тихо проговорил д‑р Кедр, повернувшись лицом к стене.
И сестра Эдна оставила его немного подремать. Ей так хотелось погладить его по голове, как она гладит своих мальчишек, откинуть со лба волосы. Но сестра Эдна сдержалась. Неужели они все помаленьку впадают в детство? И неужели, как уверяла сестра Анджела, они теперь и физически друг на друга похожи? Посетители Сент‑Облака в один прекрасный день подумают, что работники приюта – кровные родственники.
Испугав сестру Эдну, в провизорскую быстрым шагом вошла сестра Анджела.
– Что происходит? – спросила она сестру Эдну. – Я же заказывала целый ящик!
– Ящик чего? – спросила сестра Эдна.
– Красного мертиолата, – сердилась сестра Анджела. – Я вас послала за ним. В родильной нет ни капли!
– Ах, я совсем забыла, – прошептала сестра Эдна и расплакалась.
Уилбур Кедр проснулся.
– Я знаю, что вы оба очень заняты, – сказал он, обращаясь к чете Рузвельтов, но уже различая протянутые к нему натруженные руки сестер Эдны и Анджелы. – Мои верные друзья, мои дорогие сподвижницы, – сказал он, словно говорил с аудиторией сторонников на предвыборном собрании, устало, но с горячим желанием ощутить поддержку тех, кто, как и он, верит, что вся работа в приюте Господня.
* * *
Олив Уортингтон сидела в комнате Уолли, не зажигая света, чтобы Гомер снаружи ее не заметил. Она знала, Кенди с Гомером на крыше дома сидра, и говорила себе, это хорошо, пусть Гомер хоть немного скрасит ей жизнь. Ее жизнь Гомер не скрашивал. Сказать по правде, сейчас его присутствие раздражало ее. И надо отдать должное силе ее характера: она корила себя за это и редко выказывала раздражение.
Она никогда бы не упрекнула Кенди в неверности, даже если бы Кенди сказала, что выходит замуж за Гомера. Она хорошо ее знала. Девочка не откажется от Уолли, пока есть надежда, что он жив. Откажется, если надежда исчезнет. Вот о чем невыносимо думать. Но сама она сердцем чувствовала – Уолли жив. И не Гомера вина, что он здесь, а Уолли нет, напомнила она себе.
В комнате тоненько пищал комар, он так раздражал ее, что она забыла, почему сидит в темноте, включила свет и начала охоту. А в джунглях, интересно, есть эти проклятые комары? (Комары в джунглях большие, в крапинках, гораздо больше мэнских.)
Рей Кендел тоже в тот вечер был один, сидел на своем пирсе; комары не докучали ему. Ночь была тихая. Рей смотрел, как вспыхивают зарницы, нарушая режим затемнения. Его беспокоила Кенди, ему‑то хорошо известно: смерть одного человека может навсегда застить жизнь другому. Он боялся, что гибель Уолли нарушит естественное течение ее жизни. «Будь я на ее месте, я бы связал судьбу с этим вторым», – громко сказал он.
«Этот второй» больше походил на него; не то чтобы Рей предпочитал Гомера Уолли, но Гомер был понятнее. Однако, сидя на пирсе, Рей не бросил в воду ни одного береговичка, слишком долго им добираться обратно.
– Бросая улитку в море, – как‑то подразнил он Гомера, – ты вмешиваешься в судьбу живого существа. Заставляешь начать новую жизнь.
– А может, это и к лучшему, – ответил сирота Гомер. И Рей признался себе, ему нравится этот парень.
Зарницы с крыши дома сидра выглядели не так эффектно, океан не был виден даже при самых ярких вспышках. От них в «Океанских далях» становилось тревожно; далекие, немые зарницы напоминали неслышную, невидимую войну; как будто они были ее отблесками.
– Я думаю, что он жив, – сказала Кенди. (Они сидели на крыше, держась за руки.)
– Я думаю, что погиб, – проговорил Гомер, и оба увидели как в комнате Уолли вспыхнул свет.
В ту августовскую ночь кроны яблонь изнемогали под тяжестью плодов, которые (кроме лаково‑зеленых грейвенстинов) медленно наливались румянцем. Трава в межрядьях была по колено – до сбора урожая придется еще раз косить. В саду Петушиный Гребень ухала сова; в Жаровне пролаяла лисица.
– Лиса может залезть на дерево, – сказал Гомер.
– Не может, – возразила Кенди.
– На яблоню может. Мне говорил Уолли.
– Он жив, – прошептала Кенди.
На лице Кенди в свете зарницы блеснули слезы, Гомер поцеловал ее, лицо было мокрое и соленое от слез. Целоваться на крыше дома сидра было не очень удобно, крыша вздрагивала и жестяно гремела.
– Я люблю тебя, – сказал Гомер.
– Я тоже тебя люблю, – ответила Кенди. – Но он жив.
– Нет, – качнул головой Гомер.
– Я люблю его, – сказала Кенди.
– Знаю, – сказал Гомер, – и я его люблю.
Кенди опустила плечо и прижалась головой к груди Гомера, чтобы ему было удобно целовать ее; одной рукой он обнимал Кенди, другую положил ей на грудь.
– Мне так плохо, – сказала Кенди, но не убрала с груди его руку.
Где‑то далеко над океаном все вспыхивали зарницы, легкий ветерок шевелил листья яблонь и волосы Кенди.
Олив в комнате Уолли прогнала комара от настольной лампы и бросилась к стене, где он уселся передохнуть, как раз над кроватью Гомера. Прихлопнула его ладонью, и на белой стене, к ее удивлению, расплылось алое пятно величиной с копейку, гадкое создание успело‑таки напиться крови. Олив послюнявила палец и потерла пятно, еще размазав его. Рассердившись на себя, соскочила с кровати Гомера, разгладила подушку, до которой во время погони не дотронулась, разгладила безукоризненную подушку Уолли и погасила настольную лампу. Постояла немного в дверях пустой комнаты, оглядела ее и выключила верхний свет.
Гомер придерживал Кенди за бедра, когда она осторожно спускалась с крыши. На крыше опасно целоваться, но на земле опаснее. Они стояли обнявшись, его подбородок касался ее лба (она качала головой – нет, нет, ну ладно, только совсем недолго), и тут в комнате Уолли погас свет. Они шли в дом сидра, прильнув друг к другу, высокая трава шелестя задевала им ноги.