Цветы. растворение кристалла. если только.
Говорят, есть цветы, которые распускаются только раз в сто лет. Отчего
же не быть и таким, какие цветут раз в тысячу -- в десять тысяч лет. Может
быть, об этом до сих пор мы не знали только потому, что именно сегодня
пришло это раз-в-тысячу-лет.
И вот, блаженно и пьяно, я иду по лестнице вниз, к дежурному, и быстро
у меня на глазах, всюду, кругом неслышно лопаются тысячелетние почки и расцветают кресла, башмаки, золотые бляхи, электрические лампочки, чьи-то темные лохматые глаза, граненые колонки перил, оброненный на ступенях платок, столик дежурного, над столиком -- нежно-коричневые, с крапинками, щеки Ю). Все -- необычайное, новое, нежное, розовое, влажное.
Ю берет у меня розовый талон, а над головой у ней -- сквозь стекло
стены -- свешивается с невиданной ветки луна, голубая, пахучая. Я с
торжеством показываю пальцем и говорю:
-- Луна, -- понимаете?
Ю взглядывает на меня, потом на нумер талона -- и я вижу это ее
знакомое, такое очаровательно целомудренное движение: поправляет складки юнифы между углами колен.
-- У вас, дорогой, ненормальный, болезненный вид -- потому что
ненормальность и болезнь одно и то же. Вы себя губите, и вам этого никто не скажет -- никто.
Это "никто" -- конечно, равняется нумеру на талоне: I-330. Милая,
чудесная Ю! Вы, конечно, правы: я -- неблагоразумен, я -- болен, у меня --
душа, я -- микроб. Но разве цветение -- не болезнь? Разве не больно, когда
лопается почка? И не думаете ли вы, что сперматозоид -- страшнейший из
микробов?
Я -- наверху, у себя в комнате. В широко раскрытой чашечке кресла I. Я
на полу, обнял ее ноги, моя голова у ней на коленях, мы молчим. Тишина,
пульс... и так: я -- кристалл, и я растворяюсь в ней, в I. Я совершенно ясно
чувствую, как тают, тают ограничивающие меня в пространстве шлифованные грани -- я исчезаю, растворяюсь в ее коленях, в ней, я становлюсь все меньше -- и одновременно все шире, все больше, все необъятней. Потому что она -- это не она, а Вселенная. А вот на секунду я и это пронизанное радостью кресло возле кровати -- мы одно: и великолепно улыбающаяся старуха у дверей Древнего Дома, и дикие дебри за Зеленой Стеной, и какие-то серебряные на черном развалины, дремлющие, как старуха, и где-то, невероятно далеко, сейчас хлопнувшая дверь -- это все во мне, вместе со мною, слушает удары пульса и несется сквозь блаженную секунду...
В нелепых, спутанных, затопленных словах я пытаюсь рассказать ей, что я
-- кристалл, и потому во мне -- дверь, и потому я чувствую, как счастливо
кресло. Но выходит такая бессмыслица, что я останавливаюсь, мне просто
стыдно: я -- и вдруг...
-- Милая I, прости меня! Я совершенно не понимаю: я говорю такие
глупости...
-- Отчего же ты думаешь, что глупость -- это нехорошо? Если бы
человеческую глупость холили и воспитывали веками так же, как ум, может быть, из нее получилось бы нечто необычайно драгоценное.
-- Да... (Мне кажется, она права -- как она может сейчас быть неправа?)
-- И за одну твою глупость -- за то, что ты сделал вчера на прогулке,
-- я люблю тебя еще больше -- еще больше.
-- Но зачем же ты меня мучила, зачем же не приходила, зачем присылала
свои талоны, зачем заставляла меня...
-- А может быть, мне нужно было испытать тебя? Может быть, мне нужно знать, что ты сделаешь все, что я захочу -- что ты уж совсем мой?
-- Да, совсем!
Она взяла мое лицо -- всего меня -- в свои ладони, подняла мою голову:
-- Ну, а как же ваши "обязанности всякого честного нумера"? А?
Сладкие, острые, белые зубы; улыбка. Она в раскрытой чашечке кресла --
как пчела: в ней жало и мед.
Да, обязанности... Я мысленно перелистываю свои последние записи: в
самом деле, нигде даже и мысли о том, что в сущности я бы должен...
Я молчу. Я восторженно (и, вероятно, глупо) улыбаюсь, смотрю в ее
зрачки, перебегаю с одного на другой и в каждом из них вижу себя: я --
крошечный, миллиметровый -- заключен в этих крошечных, радужных темницах. И затем опять -- пчелы -- губы, сладкая боль цветения...
В каждом из нас, нумеров, есть какой-то невидимый, тихо тикающий
метроном, и мы, не глядя на часы, с точностью до 5 минут знаем время. Но
тогда -- метроном во мне остановился, я не знал, сколько прошло, в испуге
схватил из-под подушки бляху с часами...
Слава Благодетелю: еще двадцать минут! Но минуты -- такие до смешного коротенькие, куцые, бегут, а мне нужно столько рассказать ей -- все, всего себя: о письме О, и об ужасном вечере, когда я дал ей ребенка; и почему-то о своих детских годах -- о математике Пляпе, о \sqrt{-1} и как я в первый раз был на празднике Единогласия и горько плакал, потому что у меня на юнифе -- в такой день -- оказалось чернильное пятно.
I подняла голову, оперлась на локоть. По углам губ -- две длинные,
резкие линии -- и темный угол поднятых бровей: крест.
-- Может быть, в этот день... -- остановилась, и брови еще темнее.
Взяла мою руку, крепко сжала ее. -- Скажи, ты меня не забудешь, ты всегда
будешь обо мне помнить?
-- Почему ты так? О чем ты? I, милая?
I молчала, и ее глаза уже -- мимо меня, сквозь меня, далекие. Я вдруг
услышал, как ветер хлопает о стекло огромными крыльями (разумеется, это было и все время, но услышал я только сейчас), и почему-то вспомнились пронзительные птицы над вершиной Зеленой Стены.
I встряхнула головой, сбросила с себя что-то. Еще раз, секунду,
коснулась меня вся -- так аэро секундно, пружинно касается земли перед тем, как сесть.
-- Ну, давай мои чулки! Скорее!
Чулки -- брошены у меня на столе, на раскрытой (193-й) странице моих
записей. Второпях я задел за рукопись, страницы рассыпались и никак не
сложить по порядку, а главное -- если и сложить, все равно, не будет
настоящего порядка, все равно -- останутся какие-то пороги, ямы, иксы.
-- Я не могу так, -- сказал я. -- Ты -- вот -- здесь, рядом, и будто
все-таки за древней непрозрачной стеной: я слышу сквозь стены шорохи, голоса -- и не могу разобрать слов, не знаю, что там. Я не могу так. Ты все время что-то недоговариваешь, ты ни разу не сказала мне, куда я тогда попал в Древнем Доме, и какие коридоры, и почему доктор -- или, может быть, ничего этого не было?
I положила мне руки на плечи, медленно, глубоко вошла в глаза.
-- Ты хочешь узнать все?
-- Да, хочу. Должен.
-- И ты не побоишься пойти за мной всюду, до конца -- куда бы я тебя ни
повела?
-- Да, всюду!
-- Хорошо. Обещаю тебе: когда кончится праздник, если только... Ах да:
а как ваш "[Интеграл]" -- все забываю спросить -- скоро?
-- Нет: что "если только"? Опять? Что "если только"?
Она (уже у двери):
-- Сам увидишь...
Я -- один. Все, что от нее осталось, -- это чуть слышный запах, похожий
на сладкую, сухую, желтую пыль каких-то цветов из-за Стены. И еще: прочно засевшие во мне крючочки-вопросы -- вроде тех, которыми пользовались древние для охоты на рыбу (Доисторический Музей).
...Почему она вдруг об "[Интеграле]"?
Запись 24-я.
Конспект: