Логические дебри. раны и пластырь. больше никогда.

Вчера лег -- и тотчас же канул на сонное дно, как перевернувшийся,

слишком загруженный корабль. Толща глухой колыхающейся зеленой воды. И вот медленно всплываю со дна вверх и где-то на средине глубины открываю глаза: моя комната, еще зеленое, застывшее утро. На зеркальной двери шкафа -- осколок солнца -- в глаза мне. Это мешает в точности выполнить установленные Скрижалью часы сна. Лучше бы всего -- открыть шкаф. Но я весь -- как в паутине, и паутина на глазах, нет сил встать...

Все-таки встал, открыл -- и вдруг за зеркальной дверью, выпутываясь из

платья, вся розовая -- I. Я так привык теперь к самому невероятному, что

сколько помню -- даже совершенно не удивился, ни о чем не спросил: скорей в шкаф, захлопнул за собою зеркальную дверь -- и задыхаясь, быстро, слепо, жадно соединился с I. Как сейчас вижу: сквозь дверную щель в темноте -- острый солнечный луч переламывается молнией на полу, на стенке шкафа, выше -- и вот это жестокое, сверкающее лезвие упало на запрокинутую, обнаженную шею I... и в этом для меня такое что-то страшное, что я не выдержал, крикнул -- и еще раз открыл глаза.

Моя комната. Еще зеленое, застывшее утро. На двери шкафа осколок

солнца. Я -- в кровати. Сон, Но еще буйно бьется, вздрагивает, брызжет

сердце, ноет в концах пальцев, в коленях. Это -- несомненно было. И я не

знаю теперь: что сон -- что явь; иррациональные величины прорастают сквозь все прочное, привычное, трехмерное, и вместо твердых, шлифованных плоскостей -- кругом что-то корявое, лохматое...

До звонка еще далеко. Я лежу, думаю -- и разматывается чрезвычайно

странная, логическая цепь.

Всякому уравнению, всякой формуле в поверхностном мире соответствует кривая или тело. Для формул иррациональных, для моего \sqrt{-1}, мы не знаем соответствующих тел, мы никогда не видели их... Но в том-то и ужас, что эти тела -- невидимые -- есть, они непременно, неминуемо должны быть: потому что в математике, как на экране, проходят перед нами их причудливые, колючие тени -- иррациональные формулы; и математика, и смерть -- никогда не ошибаются. И если этих тел мы не видим в нашем мире, на поверхности, для них есть -- неизбежно должен быть -- целый огромный мир там, за поверхностью...

Я вскочил, не дожидаясь звонка, и забегал по комнате. Моя математика --

до сих пор единственный прочный и незыблемый остров во всей моей

свихнувшейся жизни -- тоже оторвалась, поплыла, закружилась. Что же, значит, эта нелепая "душа" -- так же реальна, как моя юнифа, как мои сапоги -- хотя я их и не вижу сейчас (они за зеркальной дверью шкафа)? И если сапоги не болезнь -- почему же "душа" болезнь?

Я искал и не находил выхода из дикой логической чащи. Это были такие же неведомые и жуткие дебри, как те -- за Зеленой Стеной, -- и они так же были необычайными, непонятными, без слов говорящими существами. Мне чудилось -- сквозь какое-то толстое стекло -- я вижу: бесконечно огромное, и одновременно бесконечно малое, скорпионообразное, со спрятанным и все время чувствуемым минусом-жалом: \sqrt{-1}... А может быть, это не что иное, как моя "душа", подобно легендарному скорпиону древних добровольно жалящих себя всем тем, что...

Звонок. День. Все это, не умирая, не исчезая, -- только прикрыто

дневным светом; как видимые предметы, не умирая, -- к ночи прикрыты ночной тьмой. В голове -- легкий, зыбкий туман. Сквозь туман -- длинные, стеклянные столы; медленно, молча, в такт жующие шароголовы. Издалека, сквозь туман потукивает метроном, и под эту привычно-ласкающую музыку я машинально, вместе со всеми, считаю до пятидесяти: пятьдесят узаконенных жевательных движений на каждый кусок. И, машинально отбивая такт, опускаюсь вниз, отмечаю свое имя в книге уходящих -- как все. Но чувствую: живу отдельно от всех, один, огороженный мягкой, заглушающей звуки, стеной, и за этой стеной -- иной мир...

Но вот что: если этот мир -- только мой, зачем же он в этих записях?

Зачем здесь эти нелепые "сны", шкафы, бесконечные коридоры? Я с прискорбием вижу, что вместо стройной и строго математической поэмы в честь Единого Государства -- у меня выходит какой-то фантастический авантюрный роман. Ах, если бы и в самом деле это был только роман, а не теперешняя моя, исполненная иксов, \sqrt{-1} и падений, жизнь.

Впрочем, может быть, все к лучшему. Вероятнее всего, вы, неведомые мои читатели, -- дети по сравнению с нами (ведь мы взращены Единым Государством -- следовательно, достигли высочайших, возможных для человека вершин). И как дети -- только тогда вы без крика проглотите все горькое, что я вам дам, когда это будет тщательно обложено густым приключенческим сиропом...

Вечером:

Знакомо ли вам это чувство: когда на аэро мчишься ввысь по синей

спирали, окно открыто, в лицо свистит вихрь -- земли нет, о земле забываешь, земля так же далеко от вас, как Сатурн, Юпитер, Венера? Так я живу теперь, в лицо -- вихрь, и я забыл о земле, я забыл о милой, розовой О. Но все же земля существует; раньше или позже -- надо спланировать на нее, и я только закрываю глаза перед тем днем, где на моей Сексуальной Табели стоит ее имя -- имя О-90...

Сегодня вечером далекая земля напомнила о себе. Чтобы выполнить

предписание доктора (я искренне, искренне хочу выздороветь), я целых два часа бродил по стеклянным, прямолинейным пустыням проспектов. Все, согласно Скрижали, были в аудиториумах, и только я один... Это было, в сущности, противоестественное зрелище: вообразите себе человеческий палец, отрезанный от целого, от руки -- отдельный человеческий палец, сутуло согнувшись, припрыгивая, бежит по стеклянному тротуару. Этот палец -- я.

И страннее, противоестественнее всего, что пальцу вовсе не хочется быть

на руке, быть с другими: или -- вот так, одному, или... Ну да, мне уж больше

нечего скрывать: или вдвоем с нею -- с той, опять так же переливая в нее

всего себя сквозь плечо, сквозь сплетенные пальцы рук...

Домой я вернулся, когда солнце уже садилось. Вечерний розовый пепел --

на стекле стен, на золоте шпица аккумуляторной башни, на голосах и улыбках встречных нумеров. Не странно ли: потухающие солнечные лучи падают под тем же точно углом, что и загорающиеся утром, а все -- совершенно иное, иная эта розовость -- сейчас очень тихая, чуть-чуть горьковатая, а утром -- опять будет звонкая, шипучая.

И вот внизу, в вестибюле, из-под груды покрытых розовым пеплом

конвертов -- Ю, контролерша, вытащила и подала мне письмо. Повторяю: это очень почтенная женщина, и я уверен -- у нее наилучшие чувства ко мне.

И все же, всякий раз как я вижу эти обвисшие, похожие на рыбьи жабры

щеки, мне почему-то неприятно.

Протягивая ко мне сучковатой рукой письмо, Ю вздохнула. Но этот вздох только чуть колыхнул ту занавесь, какая отделяла меня от мира: я весь целиком спроектирован был на дрожавший в моих руках конверт, где -- я не сомневался -- письмо от I.

Здесь -- второй вздох, настолько явно, двумя чертами, подчеркнутый, что

я оторвался от конверта -- и увидел: между жабер, сквозь стыдливые жалюзи спущенных глаз -- нежная, обволакивающая, ослепляющая улыбка. А затем:

-- Бедный вы, бедный, -- вздох с тремя чертами и кивок на письмо, чуть

приметный (содержание письма она, по обязанности, естественно, знала).

-- Нет, право, я... Почему же?

-- Нет, нет, дорогой мой: я знаю вас лучше, чем вы сами. Я уж давно

приглядываюсь к вам -- и вижу: нужно, чтобы об руку с вами в жизни шел кто-нибудь уж долгие годы изучавший жизнь...

Я чувствую: весь облеплен ее улыбкой -- это пластырь на те раны, какими

сейчас покроет меня это дрожащее в моих руках письмо. И наконец, -- сквозь стыдливые жалюзи -- совсем тихо:

-- Я подумаю, дорогой, я подумаю. И будьте покойны: если я почувствую в себе достаточно силы -- нет-нет, я сначала еще должна подумать...

Благодетель великий! Неужели мне суждено... неужели она хочет сказать,

что -- --

В глазах у меня -- рябь, тысячи синусоид, письмо прыгает. Я подхожу

ближе к свету, к стене. Там потухает солнце, и оттуда -- на меня, на пол, на

мои руки, на письмо все гуще темно-розовый, печальный пепел.

Конверт взорван -- скорее подпись -- и рана -- это не I, это... О. И

еще рана: на листочке снизу, в правом углу -- расплывшаяся клякса -- сюда

капнуло... Я не выношу клякс -- все равно: от чернил они или от... все равно

от чего. И знаю -- раньше -- мне было бы просто неприятно, неприятно глазам -- от этого неприятного пятна. Но почему же теперь это серенькое пятнышко -- как туча, и от него -- все свинцовее и все темнее? Или это опять -- "душа"?

Письмо:

"Вы знаете... или, может быть, вы не знаете -- я не могу как следует

писать -- все равно: сейчас вы знаете, что без вас у меня не будет ни одного

дня, ни одного утра, ни одной весны. Потому что R для меня только... ну, да

это не важно вам. Я ему, во всяком случае, очень благодарна: одна без него,

эти дни -- я бы не знаю что... За эти дни и ночи я прожила десять или, может

быть, двадцать лет. И будто комната у меня -- не четырехугольная, а круглая,

и без конца -- кругом, кругом, и все одно и то же, и нигде никаких дверей.

Я не могу без вас -- потому что я вас люблю. Потому что я вижу, я

понимаю: вам теперь никто, никто на свете не нужен, кроме той, другой, и --

понимаете: именно, если я вас люблю, я должна -- --

Мне нужно еще только два-три дня, чтобы из кусочков меня кой-как

склеить хоть чуть похожее на прежнюю О-90, -- и я пойду и сделаю сама

заявление, что снимаю свою запись на вас, и вам должно быть лучше, вам

должно быть хорошо. Больше никогда не буду, простите. О".

Больше никогда. Так, конечно, лучше: она права. Но отчего же -- отчего

-- --

Запись 19-я.

Конспект:

Наши рекомендации