Фрагменты «Новой баллады о Редингской тюрьме»
(навеяно Оскаром Уайлдом)
Среда, 20 июля.
8.00 — Меня разбудили, чтобы измерить давление. Я еще не совсем проснулся и подумал, что вижу сон. Но вскоре понял, что это наяву. Все кончено. Мне велели быстро одеться. У дверей дома стояла машина «скорой психиатрической помощи». Я не думал, что садиться в нее так унизительно. Несколько соседей издали наблюдали, как тощий длинноволосый парень пригибает голову, чтобы войти в машину. Да, он склоняет голову. Он побежден.
9.30 — Бюрократические формальности позади. И вот я снова здесь. Как же скоро это случилось! Еще вчера я гулял с Ренни и был весел — слегка озабочен, правда, но такого не ожидал. И вот я снова здесь, потому что не захотел провести ночь на улице. Иногда я думаю о Ренни. Я немного сентиментален.
Здесь все пациенты очень печальны. Они не улыбаются. У них остановившиеся взгляды, будто они что-то ищут — возможно, встречи с самими собой. В одной палате со мной лежит племянник важного министра. Он одержим мыслями о смерти. Чтобы развлечься, играет на гитаре похоронный марш. Хорошо, что есть гитара. Она помогает забыться. Вносит немного радости в эту юдоль скорби. Глубокой скорби тех, кто уже ничего не ждет и ни к чему не стремится в этой жизни. Меня отчасти утешает, что они, оказывается, умеют петь.
15.00 — Я говорил с парнем, который здесь уже два года. Сказал ему, что тоскую и хочу отсюда выбраться. Но он ответил мне очень искренне: «Зачем? Здесь так хорошо. Не надо ни о чем думать. К чему бороться? В конце концов никто ничего не хочет». Мне страшно. Страшно, что я начну думать как он. Мне тоскливо. Тоскливо, потому что я не знаю, когда снова увижу мир не сквозь решетку. Неописуемая тоска. Тоска приговоренного к пожизненному заключению, который надеется, что его когда-нибудь освободят условно. Но когда? Через месяц? Три месяца? Год? Или никогда?
17.00 — Или никогда?
19.20 — Я не могу покинуть этот этаж, не могу позвонить по телефону. Не могу отправить письмо. Недавно я попытался (украдкой) позвонить Ренни, но она как раз ужинала. А если бы нет? Что бы я ей сказал? Стал бы жаловаться? Или превозносить себя? Что бы я сказал, кому? Да и могу ли я еще говорить, Господи?
Меня удивляет спокойствие, с которым все они относятся к своему заключению. Боюсь, что и я в конце концов успокоюсь. «Каждый человек в двадцать лет поджигатель, а в сорок — пожарный». Кажется, что мне уже тридцать девять лет и одиннадцать месяцев. Я на пороге полного поражения. Я это почувствовал, когда сегодня к вечеру сюда пришла мама. Она смотрела на меня сверху вниз. В первый же день я уже ощущаю себя почти побежденным. Но я должен победить.
Четверг, 21 июня.
8.00 — Вчера мне дали очень сильное снотворное, и я проснулся только сейчас. Ночью сосед вдруг разбудил меня и спросил, одобряю ли я мастурбацию. Я сказал, что да, и повернулся на другой бок. Откровенно говоря, я не понял, почему он это спросил. Может, мне это приснилось, но все равно странно. Флавио, мой сосед, подолгу молчит. А заговорив, бесконечно повторяет один и тот же вопрос: что делается и что делают люди там, на воле? Ему все еще хочется общения с миром. Бедняга! Он гордится тем, что вел богемную жизнь, но вот он здесь, и он признает, что болен.
Я бы никогда не признал этого. Я здоров.
11.30 — Я обнаружил, что мой бумажник опустошили, и я не смогу ничего купить для Уточки. Вчера я говорил с ней. Она обещала, что сегодня придет меня навестить. Я знаю, что это запрещено, но очень хочу повидаться с Ренни. Я говорил с ней по телефону шутливо, чтобы пе чувствовалось отчаяние.
Здешняя публика не перестает меня удивлять. В глубине души они мне нравятся. Роберто показывает мне разные штуки — как вычислить возраст, как пользоваться вольтметром и пр. У Флавио мания знакомиться со знаменитостями. Здесь огромное число курьезных случаев. У одного мания нюхать еду, другой ничего не ест, боясь располнеть, третий говорит только об извращениях и сексе. Мой сосед по комнате все время лежит, у него грустное лицо и остановившийся взгляд. По радио поют «Девочку-цветок». О чем думает Флавио? Его взгляд безнадежно ищет встречи с самим собой или он бесцельно и обреченно направлен в пустоту, в никуда?
Я говорил с некоторыми пациентами. Кто-то провел здесь три месяца, кто-то — девять, а кто-то — годы. Я бы такого не вынес.
«И от шестого часа была тьма до часа девятого и в девятом часу. Он возопил: Отче, Отче, отчего Ты оставил меня?»
Музыка, солнце за решетками, мечты — все это вызывает бесконечную грусть. Я вспоминаю о Терезополисе, где мы поставили «Безвременную молодость». Пьеса провалилась по вине публики, но я получил, хороший опыт. Какие счастливые дни — я мог свободно смотреть на солнечный свет, ездить верхом, целоваться, улыбаться.
А теперь ничего нет. Ничего. Мы хотели показать мою пьесу здесь, в Рио. Теперь они сделают это без меня. Грустно, когда начинаешь что-то, а тебя прерывают. Очень грустно. Мне сейчас лень писать о пьесе, но и спать я не должен. Сон притупляет, разум, я боюсь стать таким, как остальные. У меня есть газетные вырезки с отзывами, напечатанными еще до нашей поездки в Терезополис. Что было после, расскажу потом. Времени у меня много.
Очень много.
14.10 — Жду Уточку. Приходил мой врач, принес мне антологию французских поэтов. Это хорошо, потому что я понемногу учу французский язык. Он сказал, что я кажусь спокойным, — видимо, мне здесь нравится. Иногда мне действительно начинает здесь нравиться. Это особый мир, где только едят и спят. И все. Но в какой-то момент я вспоминаю о внешнем мире, и мне хочется уйти отсюда. Теперь уже меньше. Вчера было хуже. Начинаю привыкать. Не хватает только пишущей машинки.
Я знаю, что Уточка придет (или попытается прийти) сегодня. Ей, наверное, интересно узнать, что со мной случилось. Она придет еще раза два или три, а потом забудет меня, C’est la vie. И я ничего не могу с этим поделать. Мне бы хотелось, чтобы она приходила каждый день и радовала меня своей необычностью, но этого не будет. Я даже не знаю, пустят ли ее ко мне сегодня. Но как бы то ни было, это приятное ожидание, мне нравится ее ждать.
14.45 — Без четверти три, а Уточки нет. Наверное, не придет. Или ее не пустили.
Пятница, 22 июля.
11.50 — Вчера приходила Уточка. Принесла показать свои фотографии из Штатов и обещала одну подписать.
Мне очень нравится Уточка. С грустью думаю, что говорил с ней неподобающим тоном. Холодно, отчужденно. А она была так ласкова…
Из дому еще не принесли все нужные вещи. Как только получу пишущую машинку, буду печатать исследование по психиатрии, которое дал мне доктор Бенжамин. Я уже прочел «Антологию поэтов Франции». Теперь попробую осилить «Леопарда» Лампедузы[23].
Забавно, что я привыкаю к мысли остаться здесь.
12.00 — Меня одолевает сон. Тяжелый, без сновидений, сон-бегство, сон, заставляющий забыть, что я здесь.
14.00 — Не могу читать «Леопарда». Это одна из самых скучных книг, которые я когда-либо брал в руки. Монотонно, неумно, никакой ценности. Дошел до страницы 122 и бросил. Очень жаль. Нехорошо бросать что-то на середине, но я больше не могу. Хочу спать. А ведь мне надо бороться со сном изо всех сил.
14.30 — Нехорошо бросать что-то на середине.
14.45 — Диалог с соседом по комнате:
— Я не хочу жить ни в клинике доктора Эйраса, ни во Фламенго, ни в Копакабане.
— А где же, Флавио?
— На кладбище Сан-Жуан-Батиста. Жизнь потеряла для меня всякий смысл после карнавала 1964 года.
— Почему?
— Человек, которого я люблю больше всего на свете, не захотел пойти со мной в Муниципальный театр.
— Какие глупости, Флавио. В мире есть столько других женщин. (Пауза.) Ты еще любишь ее?
— Его. Это мальчик. Сейчас он поступает на медицинский, а я здесь, жду смерти.
— Не говори глупостей, Флавио.
— Вчера он мне позвонил. Он немного женственный. Из-за него я хотел покончить с собой. В ночь бала я выпил ароматизированный эфир из спрея с духами, смешал его с виски. Меня увезли на «скорой». Теперь он там, а я здесь, жду смерти.
Флавио очень странный, ведет себя как типичный шизофреник. Но иногда начинает разговаривать как сейчас. И мне становится грустно от собственного бессилия. Он и здесь несколько раз пытался покончить с собой. Он много и с гордостью рассказывает мне о своей богемной жизни. Я на собственном опыте знаю, что люди, ведущие богемный образ жизни, обычно этим гордятся.
Флавио плачет.
Друзья мои, в глубине души, в самой ее глубине, я чувствую, что большинство пациентов попало сюда из-за недостатка любви (родительской или еще чьей-либо). Я отношусь к первой категории (родительская).
15.00 — Здешние пациенты бывают забавными. Сеньор Апио, пятидесятилетний старик, сказал мне вчера, что большевистскую революцию финансировали американцы. Один парень, единственный здешний пациент моего возраста, временами подымает веселый шум… Иногда по вечерам я играю в карты.
Больше не могу писать. Флавио плачет.
Суббота, 23 июля.
10.00 — Вчера вечером удалось позвонить Луису и Уточке. Ренни сказала, что очень любит меня. Я был счастлив и, наверное, наговорил глупостей. Я сентиментальный дурак. В конце нашего разговора вмешалась телефонистка, и я не смог ничего больше сказать Уточке. Она придет сюда в понедельник. Боюсь, начну жаловаться. Очень досадно, но я ощущаю себя неполноценным человеком.
Луис обещал прийти в понедельник.
У меня сейчас сидит один зануда по имени Маркос. Он поступил сюда год назад, сразу после моего ухода. Все время берет мое радио, чтобы слушать футбол.
Я дипломатично выставил его из комнаты.
20.30 — Сейчас полдевятого вечера, но здесь кажется, будто уже гораздо позднее. Приходил Луис и здорово поднял мне дух. Я звонил Уточке и снова наговорил глупостей.
Воскресенье, 24 июля.
Воскресное утро. Слушаю радио, и мне бесконечно, убийственно одиноко. Утро мрачного, тоскливого воскресенья. Я сижу за решеткой, мне не с кем поговорить, я погружен в одиночество. Мне нравится это выражение: погружен в одиночество.
Воскресное утро. Здесь никто не поет, по радио передают грустную песню о любви и слезах. Какой безнадежный день.
Уточка далеко. Мои друзья далеко. Спят еще, наверное, после веселой разгульной ночи. А я здесь один. По радио теперь звучит старинный вальс. Я думаю об отце. Мне жаль его. Наверное, очень печально иметь такого сына, как я.
Этим воскресным утром мне кажется, что моя любовь к Ренни постепенно угасает. Я уверен, что и ее любовь ко мне — тоже. Мои руки пусты, я ничего не могу обещать, ничего не могу дать ей. Я бессилен, беспомощен, словно бескрылая ласточка. Злой, безнравственный и одинокий. Я совершенно один в этом мире.
Здесь все однообразно и вместе с тем — непредсказуемо. Я как зеницу ока берегу фотографии Уточки, деньги и сигареты. Только это и может хоть как-то меня развлечь.
Понедельник, 25 июля.
Я так жду тебя, и чем ближе час встречи, тем больше мне хочется тебя увидеть. Вчера по телефону ты сказала, что любишь меня. Я счастлив, что у меня есть возлюбленная. Мне уже не так одиноко, и мир кажется мне прекрасным, даже если смотреть на него сквозь решетку. А когда ты придешь, он станет еще прекраснее. Сегодня утром я дарю тебе мое сердце, любовь моя. Мне немного грустно, что ты далеко и не можешь быть все время со мной. Но я взрослый мужчина и должен сам со всем этим справиться.
Забавно, но мне кажется, я чего-то стою. Вчера говорил по телефону с Луисом и Рикардо. Они придут во вторник. Я знаю, им сейчас очень трудно — Луис сидит с отцом в больнице, а у Рикардо занятия. Но они придут. Меня это радует. Я понял, что можно радоваться и быть счастливым даже в самых грустных обстоятельствах. Понял, что я не так одинок, как мне казалось. Кто-то меня любит, кому-то я нужен. Я тоскую, но я счастлив.
Вторник 26 июля.
Ночью прочел роман «Наш человек в Гаване» Грэма Грина. У меня не было времени (ха! ха! ха!), чтобы проанализировать эту книгу. Но я получил удовольствие. Мне понравилось.
Воскресенье, 31 июля.
13 00 — Сегодня в 13 часов, находясь в психиатрической лечебнице, я узнал, что в поэтическом конкурсе, организованном газетой «Диарио де нотисиас», где приняли участие 25 тысяч претендентов, я занял девятое место в общей категории и второе почетное. Возможно, меня включат в антологию.
Я счастлив. Мне хотелось бы оказаться на воле, со всеми поговорить, всем это рассказать. Я сверхсчастлив.
Сидя за решеткой, я подумал о том, помнит ли меня, своего первого возлюбленного, Тата. Я не знаю, очень ли она выросла, похудела или пополнела, стала интеллектуалкой или ведет светскую жизнь. Может, за это время она сделалась калекой или у нее умерла мать, может, она живет в роскошном особняке. Я не видел ее восемь лет, а сегодня мне захотелось с ней встретиться. Я ничего о ней не знаю. Как-то я позвонил ей и спросил, помнит ли она еще, что у нее когда-то был роман с неким Коэльо. Она ответила «да» и повесила трубку.
Суббота, 6 августа.
Уточка, любовь моя, сейчас мне безумно хочется говорить с тобой. Доктор Бенжамин угрожает мне инсулином и электрошоком, меня обвиняют в токсикомании, я как беспомощный загнанный зверь, и мне очень хочется говорить с тобой. Если действительно я начал деградировать как личности если вот-вот начнется разрушение моего «я», мне бы хотелось, чтобы ты была рядом.
Мы бы говорили о самых банальных вещах. А потом ты бы ушла, улыбаясь и надеясь вновь повидаться со мной через несколько дней. Ты бы ни о чем не догадалась, я бы делал вид, что все в порядке. В дверях лифта ты бы заметила глупую слезинку на моем лице, и я бы сказал: это от зевоты, разговор был скучным. Из проигрывателя, который ты мне одолжила, неслась бы песенка Нары Пеан «Оле-Ола». Выйдя на улицу, ты бы посмотрела вверх и увидела, что я машу тебе рукой через решетку. Вернувшись в комнату, я бы плакал, и платок стал бы мокрым от слез. Я бы думал о том, что было, что могло быть и чего быть не может. А потом вошли бы врачи со своим черным чемоданом, и мое тело содрогнулось бы от электрошока.
А в одиночестве ночи я бы взял лезвие бритвы, посмотрел бы на твою фотографию, приклеенную к спинке моей кровати, и потекла бы кровь, и я бы тихонько сказал тебе: «Это моя кровь». И умер бы без улыбки и без слез. Просто умер, оставив много незавершенных дел.
Воскресенье, 7 августа.
Диалог с доктором Бенжамином:
— У вас нет чувства собственного достоинства. После вашего первого пребывания здесь я думал, что вы больше никогда сюда не вернетесь, сделаете все возможное, чтобы стать независимым. Но какое там! Вы снова здесь. Что вы сделали, чего добились за это время? Ничего. Что вам дала поездка в Терезополис? Какую пользу вы от нее получили? Почему вы ничего не можете сделать один?
— Никто ничего не может сделать один.
— Хорошо. Но скажите мне: какую выгоду, какой прок вы извлекли из поездки в Терезополис?
— Опыт.
— Вы из тех, кто всю жизнь экспериментирует?
— Доктор, все, что делается с любовью, имеет смысл. Вот моя философия: любовь к чему-либо оправдывает наши действия.
— Если бы я обратился к шизофреникам — самым настоящим, с четвертого этажа, — они привели бы мне более веские аргументы.
— Я сказал глупость?
— Конечно! Вы все время пытаетесь создать образ себя, но это ложный образ. Вы даже не замечаете, что в нем нет ничего от вас такого, какой вы на самом деле. На самом деле вы — ноль.
— Знаю. Все, что я сейчас говорю, — самозащита. Я и сам понимаю, что толку от меня нет.
— Так сделайте что-нибудь! Но вы ни на что не способны. Происходящее вас устраивает. Вам так удобнее. Послушайте, я ведь могу снять с себя ответственность, созвать консилиум, вам назначат электрошок, инсулин, гликоз, вы все забудете и станете покорнее. Но я дам вам еще какое-то время. Будьте же мужчиной! Победите себя!