Другие поэты старшего поколения

Из других известных до революции поэтов, оказавшихся за рубежом, ни один не дал ничего существенно нового в первое пятилетие эмигрантского бытия.

Ряд стихотворений напечатал в 20-х годах в разных журналах С.К.Ма­ковский, бывший редактор «Аполлона», более известный до революции как художественный критик. Стихи эти включали три цикла сонетов, из которых два — «Лунный водоем» и «Нагарэль» — были собственно поэмами, состоя­щими из сонетов. Это особенно относится к «Нагарэль»: эта вещь была посвящена памяти Гумилева и написана под Гумилева, на романтически-эк­зотическую тему. Третий цикл сонетов — лучший из всех — носил лириче­ски-описательный характер и назывался «Год в усадьбе». Но по-настоящему Маковский вложился в зарубежную поэзию лишь много позже, пережив после Второй мировой войны настоящий поэтический расцвет. Показатель­но, что в первую антологию зарубежной поэзии («Якорь», 1936) не вошло ни одно стихотворение Маковского, в антологию «Эстафета» (1948) всего три, тогда как в антологии «На Западе» имеется уже семь его стихотворений.

Незаслуженно незамеченными прошли оставшиеся не собранными в книгу стихи А.А.Кондратьева, поэта когда-то близкого к символистам, автора хорошей работы о гр. А.К.Толстом, в эмиграции закинутого в польское захолустье (где-то около Ровно) и не представленного ни в одной из зарубеж­ных антологий, хотя стихи его печатались в 20-х годах в «Русской мысли», а потом в «России и славянстве». Среди стихов Кондратьева 20-х годов обра­щают на себя внимание переводы «Из греческой анфологии» и циклы соне­тов на темы славянской мифологии, которой Кондратьев много занимался в эти годы (она же составляет и фон его романа «На берегах Ярыни», вышед­шего в начале 30-х годов в Берлине). Откликался Кондратьев и на револю­ционные события — в стихах, манерой больше всего напоминающих Брюсо-ва (например, «Грядущий Сулла»). Кондратьев — поэт небольшого диапазо­на, узкого круга тем, но в этих узких пределах — он взыскательный мастер. Личная судьба его неизвестна — как будто после войны подпись его мелькала под некоторыми стихотворениями в парижских газетах. Вероятно, многие его произведения остались в рукописи.

Из молодых дореволюционных акмеистов Георгий Иванов выдвинулся в первые ряды зарубежных поэтов лишь в 30-е годы, и поэтому о нем дальше. Другой акмеист, Георгий Адамович, выпустил свою первую зарубежную книгу стихов лишь в 1939 году, а в 20-х годах, хотя и печатал иногда стихи в журналах, выступал главным образом как критик (в «Звене», в «Последних новостях»). Много печатался в журналах, но не выпустил ни одной книги другой соратник Гумилева, Михаил Струве, проживший годы эмиграции в Париже. У него была готова к печати вторая книга стихов под названием «Злая жизнь» (первая, «Стая», вышла еще в России), но она почему-то так и не появилась, хотя печатались книги и несравненно более слабых стихов. М.Струве не был значительным поэтом, но он хорошо владел техникой стиха, и в лучших его стихах слышался свой голос. Из ранних его стихотво­рений, напечатанных в Зарубежье, отметим стихотворение памяти Гумилева («Русская мысль», 1921, кн. VIII-XII). В ранние годы эмиграции М.А.Струве

был завсегдатаем литературных сборищ. После войны он примкнул к «совет­ским патриотам».

В 1920 году вышла небольшая книжка стихов М.О.Цетлина (под его всег­дашним поэтическим псевдонимом — Амари) «Прозрачные тени». Цетлин — поэт скупой, без резко выраженной индивидуальности, но у него были и поэ­тическое чувство, и вкус. После того он писал (или во всяком случае печатал) мало стихов, но ему зарубежная поэзия многим обязана, поскольку он был фактическим редактором стихотворного отдела «Современных записок», а по­сле войны стал основателем и редактором заменившего «Современные запис­ки» «Нового журнала» в Нью-Йорке, которому отдавал много сил и времени до самой своей смерти в 1945 году. Цетлин печатал в «Современных записках» критические статьи и отзывы о книгах, особенно о стихах. Кроме того, им были изданы две полубеллетристические книги: «Декабристы» (Париж, 1933; 2-е изд., Нью-Йорк, 1954) и «Пятеро и другие» (Нью-Йорк, 1944) — о пяти русских композиторах и их окружении. На тему книги о декабристах Цетлиным был написан также цикл стихотворений, в которых были поэтически зафиксирова­ны отдельные портреты и эпизоды. Эти стихи о декабристах, писавшиеся в течение многие лет, вышли отдельной книгой под названием «Кровь на снегу» (Париж, 1939), с эпиграфом из знаменитого стихотворения Тютчева, откуда было заимствовано и название.

Проживавший в Эстонии Игорь Северянин (псевдоним И.В.Лотарева) выпустил в 20-е и 30-е годы не менее десяти томов стихов. Два из них вышли в Белграде («Классические розы», 1931, и «Медальоны», 1934). Наряду с банальностью и пошлостью в пореволюционных стихах Северянина встреча­лась иногда приятная старомодная простота, неожиданная у автора «Анана­сов в шампанском». Но тот искрометный напиток, который пленил Сологуба и Брюсова в «Громокипящем кубке», за эти годы выдохся, и от прежнего Северянина оставалось мало; все же, когда в 30-е годы он совершал из своего эстонского уединения наезды в Берлин, Париж и Белград, его «поэзовечера» по старой памяти привлекали публику.

Неплохие стихи, в которых сильно звучала нота патриотической тревоги рядом с чисто женскими мотивами, печатала в «Современных записках.» и других журналах Н.В.Крандиевская, жена А.Н.Толстого. В 1922 году вышла в Берлине книжка ее стихов «От лукавого», а вскоре после того она вместе с мужем уехала в Россию, где как будто перестала печататься.

В 20-х годах выпустили свои книжки и печатались в журналах С.А. Со­колов -Кречетов («Железный перстень», Берлин, 1922), Любовь Столица (ро­ман в стихах «Елена Деева», Берлин, 1923) и Сергей Рафалович («Зга», Бер­лин, 1923; «Терпкие будни», Париж, 1926; и др.).

Среди поэтов-юмористов на первом месте следует поставить даровитого Д.Аминадо (А.П.Шполянского), который с первых дней эмиграции стал при­сяжным стихотворным фельетонистом парижских «Последних новостей», на страницах которых сквозь призму его юмора преломлялись эмигрантские будни и политические, и идеологические схватки (мишенью для юмора Аминадо были и сменовеховцы, и евразийцы, и младрроссы, и политические противники Милюкова в лагере «Возрождения»). Когда бывшим издателем «Сатирикона» этот некогда популярный петербургский сатирический журнал был на короткое время возобновлен в Париже при участии нескольких видных бывших сатири-концев и талантливых художников (в том числе Юрия Анненкова), Д.Аминадо стал его постоянным сотрудником. В 20-е и 30-е годы им было выпущено несколько книг стихов («Дым без отечества», «Накинув плащ», «Нескучный сад» и др.). Пробовал он себя и в чистой лирике. Уже после Второй мировой

войны Д-Аминадо написал книгу мемуаров, в которой около ста страниц уделены зарубежному периоду. На этих, окрашенных живым, а подчас и язвительным, юмором страницах будущий историк эмиграции и эмигрантской литературы найдет любопытный материал, включая и довольно неожиданный разговор с П.Н.Милюковым, незадолго до его смерти, в котором ДЛминадо открыл ему глаза на многое, чего он не видел в собственной газете74.

Две книги сатиры, книгу лирических стихов («Жажда», Берлин, 1923) и несколько книг милых стихов для детей выпустил в Зарубежье другой са-тириконец — Саша Черный (А.М.Гликберг), живший сначала в Берлине, а потом тоже во Франции.

Глава VII МЛДЦШЕЕ ПОКОЛЕНИЕ

И в поэзии, и в прозе главный вклад младшего поколения зарубежной литературы — тех, кто не привез с собой за границу большого литературного багажа, — принадлежит к более позднему периоду. В первое пятилетие успе­ли обратить на себя внимание лишь немногие, и далеко не все из этих немногих в дальнейшем удержались в литературе. Молодых поэтов было больше, чем начинающих прозаиков, а потому мы начнем с первых.

/. Поэты

Если в последующие годы стало принято говорить о «парижской ноте» и о «пражской школе» в зарубежной поэзии (не всегда с достаточным осно­ванием), то в самые первые годы эмиграции (1920-1922) можно было разли­чить два главных географических центра, в которых сосредоточены были молодые поэты: Париж и Берлин. Небольшая группа объединилась вокруг «Таверны поэтов» в Варшаве. Свои поэтические группировки существовали на Дальнем Востоке. Пражские поэты сорганизовались позднее.

Пожалуй, главная разница в эти первые годы между парижскими и берлинскими молодыми поэтами заключалась в том, что парижские стояли далеко от пореволюционной русской литературы и вместе с тем испытывали гораздо более сильное влияние окружающей иноземной среды, где в это время царил дадаизм. Среди ранних парижских поэтов было несколько, которые оказались в Париже еще до революции и которых нельзя, собствен­но говоря, относить к эмигрантской литературе. Но упомянуть их необходи­мо, поскольку они вошли в литературное и личное общение с антиболыпе-вицкой эмиграцией и примкнули к парижской «Палате поэтов», тем более, что через них иногда шли французские влияния. Таковыми были Марк-Ма­рия-Людовик Толов, проживавший в Париже еще с 1913 года и перешедший в католичество (чем и объясняется его странное имя), и Валентин Парнах, который одну из своих книг («Словодвиг», Париж, 1920) выпустил по-русски и по-французски75. Ни Талов, ни Парнах позже никакой роли в зарубежной литературе не играли76, но в первые годы эмиграции они участвовали в

74 Дон-Аминадо, «Поезд на третьем пути», Нью-Йорк, Изд-во имени Чехова, 1954.

75 Другие книги Парнаха, или Парнака (как иногда писалась его фамилия): «Набережная» (1919),
«Самум» (1919) и «Карабкается акробат» (1922). К последней был приложен портрет автора работы
Пикассо, а другие иллюстрировались Гончаровой и Ларионовым.

76 Парнах в 1922 году уехал в Советскую Россию. Не он ли (Парнок) — герой «Египетской марки»
Мандельштама?

сборищах поэтов, которые происходили, кажется, в маленьком кабачке око­ло Монпарнасского вокзала (позднее они были перенесены в кофейню «Ла Болле» в Латинском квартале — об этом периоде живо рассказал в своих «Встречах» Ю.К.Терапиано). Из настоящих эмигрантов к парижской группе поэтов в эти годы принадлежали Георгий Евангулов и Александр Гингер, в 1921-1922 годах выпустившие свои первые книги под маркой «Палаты поэ­тов». Книга Евангулова называлась «Белый духан», книга Гингера — «Свора верных». У Евангулова закваска была акмеистская. Гингер следовал скорее более крайним образцам, но у него было больше своего, личного, хотя и косноязычного и порой отдававшего юродством. Оба в 1925 году выпустили по второй книге («Золотой пепел» Евангулова и «Преданность» Гингера). Во второй книге Гингера опять было своеобразие при многих раздражающих вывертах. Некоторые стихи его запоминались. Евангулов в дальнейшем как-то сошел на нет (ни одно его стихотворение даже не попало ни в одну из зарубежных антологий, что, конечно, несправедливо, так как его стихи были ничуть не хуже многих попавших туда). В 30-х годах имя Евангулова стало попадаться под рассказами (в том числе в «Современных записках»), но и как прозаик он внимания на себе не остановил. Гингер продолжал бытовать в зарубежной поэзии, и в 1939 году в серии «Русские поэты» (где были, между прочим, сборники З.Н.Гиппиус и Г.Адамовича, и «Человек» Вяч. Иванова, и должна была выйти книга Цветаевой) появилась третья книга Гингера «Жа­лоба и торжество». Юродствование осталось у Гингера и в зрелый период. Он мало на кого из своих предшественников и современников похож, его никак нельзя обвинить в подражании, и трудно сказать, кто оказал на него влияние. При желании можно, пожалуй, найти отголоски Хлебникова. Гингер не предается, впрочем, словотворчеству, но он любит словесные выверты, неко­торое насилие над языком, не только затрудненность его, но и нарочитую (как будто) безграмотность. Есть в его стихах что-то вымученное. Вот харак­терные две строфы из одного стихотворения 1925 года («Мания преследова­ния»):

Стихотворительное одержанье, Язык богов, гармония комет! Бессонный клин, сознательное ржанье Моих разлук, моих плачевных смет.

О том, что знаю и чего не знаю, Перо, тебе докладываю я. С тобой теперь поминки начинаю По злой тревоге моего житья.

У Гингера едва ли найдется хоть одно цельное, чем-нибудь не испор­ченное стихотворение. Одно из лучших — «Факел», не вошедшее ни в одну из книг, но напечатанное в антологиях «Эстафета» и «На Западе».

Что-то общее с Гингером есть у Бориса Божнева, который выпустил в 1925 году книгу «Борьба за несуществование» (за которой последовали в 1927 году «Фонтан» и в 1936 году «Silentium sociologicum»). Но у Божнева было больше цельности в неприятии мира. Некоторые критики упрекали его в чрезмерном подражании Ходасевичу, но этот упрек едва ли очень справед­лив. Во всяком случае в стихах его характерно отразился нигилизм, о кото­ром придется говорить дальше в связи с парижской поэзией.

В 1925 году выпустил также свою первую книгу в Париже Довид Кнут, но о нем будет речь в связи с другими парижскими поэтами младшего поколения.

В Берлине наибольшее внимание из молодых, дотоле неизвестных поэтов привлек к себе В.В.Набоков-Сирин". Сын знаменитого общественного деятеля, юриста и публициста, члена I Государственной думы ВДНабокова, Набоков попал за границу из Крыма в 1919 году и поступил в Кембриджский универси­тет, где занимался зоологией и французской литературой78. По окончании уни­верситета в 1922 году переехал в Берлин, где жила его семья (как раз весной 1922 года отец его бьи убит на публичной лекции П.Н.Милюкова). Стихи начал писать еще в России, где, кажется, перед самой революцией напечатал неболь­шую книжку юношеских (или полудетских) стихов. За рубежом начал печатать­ся в 1920 году — в «Руле», «Грядущей России», «Жар-птице», «Сполохах», «Русской мысли», «Современных записках» и других изданиях. В 1923 году в Берлине вышла его книга «Горний путь» и в том же году — «Гроздь». Между 1922 и 1924 годами Набоков перешел на прозу, печатая рассказы главным образом в «Руле» и продолжая печатать там и стихи, которых, однако, стал писать меньше. Сборников стихов он больше до войны не выпускал, но неболь­шое количество стихотворений, написанных между 1923 и 1929 годами, было включено в первый сборник рассказов его — «Возвращение Чорба» (Берлин, 1930). Огромное количество стихов, написанных за эти же годы, остается несо­бранным. И не все из позднейших вошли в книжку «Стихотворения», которая вышла в издании «Рифмы» (Париж, 1952). Во вступительной заметке к этой книжке Набоков писал, что первым напечатанным в ней стихотворением (1929) «заканчивается период юношеского творчества», — иными словами юность Набокова продолжалась тридцать лет.

Между 1925 и 1940 годами Набоков, продолжая время от времени писать стихи и рассказы, занимался главным образом писанием романов. Написанными за эти годы девятью романами (десятый остался как будто незаконченным) На­боков завоевал себе как у критики, так и у широкого читателя первенствующее положение среди молодых зарубежных писателей. (О романах Набокова речь, естественно, будет во второй части.) До 1937 года Набоков продолжал жить в Берлине, несмотря на то, что он был женат на еврейке, и положение его в гитлеровской Германии было во многом очень затруднительно. В 1937 году ему наконец удалось переехать во Францию, а оттуда в мае 1940 года, незадолго до прихода немцев, эвакуироваться в Америку. Сейчас он состоит профессором русской литературы в одном из американских университетов (Корнелл) и считает себя американским писателем. С 1940 года им написано по-английски три рома­на, большое количество рассказов, книга о Гоголе и автобиография. Последняя, печатавшаяся частями в журнале «The New Yorkep> и вышедшая отдельным изданием в 1951 году под названием «Conclusive Evidence», была самим автором переделана для русского читателя и вышла в 1954 году под названием «Другие берега». В 1955 году был объявлен новый английский роман Набокова. Он также много — и очень хорошо — переводил русских поэтов на английский язык: Пушкина (в том числе «Моцарта и Сальери»), Лермонтова, Тютчева, Ходасевича

77 Первые стихи Набокова (например, в «Грядущей России») были подписаны его собственной
фамилией, но, начав писать регулярно в газете «Руль», которую редактировал и в которой сотрудничал
его отец, он решил подписываться «В.Сирин». Псевдоним этот с самого начала ни для кого не был
секретом. Начиная со своего первого романа по-английски («The Real Life of Sebastian Knight», 1941),
Набоков вернулся к своему собственному имени, которым подписывает теперь и свои русские
произведения. Некоторые его стихотворения были напечатаны (в «Современных записках» и «Русских
записках») за подписью «Василий Шишков» — видимо, из чистой любви к мистификации.

78 Некоторые читатели романов Набокова, вероятно, не знают, что он лепидоптерист (специалист
по бабочкам) и печатал статьи в серьезных научных журналах. В Америке он одно время работал в
естественно-историческом музее. Другая его специальность и страсть, отразившаяся, как и бабочки,
в его творчестве, — шахматы. Он вел в «Руле» шахматный отдел, и ему принадлежит большое
количество шахматных задач.

и др. Изредка Набоков печатает и собственные стихи по-английски, но стихами (в отличие от прозы) продолжает, по-видимому, писать и по-русски. Редко у какого другого поэта между стихами раннего и позднего перио­да лежит такая пропасть, как у Набокова. Сам он в одном стихотворении 1938 года писал, обращаясь к своей юности:

Мы с тобою не верили в связь бытия,

но теперь оглянулся я — и удивительно,

до чего ты мне кажешься, юность моя,

по цветам не моей, по чертам недействительной!

С этими словами зрелая муза Набокова могла бы обратиться к музе его 20-х годов. Писавшие о Набокова-поэте на основании сборника 1952 года (например, Г.Адамович) отмечали его близость к Пастернаку. О внутренней близости их едва ли можно говорить серьезно, но в таких стихотворениях Набокова, как «Поэты», «Слава» и особенно «Парижская поэма», несомнен­ны пастернаковские интонации. Разве не типичные пастернаковские ходы — ритмические и словесные — в таких строках из «Парижской поэмы»:

И покуда глядел он на месяц, синеватый, как кровоподтек, раздался, где-то в дальнем предместье, паровозный щемящий свисток. Лист бумаги, громадный и чистый, стал вытаскивать он из себя: лист был больше него и неистовствовал, завиваясь в трубу и скрипя.

Но с таким же правом можно говорить об интонациях Маяковского в стихотворении «О правителях», направленном по существу против Маяков­ского, но с огромным пародийным умением использующем именно его при­емы — взять хотя бы начало:

Вы будете (как иногда

говорится)

смеяться, вы будете (как ясновидцы говорят) хохотать, господа —

но, честное слово, у меня есть приятель, которого

привела бы в волнение мысль поздороваться с главою правительства или другого какого предприятия.

В этом стихотворении, прекрасном образчике пародийно-сатирическо­го дара Набокова, поэт и не скрывает, что отправляется от Маяковского, и в конце упоминает своего «покойного тезку», который писал «стихи и в полос­ку и в клетку, на самом восходе всесоюзно-мещанского класса».

Рядом с Пастернаком и Маяковским в некоторых стихах Набокова в том же сборнике можно безошибочно узнать голос Ходасевича (например, стихотворение «Был день как день. Дремала память. Длилась...»). Если срав­нить стихи Набокова позднего со стихами ранними (1921-1925), вошедшими в его две первые книги и напечатанными в газетах, то можно заметить, конечно, и смену тем, и иную систему образов, и новый подход к миру (в ранних стихах, например, очень сильно звучат патриотические — порой сусальные — и религиозные — явно книжные — ноты, в них много сенти­ментальной тоски по родине, «березок», чистых описаний), но поражает больше всего не это, а смена образцов. Вместо Пастернака, Маяковского,

Ходасевича, может быть, иногда Белого и Мандельштама, а то даже и По-плавского, которые слышатся за поздними стихами, мы найдем в «Горнем пути» в лучшем случае Фета и Майкова, а в худшем — Ратгауза, а в «Грозди» и более поздних стихах 20-х годов — Фета, Майкова, Щербину, Пушкина, Бунина, Бальмонта, Гумилева и... Сашу Черного (стихотворение о «поэте-го­ловастике»). Ранний Набоков поражает своим версификационным мастерст­вом, своей переимчивостью и своими срывами вкуса. Что-то напоминает в нем Бенедиктова. В одном из ранних стихотворений он говорит с гордостью о своем «стихе нагом и стройном» и взывает к музе: «О, муза, будь строга!» Молодой Набоков не отдал обычной дани никаким модным увлечениям. Его современники правильно смотрели на него как на поэтического старовера. Почти все стихи в «Грозди» написаны строгими классическими размерами. Преобладают двудольные (30 стихотворений из 38), а среди двудольных — подавляющее большинство ямбы, причем особенно много четырехстопных и шестистопных, а также комбинаций этих двух размеров. На 37 стихотворе­ний в строго выдержанных размерах всего один анапестический дольник79. Вот образчик раннего версификационного мастерства Набокова, его умения сочетать пластику зрительных образов и звукопись:

Кто выйдет поутру? Кто спелый плод подметит?

Как тесно яблоки висят! Как бы сквозь них, блаженно солнце светит,

стекая в сад. И сонный, сладостный, в аллеях лепет слышен:

то словно каплет на песок тяжелых груш, пурпурных поздних вишен

пахучий сок.

А вот образцы переимчивости Набокова. Под Бунина:

На черный бархат лист кленовый я, как святыню, положил: лист золотой с пыльцой пунцовой между лиловых тонких жил.

Под Блока:

Нас мало — юных, окрыленных, не задохнувшихся в пыли, еще простых, еще влюбленных в улыбку детскую земли...

За туманами плыли туманы, за луной расцветала луна...

Здесь блоковские интонации внутренне оправданы тем, что это стихо­творение написано было на смерть Блока и сознательно использует его образы, но близость получилась чисто внешняя — от блоковской музыки у Набокова не осталось ничего. Еще резче выступает поверхностная природа набоковской переимчивости в следующих строках — напоминая по смыслу прекрасную концовку блоковского стихотворения «Ты помнишь: в нашей бухте сонной», они не только лишены блоковской внутренней музыки, но и как-то, по словесному составу своему, банальны и нецеломудренны:

79 В «Стихотворениях» 1952 года, где всего 15 стихотворений (из них многие длинные или состоят из нескольких частей), трехдольные размеры преобладают. 4-стопный и 6-стопный ямб представлены всего двумя стихотворениями каждый, а комбинации их совсем нет. Много отклонений от правильного размера.

Так мелочь каждую — мы, дети и поэты, умеем в чудо превратить,

в обычном райские угадывать приметы, и что ни тронем — расцветить...

Под Майкова и Щербину:

Я на море гляжу из мраморного храма:

в просветах меж колонн так сочно, так упрямо

бьет в очи этот блеск до боли голубой...

Под Бальмонта:

... плывет ладья и звоном струнным луну лилейную зовет...

... и арфы ледяные струны ласкает бледная рука.

Под Гумилева:

И в утро мира это было:

дикарь еще полунемой,

с душой прозревшей, но бескрылой,

— косматый, легкий и прямой...

Есть в «Грозди» и интонации под Ходасевича:

Ах, если б звучно их раскинуть, исконный камень превозмочь, громаду черную содвинуть, прорвать глухонемую ночь...

Все стихотворение, из которого взяты эти строки, написано не без влияния Ходасевича, но без его остроты и разъедающей иронии. Как пока­зывают многие вышеприведенные примеры, особенно не давался Набокову в те годы, при всем его мастерстве, безошибочный выбор лучших слов. Парафразируя Кольриджа, о его поэзии в эти годы можно сказать: «Не лучшие слова в прекрасном порядке». Но нередко Набоков грешил и прямой безвкусицей. Так, сентиментально-безвкусно все стихотворение «Viola tri­color» и особенно его заключительные строки:

Простим ли страданью, найдем ли звезду мы? Анютины глазки, молитесь за нас, да станут все люди, их чувства и думы, немного похожи на вас!

Трудно поверить,что это написал — хотя бы и на двадцать лет раньше — автор таких стихотворений, как «Слава» или «К кн. С.М.Качурину»!

По-иному безвкусно, но, пожалуй, еще хуже, ибо претенциозно, второе стихотворение «На смерть Блока», где рассказывается, как Пушкин, Лермон­тов, Тютчев и Фет собираются в раю, чтобы «встретить в должный час душу Александра Блока», причем четыре поэта характеризуются так:

Пушкин — выпуклый и пышный свет, Лермонтов — в венке из звезд прекрасных, Тютчев — веющий росой, а Фет — в ризе тонкой, в розах красных.

Про Блока же, их «таинственного брата», говорится:

Сядет он в тени ветвей живых в трепетно лазоревых одеждах, запоет о сбывшихся, святых сновиденьях и надеждах.

В более поздних, тщательно отобранных стихотворениях, вошедших в «Воз­вращение Чорба», подобных срывов вкуса уже почти нет, стих стал строже и суше, появилась некоторая тематическая близость к Ходасевичу (поэту, которого зре­лый Набоков ставил особенно высоко среди своих современников), исчезли реминисценции из Блока, явно бывшие чисто внешними, подражательными, утратилось у читателя и впечатление родства с Фетом, которое давали более ранние стихи Набокова (сходство и тут было чисто внешнее, фетовской музыки в стихах Набокова не было, он был всегда поэтом пластического, а не песенного склада). Но до обращения к Пастернаку было еще далеко, да и Ходасевич еще не владел Набоковым по-настоящему: стихи в «Возвращении Чорба» — в большин­стве прекрасные образчики русского парнасизма; они прекрасно иллюстрируют одно из отличительных свойств Набокова как писателя, сказавшееся так ярко в его прозе: необыкновенную остроту видения мира в сочетании с умением найти зрительным впечатлениям максимально адекватное выражение в слове. Если над стихами этого периода какой-нибудь дух царит, то это дух Бунина. В «Грозди» Набоков посвятил ему стихотворение, в котором, называя стих Бунина «роскош­ным и скупым, холодным и жгучим», клялся: «ни помыслом, ни словом не согрешу пред музою твоей». В зрелом возрасте, в «Других берегах», он писал: «Книги Бунина я любил в отрочестве, а позже предпочитал его удивительные струящиеся стихи той парчовой прозе, которой он был знаменит». В этом по­смертном отзыве звучит нотка снисходительности. Во всяком случае, Набоков не остался верен своей юношеской клятве. А слово «парчовый» очень подходит к его собственным стихам 20-х годов — только иногда может возникнуть сомнение в подлинности парчи. Есть в Зарубежье немало людей, отрицающих, что Набоков — поэт, и ценящих только его прозу. Набоков от стихов перешел к прозе, но про его прозу нельзя сказать, как про прозу Цветаевой, Осипа Мандельштама или Пастернака, что это проза поэта. Вернее, пожалуй, сказать, что его стихи — стихи прозаика. У него есть прекрасные стихи (даже среди тех, которые сам он сейчас наверное отвергает), они могут захватить, загипнотизировать, но в конечном счете им чего-то не хватает, какой-то последней музыки. Между поэзией и прозой Набокова тесная связь. Стих его совершенствовался по мере овладения им мастер­ством рассказа. Его развитие в направлении сюрреалистического гротеска отрази­лось на стиле и тематике его стихов. В стихах 20-х годов чужие отголоски звучали бессознательными и часто безвкусными пародиями. В зрелых стихах пародийность и гротеск нарочитые. Изумительный пародийный дар Набокова (и как прозаика) еще недостаточно оценен, и пародийные корни некоторых его романов недоста­точно вскрыты.

Того, кто станет изучать детально развитие Набокова как поэта, ожидает немало трудностей. Им написано гораздо больше стихов, чем собрано в книги. В молодости он был писателем редкостно плодовитым — в 1923-1926 годах его стихи печатались в «Руле» чуть не каждую неделю. Есть у него и более крупные вещи в стихах, напечатанные в «Руле» и в других изданиях, журналах и альманахах. Из них можно назвать весьма сентиментальную поэму «Детство», «Университетскую поэму» (о Кембридже), лирическую по­эму «Петербург», несколько одноактных драм в стихах («Смерть», «Полюс», «Дедушка»). Всех этих вещей сам Набоков, вероятно, не стал бы извлекать из забвения, но для изучающих его творчество они представляют интерес. Набоков — интересный случай поэта, развивавшегося прочь от крайнего поэтического консерватизма в молодости, но, благодаря своей ранней выуч­ке и дисциплине, твердо державшего своего Пегаса в узде и в самых смелых и неожиданных заскоках его. И у внимательного читателя Набокова является подозрение, что он и сейчас мог бы написать стихотворение или даже поэму

под Блока, под Некрасова, под Пушкина (дерзнул же он кончить пушкин­скую «Русалку»!), под Державина, как пишет под Пастернака (о котором, помнится, отзывался когда-то довольно недоброжелательно) и мог бы писать под Георгия Иванова (который лет двадцать тому назад был ему глубоко чужд, причем отталкивание было взаимное). Каков будет суд потомства над Набоковым-поэтом, трудно сказать. В 30-х годах Зинаида Гиппиус назвала его талантливым поэтом, которому нечего сказать. Сам Набоков, вероятно, на это бы ответил, что важно не что сказать, а как сказано.

В Берлине в ранние 20-е годы жил один из основателей, вместе с Гумиле­вым, Георгием Ивановым, Адамовичем и Михаилом Лозинским, третьего «Цеха поэтов» (в 1920 году), Николай Оцуп, который вскоре по прибытии за границу переиздал книгу стихов «Град» (Берлин, 1922), а также редактировал берлин­ские выпуски альманаха «Цех поэтов». Но в основном его деятельность отно­сится к более позднему, парижскому, периоду зарубежной литературы. Из других берлинских поэтов можно упомянуть Г.Росимова и В.Пиотровского. Г.Росимов (псевдоним Ю.В.Офросимова) выпустил в 1921 году «Стихи об уте­рянном», встреченные критикой весьма благожелательно. В стихах очень чувст­вовались чужие влияния, но образцы были хорошие (Блок, Ахматова) и стихи приятные. После того Росимов стихов как будто не печатал, если не считать двух-трех книжек стихов для детей. Под своей настоящей фамилией он стал постоянным театральным критиком «Руля» и позже выпустил книгу о театре. В.Пиотровский напечатал в 1923 году книгу довольно слабых стихов «Полынь и звезды» и еще более слабых рассказов (с налетом порнографии) «Примеры господина аббата». В 1924 году вышла вторая книга стихов «Каменная любовь». Он писал также стихи для детей, принимал участие в издательстве «Манфред» и редактировал альманах «Струги». Тяготел к сменовеховцам и на несколько лет как будто исчез из зарубежной литературы — до 1929 года, когда вышел сборник его драматических поэм «Беатриче», встреченный положительно в Берлине и полным равнодушием в Париже (если не считать благожелательного отзыва проживавшего в Берлине В.Набокова-Сирина в парижской «России и славян­стве»). После этого стихи Пиотровского (теперь подписывающегося «Корвин-Пиотровский») стали появляться в зарубежной печати, но только с выходом книги «Воздушный змей» (Париж, 1950) он обнаружил себя как незаурядный и оригинальный поэт, неожиданно выросший за последние десять лет. Перед войной Пиотровскому удалось перебраться из Германии, где его арестовало бы гестапо, во Францию. Во время войны участвовал во французском Движении Сопротивления. В 1944 году был арестован и приговорен к смертной казни, но за пять минут до расстрела освобожден в обмен на пленных эсэсовцев. Как многие «молодые» писатели во Франции, «поверил в национальное возрожде­ние России», т.е. стал советским патриотом, но вскоре признал, что ошибся. К характеристике Пиотровского как поэта мы еще вернемся.

В Берлине же в 20-е годы проживали две молодые поэтессы, в прошлом участницы петербургской студии Гумилева «Звучащая раковина» — Вера Лурье и Нина Берберова. Первая, напечатав несколько стихотворений и кри­тических заметок в журналах, вскоре как-то вышла из литературы; вторая выдвинулась позже как прозаик и так и не выпустила книги стихов, хотя стихи ее того заслуживали. В отличие от большинства молодых поэтов, Бер­берова обнаруживала наклонность к вещам более крупного масштаба (в «Со-

временных записках» в 1927 году была напечатана ее «Лирическая поэма», написанная четырехстопным ямбом и своим строем немного напоминавшая начало блоковского «Возмездия»).

Из дальневосточных поэтов в первые годы выдвинулись два: Арсений Несмелое и Всеволод Н. Иванов. Оба были не похожи на своих собратьев в Европе. Первая книга Несмелова «Стихи» (Владивосток, 1921) отразила весь­ма распространенное на Дальнем Востоке в те годы футуристическое повет­рие (ведь именно с Дальнего Востока пришли в советскую литературу Нико­лай Асеев, Сергей Третьяков и Н.Чужак), причем футуризм Несмелова был довольно безвкусной смесью Северянина и Маяковского. За первой книгой последовали еще две: «Тихвин» (Владивосток, 1922) и «Уступы» (Владивос­ток, 1924), в которых была налицо та же ориентация на советскую поэзию. В дальнейших книгах — «Кровавый отблеск» (Харбин, 1929) и «Без России» (Харбин, 1931)80 — Несмелое выравнялся, но близость к советским поэтам у него осталась: и тематикой, и приемами он сильно отличался от парижских поэтов, хотя его и стали в 30-х годах печатать в парижских изданиях.

Что касается Всеволода Иванова, то, не будучи похож на Несмелова и на футуристов, он не походил и на европейских поэтов. В нем было что-то от поэта-эрудита. Не обладая и в малой мере талантом Брюсова или Воло­шина, он тяготел к их историософским темам, к раздумьям над революцией и ее местом в исторических судьбах России. Такие темы преобладают в его книге «Сонеты» (Токио, 1922). Им была выпущена также гастрономическая «Поэма еды» (Харбин, 1928). Иванов писал и не в стихах на историософские темы: его книга «Мы» (Харбин, 1926) перекликалась с евразийством, как и некоторые его стихи.

Особняком среди молодых зарубежных поэтов стоял рано скончавший­ся (в 1927 году) в Гельсингфорсе Иван Савин (Саволайнен). Вспоминая о нем по случаю 25-летия со дня его смерти, Ю.Терапиано писал в нью-йоркском «Новом русском слове»:

«Савин принадлежал к тому поколению, которое в юности пошло в

Добровольческую армию... Подобно десяткам тысяч своих сверстников,

Савин^ прошел через все ужасы гражданской войны, пережил крушение

"белой мечты" и начал свою новую жизнь за границей, в Финляндии,

работая на сахарном заводе»^.

Савин попал в Финляндию не прямо из Добровольческой армии. Во время крымского отступления он заболел тифом и был захвачен в плен в Джанкое. Ему удалось доказать, что он не был офицером, и он был освобож­ден. Он добрался до Петербурга, где встретился с отцом и прожил довольно долго, пока им не удалось получить разрешение на выезд в Финляндию как финляндским уроженцам. В 1926 году вышла первая (и единственная) книж­ка стихов Савина, «Ладанка», которую издало Общество галлиполийцев (до того стихи Савина печатались в различных журналах и газетах). Религиоз­ность, любовь к России и вера в нее и верность «белой мечте», звучавшие как основные мотивы в этой скромной книжечке, стяжали Савину популярность в кругах, все еще преданных Белой идее. Но в стихах Савина не было ничего надуманно-тенденциозного, никакой пропаганды. У него был свой, приглу­шенный, но подлинно поэтический голос. Вот характерные строки из одного из его стихотворений о России:

80 Может быть, были и более поздние: дальневосточная поэзия — область, которую историку
зарубежной литературы придется еще изучать.

81 «Памяти поэта», «Новое русское слово», 13-VH-1952.

Граница. И чем ближе к устью, К береговому янтарю, Тем с большей нежностью и грустью России «здравствуй» говорю.

Там, за рекой, всё те же дюны, Такой же бор к волнам сбежал, Всё те же древние Перуны Выходят, мнится, из-за скал...

В этих стихах никакой сусальности, никаких фанфар. Что-то от «бело­гвардейского» Есенина, но что-то и от финляндских стихов Баратынского (кстати, по словам Терапиано, Савин особенно интересовал<

Наши рекомендации