Считалки, скороговорки, загадки
* * *
Ясный месяц,
И мышатки
По ночам
Играют
В прятки.
– Месяц, месяц,
Выходи!
Я нашел,
А ты – води.
* * *
Шла веселая Собака, чики-брики-гав!
А за ней бежали Гуси, головы задрав,
А за ними – Поросенок, чики-брики-хрю!
Чики-брики, повтори-ка, что я говорю?
Н. Пикулева
* * *
Сон-сон,
Пересон.
Сели в лодку
Пять персон:
Сом,
Севрюга,
Три селедки.
Вылезайте
Все
Из лодки!
Г. Сапгир
Баран-буян залез в бурьян.
У осы не усы, не усищи, а усики.
У Сени и Сани в сетях сом с усами.
У ежа и елки иголки колки.
Маленькая болтунья
Молоко болтала,
Да не выболтала.
Пошла Поля полоть петрушку в поле.
Шапка да шубка —
Вот и весь Мишутка.
Шла Саша по шоссе и сосала сушку.
На дворе трава,
На траве дрова.
Не руби дрова,
На траве двора.
Съел молодец
Тридцать три пирога,
Да все с творогом.
Сорок сорок
Сорок сорок
Для своих сорочат
Сорок сорочек,
Не ссорясь, строчат.
Сорок сорочек
Прострочены в срок —
Сразу поссорились
Сорок сорок.
Ю. Кушак
Разговор Лютика и Жучка
– Лютик, Лютик, что хохочешь?
– Да ведь ты меня щекочешь,
Так листочки мне щекочешь,
Что не хочешь – захохочешь!
И. Токмакова
Держится подружка
За мое ушко,
Стежкою одною
Все бежит за мною.
(Иголка с ниткой)
Голубой аэропланчик
Сел на белый одуванчик.
(Стрекоза)
Весь день ползу я по дорожке.
То выпущу, то спрячу рожки.
Спешить домой я не спешу,
Зачем спешить мне по-пустому?
Свой дом я при себе ношу,
А потому всегда я дома.
(Улитка)
В чисто убранной светличке
Дремлют сестры-невелички.
Эти сестры весь денек
Добывают огонек.
(Спички)
То назад, то вперед,
Ходит, бродит пароход.
Остановишь – горе:
Продырявит море.
(Утюг)
Бьют Ермилку
Что есть сил по затылку,
А он не плачет,
Только ножку прячет.
(Гвоздь)
Скоро ест, мелко жует,
Сама не глотает,
Другим отдает.
(Пила)
Литературные сказки
Старик-годовик
Вышел старик-годовик. Стал он махать рукавом и пускать птиц. Каждая птица со своим особым именем. Махнул старик-годовик первый раз – и полетели первые три птицы. Повеял холод, мороз.
Махнул старик-годовик второй раз – и полетела вторая тройка. Снег стал таять, на полях показались цветы.
Махнул старик-годовик третий раз – полетела третья тройка. Стало жарко, душно, знойно. Мужики стали жать рожь.
Махнул старик-годовик четвертый раз – и полетели еще три птицы. Подул холодный ветер, посыпался частый дождь, залегли туманы.
А птицы были не простые. У каждой птицы по четыре крыла. В каждом крыле по семи перьев. Каждое перо тоже со своим именем. Одна половина пера белая, другая – черная. Махнет птица раз – станет светлым-светло, махнет другой – станет темным-темно.
Что это за птицы вылетели из рукава старика-годовика?
Какие это четыре крыла у каждой птицы?
Какие семь перьев в каждом крыле?
Что это значит, что у каждого пера одна половина белая, а другая – черная?
В. Даль
Хлебный голос
Жил-был царь. И как не стало царицы, царь и призадумался: и то худо, что царицы нет, да на то воля Божья, и опять же хозяйство на руках – и не малое, надо кому распорядиться, надо и гостей принять честно, да чтобы все было, как у людей есть, а ему на старости лет дай Бог с царством управиться.
А было у царя три сына, все трое женаты, при отце жили. Вот царь и призвал к себе снох – и старшую, и середнюю, и младшую – и решил испытать, кому из них большухой быть.
– Какой, – говорит, – голос дальше слышен? Старшая думала, думала – какой голос?
– Да вот, – говорит, – батюшка, намедни бычок за Москвой-рекой рычал, так у Андроньева на обедне слышно было.
– Эка дуреха! – отставил царь старшую сноху и к середней. – Какой голос дальше слышно?
– Петух у нас, батюшка, седни пел поутру, а в Соколинках у мамушки слыхали, Софоровна сказывала.
Царь только бороду погладил: ну, чего с такой спросить? – и к младшей:
– Какой голос дальше слышно?
– Не смею, батюшка, сказать, сами знаете.
– Как так, говори, не бойсь.
– Хлебный голос дальше слышно.
– Какой такой хлебный?
– А такой, батюшка, если кто хорошо кормит, а голодного не забывает, накормит, согреет, утешит, про того далеко слышно.
– Ну, – говорит царь, – умница ты, Поля, по-русски сказала, так и будь ты большухой.
И пошло с этих пор на Руси – хлебный голос всех дальше слышен.
А. Ремизов
Сова
Сидит Старик, чай пьет. Не пустой пьет – молоком белит. Летит мимо Сова.
– Здорово, – говорит, – друг! А старик ей:
– Ты, Сова, – отчаянная голова, уши торчком, нос крючком. Ты от солнца хоронишься, людей сторонишься – какой я тебе друг!
Рассердилась Сова.
– Ладно же, – говорит, – старый! Не стану по ночам к тебе на луг летать, мышей ловить – сам лови.
А Старик:
– Вишь, чем пугать вздумала! Утикай, пока цела.
Улетела Сова, забралась в дуб, никуда из дупла не летит.
Ночь пришла. На Стариковом лугу мыши в норах свистят-перекликаются:
– Погляди-ка, кума, не летит ли Сова – отчаянная голова, уши торчком, нос крючком?
Мышь мыши в ответ:
– Не видать Совы, не слыхать Совы. Нынче нам на лугу раздолье, нынче нам на лугу приволье.
Мыши из нор поскакали, мыши по лугу побежали. А Сова из дупла:
– Хо-хо-хо, Старик! Гляди, как бы худа не вышло: мыши-то, говорят, на охоту пошли.
– А пускай идут, – говорит старик. – Чай, мыши не волки, не зарежут телки.
Мыши по лугу рыщут, шмелиные гнезда ищут, землю роют, шмелей ловят.
А Сова из дупла:
– Хо-хо-хо, Старик! Гляди, как бы хуже не вышло: все шмели твои разлетелись.
– А пускай летят, – говорит Старик. – Что от них толку: ни меду, ни воску – волдыри только.
Стоит на лугу клевер кормовистый, головой к земле виснет, а шмели гудят, с луга прочь летят, на клевер не глядят, цветень с цветка на цветок не носят.
А Сова из дупла:
– Хо-хо-хо, Старик! Гляди, как бы хуже не вышло: не пришлось бы тебе самому цветень с цветка на цветок разносить.
– И ветер разнесет, – говорит Старик, а сам в затылке скребет.
По лугу ветер гуляет, цветень наземь сыплет. Не попадает цветень с цветка на цветок – не родится клевер на лугу; не по нраву это Старику.
А Сова из дупла:
– Хо-хо-хо, Старик! Корова твоя мычит, клеверу просит, – трава, слышь, без клеверу что каша без масла.
Молчит Старик, ничего не говорит.
Была Корова с клевера здорова, стала Корова тощать, стала молока сбавлять; пойло лижет, а молоко все жиже да жиже. А Сова из дупла:
– Хо-хо-хо, Старик! Говорила я тебе: придешь ко мне кланяться.
Старик бранится, а дело-то не клеится. Сова в дубу сидит, мышей не ловит. Мыши по лугу рыщут, шмелиные гнезда ищут. Шмели на чужих лугах гуляют, а на Стариков луг не заглядывают. Клевер на лугу не родится. Корова без клеверу тощает. Молока у Коровы мало. Вот и чай белить Старику нечем стало.
Нечем стало Старику чай белить – пошел Старик Сове кланяться:
– Уж ты Совушка-вдовушка, меня из беды выручай: нечем стало мне, старому, белить чай.
А Сова из дупла глазищами луп-луп, ножищами туп-туп.
– То-то, – говорит, – старый. Дружно не грузно, а врозь хоть брось. Думаешь, мне-то легко без твоих мышей?
Простила Сова Старика, вылезла из дупла, полетела на луг мышей пугать.
Сова полетела мышей ловить.
Мыши со страху попрятались в норы.
Шмели загудели над лугом, принялись с цветка на цветок летать.
Клевер красный стал на лугу наливаться.
Корова пошла на луг клевер жевать.
Молока у Коровы много.
Стал Старик молоком чай белить, чай белить – Сову хвалить, к себе в гости звать, уваживать.
В. Бианки
Слепая лошадь
Давно, очень уже давно, когда не только нас, но и наших дедов и прадедов не было еще на свете, стоял на морском берегу богатый и торговый славянский город Винета; а в этом городе жил богатый купец Уседом, корабли которого, нагруженные дорогими товарами, плавали по далеким морям.
Уседом был очень богат и жил роскошно; может быть, и самое прозвание Уседома, или Вседома, получил он оттого, что в его доме было решительно все, что только можно было найти хорошего и дорогого в то время; а сам хозяин, его хозяйка и дети ели только на золоте и серебре, ходили только в соболях да в парче.
В конюшнях Уседома было много отличных лошадей; но ни в Уседомовой конюшне, ни во всей Винете не было коня быстрее и красивее Догони-Ветра – так прозвал Уседом свою любимую верховую лошадь за быстроту ее ног. Никто не смел садиться на Догони-Ветра, кроме самого хозяина, и хозяин никогда не ездил верхом ни на какой другой лошади.
Случилось купцу в одну из своих поездок по торговым делам, возвращаясь в Винету, проезжать на своем любимом коне через большой и темный лес. Дело было под вечер, лес был страшно темен и густ, ветер качал верхушки угрюмых сосен; купец ехал один-одинешенек и шагом, сберегая своего любимого коня, который устал от дальней поездки.
Вдруг из-за кустов, будто из-под земли, выскочило шестеро плечистых молодцов со зверскими лицами, в мохнатых шапках, с рогатинами, топорами и ножами в руках; трое были на лошадях, трое пешком, и два разбойника уже схватили было лошадь купца за узду.
Не видать бы богатому Уседому своей родимой Винеты, если бы под ним был другой какой-нибудь конь, а не Догони-Ветер. Почуяв на узде чужую руку, конь рванулся вперед, своей широкой, сильной грудью опрокинул на землю двух дерзких злодеев, державших его за узду, смял под ногами третьего, который, махая рогатиной, забежал вперед и хотел было преградить ему дорогу, и помчался как вихрь.
Конные разбойники пустились вдогонку; лошади у них были тоже добрые, но куда же им догнать Уседомова коня!
Догони-Ветер, несмотря на свою усталость, чуя погоню, мчался как стрела, пущенная из туго натянутого лука, и далеко оставил за собой разъяренных злодеев.
Через полчаса Уседом уже въезжал в родимую Винету на своем добром коне, с которого пена клочьями валилась на землю.
Слезая с лошади, бока которой от усталости подымались высоко, купец тут же, трепля Догони-Ветра по взмыленной шее, торжественно обещал: что бы с ним ни случилось, никогда не продавать и не дарить никому своего верного коня, не прогонять его, как бы он ни состарился, и ежедневно, до самой смерти, отпускать коню по три меры лучшего овса.
Но, поторопившись к жене и детям, Уседом не присмотрел сам за лошадью, а ленивый работник не выходил измученного коня как следует, не дал ему совершенно остыть и напоил раньше времени.
С тех самых пор Догони-Ветер и начал хворать, хилеть, ослабел на ноги и, наконец, ослеп.
Купец очень горевал и с полгода верно соблюдал свое обещание: слепой конь стоял по-прежнему на конюшне, и ему ежедневно отпускалось по три меры овса.
Уседом потом купил себе другую верховую лошадь. И через полгода ему показалось слишком нерасчетливо давать слепой, никуда не годной лошади по три меры овса, и он велел отпускать две. Еще прошло полгода; слепой конь был еще молод, приходилось его кормить долго, и ему стали отпускать по одной мере. Наконец и это показалось купцу тяжело, и он велел снять с Догони-Ветра узду и выгнать его за ворота, чтобы не занимал напрасно места в конюшне. Слепого коня работники выпроводили со двора палкой, так как он упирался и не шел.
Бедный слепой Догони-Ветер, не понимая, что с ним делают, не зная и не видя, куда идти, остался стоять за воротами, опустивши голову и печально шевеля ушами. Наступила ночь, пошел снег, спать на камнях было жестко и холодно для бедной слепой лошади. Несколько часов простояла она на одном месте; но наконец голод заставил ее искать пищи. Поднявши голову, нюхая в воздухе, не попадется ли где-нибудь клок соломы со старой, осунувшейся крыши, брела наудачу слепая лошадь и натыкалась беспрестанно то на угол дома, то на забор.
Надобно вам знать, что в Винете, как и во всех старинных славянских городах, не было князя, а жители города управлялись сами собою, собираясь на площадь, когда нужно было решать какие-нибудь важные дела. Такое собрание народа для решения его собственных дел, для суда и расправы называлось вече. Посреди Винеты, на площади, где собиралось вече, висел на четырех столбах большой вечевой колокол, по звону которого собирался народ и в который мог звонить каждый, кто считал себя обиженным, и требовать от народа суда и защиты.
Никто, конечно, не смел звонить в вечевой колокол по пустякам, зная, что за это от народа сильно достанется.
Бродя по площади, слепая, глухая и голодная лошадь случайно набрела на столбы, на которых висел колокол, и, думая, может быть, вытащить из стрехи пучок соломы, ухватила зубами за веревку, привязанную к языку колокола, и стала дергать; колокол зазвонил так сильно, что народ, несмотря на то что было еще рано, толпами стал сбегаться на площадь, желая знать, кто так громко требует его суда и защиты.
Все в Винете знали Догони-Ветра, знали, что он спас жизнь своему хозяину, знали обещание хозяина – и удивились, увидя посреди площади бедного коня, слепого, голодного, дрожащего от стужи, покрытого снегом.
Скоро объяснилось, в чем дело, и когда народ узнал, что богатый Уседом выгнал из дома слепую лошадь, спасшую ему жизнь, то единодушно решил, что Догони-Ветер имел полное право звонить в вечевой колокол.
Потребовали на площадь неблагодарного купца; несмотря на его оправдания, приказали ему содержать лошадь по-прежнему и кормить ее до самой ее смерти. Особый человек приставлен был смотреть за исполнением приговора, а самый приговор был вырезан на камне, поставленном в память этого события на вечевой площади…
К. Ушинский
Теплый хлеб
Когда кавалеристы проходили через деревню Бережки, немецкий снаряд разорвался у околицы и ранил в ногу вороного коня. Командир оставил раненого коня в деревне, а отряд ушел дальше, пыля и позванивая удилами, – ушел, закатился за рощи, за холмы, где ветер качал спелую рожь. Коня взял к себе мельник Панкрат.
Мельница давно не работала, но мучная пыль навеки въелась в Панкрата. Она лежала серой коркой на его ватнике и картузе. Из-под картуза посматривали на всех быстрые глаза мельника. Панкрат был скорый на работу, сердитый старик, и ребята считали его колдуном.
Панкрат вылечил коня. Конь остался при мельнице и терпеливо возил глину, навоз и жерди – помогал Панкрату чинить плотину.
Панкрату трудно было прокормить коня, и конь начал ходить но дворам побираться. Постоит, пофыркает, постучит мордой в калитку, и, глядишь, ему вынесут свекольной ботвы, или черствого хлеба, или, случалось даже, сладкую морковку. По деревне говорили, что конь ничей, а вернее – общественный, и каждый считал своей обязанностью его покормить. К тому же конь – раненый, пострадал от врага.
Жил в Бережках со своей бабкой мальчик Филька, по прозвищу Ну Тебя. Филька был молчаливый, недоверчивый, и любимым его выражением было: «Да ну тебя!» Предлагал ли ему соседский мальчишка походить на ходулях или поискать позеленевшие патроны, Филька отвечал сердитым басом: «Да ну тебя! Ищи сам!» Когда бабка выговаривала ему за неласковость, Филька отворачивался и бормотал: «Да ну тебя! Надоела!»
Зима в этот год стояла теплая. В воздухе висел дым. Снег выпадал и тотчас таял. Мокрые вороны садились на печные трубы, чтобы обсохнуть, толкались, каркали друг на друга. Около мельничного лотка вода не замерзала, а стояла черная, тихая, и в ней кружились льдинки.
Панкрат починил к тому времени мельницу и собирался молоть хлеб: хозяйки жаловались, что мука кончается, осталось у каждой на два-три дня, а зерно лежит немолотое.
В один из таких теплых серых дней раненый конь постучал мордой в калитку к Филькиной бабке. Бабки не было дома, а Филька сидел за столом и жевал кусок хлеба, круто посыпанный солью.
Филька нехотя встал, вышел за калитку. Конь переступил с ноги на ногу и потянулся к хлебу. «Да ну тебя! Дьявол!» – крикнул Филька и наотмашь ударил коня по губам. Конь отшатнулся, замотал головой, а Филька закинул хлеб далеко в рыхлый снег и закричал:
– На вас не напасешься, на христарадников! Вон твой хлеб! Иди копай его мордой из-под снега! Иди копай!
И вот после этого злорадного окрика и случились в Бережках те удивительные дела, о каких и сейчас люди говорят, покачивая головами, потому что сами не знают, было ли это или ничего такого не было.
Слеза скатилась у коня из глаз. Конь заржал жалобно, протяжно, взмахнул хвостом, и тотчас в голых деревьях, в изгородях и печных, трубах завыл, засвистел пронзительный ветер, вздул снег, запорошил Фильке горло. Филька бросился обратно в дом, но никак не мог найти крыльца – так уже мело кругом и хлестало в глаза. Летела по ветру мерзлая солома с крыш, ломались скворечни, хлопали оторванные ставни. И все выше взвивались столбы снежной пыли с окрестных полей, неслись на деревню, шурша, крутясь, перегоняя друг друга.
Филька вскочил наконец в избу, припер дверь, сказал: «Да ну тебя!» – и прислушался. Ревела, обезумев, метель, но сквозь ее рев Филька слышал тонкий и короткий свист – так свистит конский хвост, когда рассерженный конь бьет им себя по бокам. Метель начала затихать к вечеру, и только тогда смогла добраться к себе в избу от соседки Филькина бабка. А к ночи небо зазеленело, как лед, звезды примерзли к небесному своду, и колючий мороз прошел по деревне. Никто его не видел, но каждый слышал скрип его валенок по твердому снегу, слышал, как мороз, озоруя, стискивал толстые бревна в стенах и они трещали и лопались.
Бабка, плача, сказала Фильке, что наверняка уже замерзли колодцы и теперь их ждет неминучая смерть. Воды нет, мука у всех вышла, а мельница работать теперь не сможет, потому что река застыла до самого дна.
Филька тоже заплакал от страха, когда мыши начали выбегать из подпола и хорониться под печкой в соломе, где еще оставалось немного тепла. «Да ну вас! Проклятые!» – кричал он на мышей, но мыши все лезли из подпола. Филька забрался на печь, укрылся тулупчиком, весь трясся и слушал причитания бабки.
– Сто лет назад упал на нашу округу такой же лютый мороз, – говорила бабка. – Заморозил колодцы, побил птиц, высушил до корня леса и сады. Десять лет после того не цвели ни деревья, ни травы. Семена в земле пожухли и пропали. Голая стояла наша земля. Обегал ее стороной всякий зверь – боялся пустыни.
– Отчего же стрясся тот мороз? – спросил Филька.
– От злобы людской, – ответила бабка. – Шел через нашу деревню старый солдат, попросил в избе хлеба, а хозяин, злой мужик, заспанный, крикливый, возьми и дай одну только черствую корку. И то не дал в руки, а швырнул на пол и говорит: «Вот тебе! Жуй!»
– «Мне с полу поднять невозможно, – говорит солдат. – У меня вместо ноги деревяшка». – «А ногу куда девал?» – спрашивает мужик. – «Утерял я ногу на Балканских горах в турецкой баталии», – отвечает солдат. «Ничего. Раз дюже голодный – подымешь, – засмеялся мужик. – Тут тебе камердинеров нету». Солдат покряхтел, изловчился, поднял корку и видит – это не хлеб, а одна зеленая плесень. Один яд! Тогда солдат вышел на двор, свистнул – и враз сорвалась метель, пурга, буря закружила деревню, крыши посрывала, а потом ударил лютый мороз. И мужик тот помер.
– Отчего же он помер? – хрипло спросил Филька.
– От охлаждения сердца, – ответила бабка, помолчала и добавила: – Знать, и нынче завелся в Бережках дурной человек, обидчик и сотворил злое дело. Оттого и мороз.
– Чего ж теперь делать, бабка? – спросил Филька из-под тулупа. – Неужто помирать?
– Зачем помирать? Надеяться надо.
– На что?
– На то, что поправит дурной человек свое злодейство.
– А как его исправить? – спросил, всхлипывая, Филька.
– А об этом Панкрат знает, мельник. Он старик хитрый, ученый. Его спросить надо. Да неужто в такую стужу до мельницы добежишь? Сразу кровь остановится.
– Да ну его, Панкрата! – сказал Филька и затих.
Ночью он слез с печи. Бабка спала, сидя на лавке. За окнами воздух был синий, густой, страшный. В чистом небе над осокорями стояла луна, убранная, как невеста, розовыми венцами.
Филька запахнул тулупчик, выскочил на улицу и побежал к мельнице. Снег пел под ногами, будто артель веселых пильщиков пилила под корень березовую рощу за рекой. Казалось, воздух замерз и между землей и луной осталась одна пустота – жгучая и такая ясная, что если бы подняло пылинку на километр от земли, то и ее было бы видно и она светилась бы и мерцала, как маленькая звезда.
Черные ивы около мельничной плотины поседели от стужи. Ветки их поблескивали, как стеклянные. Воздух колол Фильке грудь. Бежать он уже не мог, а тяжело шел, загребая снег валенками.
Филька постучал в окошко Панкратовой избы. Тотчас в сарае за избой заржал и забил копытом раненый конь. Филька охнул, присел от страха на корточки, затаился. Панкрат отворил дверь, схватил Фильку за шиворот и втащил в избу.
– Садись к печке, – сказал он. – Рассказывай, пока не замерз.
Филька, плача, рассказал Панкрату, как он обидел раненого коня и как из-за этого упал на деревню мороз.
– Да-а, – вздохнул Панкрат, – плохо твое дело! Выходит, что из-за тебя всем пропадать. Зачем коня обидел? За что? Бессмысленный ты гражданин!
Филька сопел, вытирал рукавом глаза.
– Ты брось реветь! – строго сказал Панкрат. – Реветь вы все мастера. Чуть что нашкодил – сейчас в рев. Но только в этом я смысла не вижу. Мельница моя стоит, как запаянная морозом навеки, а муки нет, и воды нет, и что нам придумать – неизвестно.
– Чего же мне теперь делать, дедушка Панкрат? – спросил Филька.
– Изобрести спасение от стужи. Тогда перед людьми не будет твоей вины. И перед раненой лошадью – тоже. Будешь ты чистый человек, веселый. Каждый тебя по плечу потреплет и простит. Понятно?
– Понятно, – ответил упавшим голосом Филька.
– Ну, вот и придумай. Даю тебе сроку час с четвертью.
В сенях у Панкрата жила сорока. Она не спала от холода, сидела на хомуте подслушивала. Потом она боком, озираясь, поскакала к щели под дверью. Выскочила наружу, прыгнула на перильца и полетела прямо на юг. Сорока была опытная, старая и нарочно летела у самой земли, потому что от деревень и лесов все-таки тянуло теплом и сорока не боялась замерзнуть. Никто ее не видел, только лисица в осиновом яру высунула морду из норы, повела носом, заметила, как темной тенью пронеслась по небу сорока, шарахнулась обратно в нору и долго сидела, почесываясь и соображая: куда ж это в такую страшную ночь подалась сорока?
А Филька в это время сидел на лавке, ерзал, придумывал.
– Ну, – сказал наконец Панкрат, затаптывая махорочную цигарку, – время твое вышло. Выкладывай! Льготного срока не будет.
– Я, дедушка Панкрат, – сказал Филька, – как рассветет, соберу со всей деревни ребят. Возьмем мы ломы, пешни, топоры, будем рубить лед у лотка около мельницы, покамест не дорубимся до воды и не потечет она на колесо. Как пойдет вода, ты пускай мельницу! Повернешь колесо двадцать раз, она разогреется и начнет молоть. Будет, значит, и мука, и вода, и всеобщее спасение.
– Ишь ты, шустрый какой! – сказал мельник. – Подо льдом, конечно, вода есть. А ежели лед толщиной в твой рост, что ты будешь делать?
– Да ну его! – сказал Филька. – Пробьем мы, ребята, и такой лед!
– А ежели замерзнете?
– Костры будем жечь.
– А ежели не согласятся ребята за твою дурь расплачиваться своим горбом? Ежели скажут: «Да ну его! Сам виноват – пусть сам лед и скалывает».
– Согласятся! Я их умолю. Наши ребята хорошие.
– Ну, валяй собирай ребят. А я со стариками потолкую. Может, и старики натянут рукавицы да возьмутся за ломы.
В морозные дни солнце восходит багровое, в тяжелом дыму. И в это утро поднялось над Бережками такое солнце. На реке был слышен частый стук ломов. Трещали костры. Ребята и старики работали с самого рассвета, скалывали лед у мельницы. И никто сгоряча не заметил, что после полудня небо затянулось низкими облаками и задул по седым ивам ровный и теплый ветер. А когда заметили, что переменилась погода, ветки ивы уже оттаяли и весело, гулко зашумела за рекой мокрая березовая роща. В воздухе запахло весной, навозом.
Ветер дул с юга. С каждым часом становилось все теплее. С крыш падали и со звоном разбивались сосульки. Вороны вылезли из-под застрех и снова обсыхали на трубах, толкались, каркали.
Не было только старой сороки. Она прилетела к вечеру, когда от теплоты лед начал оседать; работа у мельницы пошла быстро, и показалась первая полынья с темной водой.
Мальчишки стащили треухи и прокричали «ура». Панкрат говорил, что если бы не теплый ветер, то, пожалуй, и не обколоть бы лед ребятам и старикам. А сорока сидела на раките над плотиной, трещала, трясла хвостом, кланялась на все стороны и что-то рассказывала, но никто, кроме ворон, ее не понял. А сорока рассказывала, что она долетела до теплого моря, где спал в горах летний ветер, разбудила его, натрещала ему про лютый мороз и упросила его прогнать этот мороз, помочь людям.
Ветер будто бы не осмелился отказать ей, сороке, и задул, понесся над полями, посвистывая и посмеиваясь над морозом. И если хорошенько прислушаться, то уже слышно, как по оврагам под снегом бурлит-журчит теплая вода, моет корни брусники, ломает лед на реке.
Всем известно, что сорока – самая болтливая птица на свете, и потому вороны ей не поверили – покаркали только между собой, что вот, мол, опять завралась старая.
Так до сих пор никто и не знает, правду ли говорила сорока или все это она выдумала от хвастовства. Одно только известно, что к вечеру лед треснул, разошелся, ребята и старики нажали – и в мельничный лоток хлынула с шумом вода.
Старое колесо скрипнуло – с него посыпались сосульки – и медленно повернулось. Заскрежетали жернова, потом колесо повернулось быстрее, еще быстрее, и вдруг вся старая мельница затряслась, заходила ходуном и пошла стучать, скрипеть, молоть зерно. Панкрат сыпал зерно, а из-под жернова лилась в мешки горячая мука. Женщины окунали в нее озябшие руки и смеялись.
По всем дворам кололи звонкие березовые дрова. Избы светились от жаркого печного огня. Женщины месили тугое сладкое тесто. И все, что было живого в избах – ребята, кошки, даже мыши, – все это вертелось около хозяек, а хозяйки шлепали ребят по спине белой от муки рукой, чтобы не лезли в самую квашню и не мешались. Ночью по деревне стоял такой запах теплого хлеба с румяной коркой, с пригоревшими к донцу капустными листьями, что даже лисицы вылезли из нор, сидели на снегу, дрожали и тихонько скулили, соображая, как бы словчиться стащить у людей хоть кусочек этого чудесного хлеба. На следующее утро Филька пришел вместе с ребятами к мельнице. Ветер гнал по синему небу рыхлые тучи и не давал им ни на минуту перевести дух, и потому по земле неслись вперемежку то холодные тени, то горячие солнечные пятна.
Филька тащил буханку свежего хлеба, а совсем маленький мальчик Николка держал деревянную солонку с крупной желтой солью. Панкрат вышел на порог, спросил:
– Что за явление? Мне, что ли, хлеб-соль подносите? За какие такие заслуги?
– Да нет! – закричали ребята. – Тебе будет особо. А это раненому коню. От Фильки. Помирить мы их хотим.
– Ну что ж, – сказал Панкрат. – Не только человеку извинение требуется. Сейчас я вам коня представлю в натуре.
Панкрат отворил ворота сарая, выпустил коня. Конь вышел, вытянул голову, заржал – учуял запах свежего хлеба. Филька разломил буханку, посолил хлеб из солонки и протянул коню. Но конь хлеба не взял, начал мелко перебирать ногами, попятился в сарай. Испугался Фильки. Тогда Филька перед всей деревней громко заплакал. Ребята зашептались и притихли, а Панкрат потрепал коня по шее и сказал:
– Не пужайся. Мальчик Филька не злой человек. Зачем же его обижать? Бери хлеб, мирись!
Конь помотал головой, подумал, потом осторожно вытянул шею и взял наконец хлеб из рук Фильки мягкими губами. Съел один кусок, обнюхал Фильку и взял второй кусок. Филька ухмылялся сквозь слезы; а конь жевал хлеб, фыркал. А когда съел весь хлеб, положил голову Фильке на плечо, вздохнул и закрыл глаза от сытости и удовольствия.
Все улыбались, радовались. Только старая сорока сидела на раките и сердито трещала: должно быть, опять хвасталась, что это ей одной удалось помирить коня с Филькой.
К. Паустовский
Былины