Rota sum: semper, quoquo me verto, stat Virtus. 7 страница
LII
Так как папа прислал мне все камни, кроме алмаза, каковой он, для некоторых своих надобностей, заложил некоим генуэзским банкирам, то у меня были все остальные камни, а с этого алмаза был только слепок. Я держал пятерых отличнейших работников и, кроме этой работы, исполнял много заказов; так что мастерекая была полна всяких ценностей, в изделиях и в драгоценных камнях, в золоте и в серебре. Держал я в доме лохматого пса, огромного и красивого, какового мне его подарил герцог Лессандро, и притом что этот пес был хорош для охоты, потому что приносил мне всякого рода птицу и других животных, которых я убивал из аркебузы, также и для охраны дома был он изумителен. Случилось мне в это время, благо позволял возраст, в каковом я находился, в двадцать девять лет, взяв в служанки девушку, весьма красиво сложенную и изящную, этой самой я пользовался, чтобы ее изображать, для целей моего искусства; ублажала она также и мою молодость плотской утехой. Поэтому, так как моя комната была совсем в стороне от комнат моих работников и очень далеко от мастерской, соединенная с крохотной комнатушкой этой молодой служанки, и так как я очень часто ею услаждался, и хотя у меня был всегда такой легкий сон, как ни у кого другого на свете, при подобных обстоятельствах плотского дела он иной раз становится весьма тяжел и глубок, что и случилось, когда, однажды ночью, подкарауленный одним вором, каковой, говоря, что он золотых дел мастер, высмотрев эти камни, замыслил их у меня украсть, и, вломившись поэтому в мою мастерскую, нашел много поделок из золота и серебра; и пока он взламывал некоторые ларчики, чтобы найти камни, которые он видел, этот сказанный пес на него набросился, а он кое-как отбивался от него шпагой; так что пес несколько раз бегал по дому, вбегая в комнаты к этим работникам, которые оставались открыты, потому что было лето. Так как этого его громкого лая они не хотели слышать, он посдергал с них одеяла, и так как они все-таки не слышали, стал их хватать за руки, то одного, то другого, так что поневоле их разбудил и, лая этим своим ужасным образом, стал им показывать дорогу, направляясь вперед. Каковые, видя, что они следовать не желают, и когда он этим предателям надоел, кидая в сказанного пса камнями и палками, — а это они могли делать, потому что мною было приказано, чтобы они всю ночь держали свет, — и наконец затворив накрепко комнаты, пес, потеряв надежду на помощь этих мошенников, взялся за дело сам; и побежав вниз, не найдя вора в мастерской, настиг его; и, сражаясь с ним, уже изодрал на нем плащ и сорвал с него; да только тот позвал на помощь некоих портных, говоря им, чтобы они ради Бога помогли ему защититься от бешеной собаки, а эти, поверив, что это правда, выскочив наружу, прогнали пса с великим трудом. Когда наступил день, войдя в мастерскую, они увидели ее взломанной и открытой, и все ларчики поломанными. Они начали громким голосом кричать: «Беда, беда!» — так что я, проснувшись, испуганный этим шумом, вышел к ним.
Поэтому они, подойдя ко мне, сказали: «О мы, несчастные, нас ограбил какой-то, который поломал и унес все!» Эти слова были такой силы, что не дали мне подойти к моему сундуку взглянуть, там ли папские камни; но, от этого такого волнения лишившись почти вовсе света очей, я сказал, чтобы они сами отперли сундук, посмотреть, сколько не хватает из этих папских камней. Эти молодцы были все в одних сорочках; и когда, открыв сундук, они увидели все камни и золотую работу вместе с ними, обрадовавшись, они мне сказали: «Никакой беды нет, потому что работа и камни все тут; хоть этот вор и оставил нас в одних сорочках, благо вчера вечером, из-за большой жары, мы все разделись в мастерской и здесь оставили свою одежду». Чувства мои сразу вернулись на свое место, и я, возблагодарив Бога, сказал: «Ступайте все одеться в новое, а я за все заплачу, когда послушаю спокойнее, как этот случай произошел». Что мне было всего больнее и от чего я потерялся и испугался до такой степени против моей природы, это как бы люди не подумали, что я изобразил эту выдумку с вором для того только, чтобы самому украсть камни; и потому что папе Клименту говорили один его довереннейший и другие, каковые были Франческо дель Неро, Цана де'Билиотти, его счетовод, епископ везонский и многие другие подобные: «Как это вы доверяете, всеблаженный отче, такие ценнейшие камни молодому человеку, который весь огонь и погружен не столько в искусство, сколько в оружие, и которому нет еще и тридцати лет?» На это папа ответил, знает ли кто-нибудь из них, чтобы я когда-либо сделал что-нибудь такое, что могло бы подать им подобное подозрение. Франческо дель Неро, его казначей, тотчас же ответил, говоря: «Нет, всеблаженный отче, потому что у него никогда не было к этому случая». На это папа ответил: «Я его считаю вполне честным человеком, и, если бы я увидел от него зло, я бы не поверил». Это и было то, что больше всего меня мучило и что сразу же пришло мне на память. Велев молодцам одеться заново, я взял работу вместе с камнями, вставив их, насколько мог лучше, на их места, и с ними тотчас же пошел к папе, каковому Франческо дель Неро уже рассказал кое-что о том шуме, который был слышен в моей мастерской, и сразу внушил подозрение папе. Папа, воображая скорее худое, нежели что другое, бросив на меня ужасный взгляд, сказал надменным голосом: «Что ты пришел тут делать? Что это у тебя?» — «Здесь все ваши камни и золото, и всё в целости». Тогда папа, посветлев лицом, сказал: «Ну, так в добрый час». Я показал ему работу, и, пока он ее рассматривал, я ему рассказал все происшествие с вором и с моими страхами о том, что больше всего меня огорчало. На эти слова он много раз оборачивался, пристально взглядывая мне в лицо, а тут же присутствовал этот Франческо дель Неро, и поэтому казалось, что он почти сердится, что не догадался сам. Наконец, папа, расхохотавшись от всего того, что я ему наговорил, сказал мне: «Ступай и будь по-прежнему честным человеком, как я это и знал».
LIII
Пока я торопился со сказанной работой и продолжал трудиться для монетного двора, в Риме начали попадаться некие фальшивые монеты, выбитые моими же собственными чеканами. Их тотчас же снесли папе; и так как ему подали подозрение на меня, то папа сказал Якопо Бальдуччи, начальнику монетного двора: «Приложи величайшие старания к разысканию злодея, потому что мы знаем, что Бенвенуто честный человек». Этот предатель, начальник двора, будучи моим врагом, сказал: «Дай Бог, всеблаженный отче, чтобы вышло так, как вы говорите; потому что у нас имеются кое-какие улики». Тут папа обернулся к губернатору Рима и сказал, чтобы тот приложил немного старания к разысканию этого злодея. В эти дни папа послал за мной; потом, ловкими разговорами, перешел к монетам и весьма к слову сказал мне: «Бенвенуто, взялся ли бы ты делать фальшивые деньги?» На что я отвечал, что, по-моему, сумел бы делать их лучше, чем все те люди, которые занимаются этим гнусным делом; потому что те, кто занимается таким лодырничанием, это люди, которые не умеют зарабатывать, и люди невеликого ума; а если я, с моим малым умом, зарабатываю столько, что у меня остается, — потому что, когда я делаю чеканы для монетного двора, то каждое утро, еще не пообедав, мне удается заработать по меньшей мере три скудо, ибо так всегда было заведено платить за денежные чеканы, а этот дурак начальник на меня зол, потому что ему хотелось бы иметь их дешевле, — то мне вполне достаточно того, что я зарабатываю с помощью божьей и людской; а если бы я делал фальшивые деньги, мне бы не удавалось столько заработать. Папа отлично понял эти слова; и так как он велел искусно следить за тем, чтобы я не уехал из Рима, то он им сказал, чтобы они искали старательно, а за мной не следили, потому что ему не хотелось бы меня рассердить, что было бы причиной меня лишиться. Те, кому он это горячо велел, были некои камеральные клирики, каковые, приложив это должное старание, потому что им полагалось, тотчас же нашли его. Это был чеканщик монетного же двора, которого звали по имени Чезери Макерони, римский горожанин; и вместе с ним был взят один гуртильщик монетного двора.[149]
LIV
В этот самый день я проходил по пьяцца Навона, и со мною был этот мой чудесный пудель, и, когда я поравнялся с воротами барджелла, то мой пес с превеликой прытью, сильно лая, кидается в ворота барджелла, на некоего юношу, какового как раз велел немножко этак задержать некий Доннино, пармский золотых дел мастер, бывший ученик Карадоссо, потому что у него было подозрение, что тот его обокрал. Этот мой пес делал такие усилия, чтобы хотеть растерзать этого юношу, что подвигнул стражников к состраданию: к тому же дерзкий юноша хорошо защищал свою правоту, а этот Доннино говорил не столько, чтобы было достаточно, тем более что тут же был один из этих капралов стражи, который был генуэзец и знал отца этого юноши; и таким образом, в виду собаки и этих прочих обстоятельств, они уже хотели было отпустить этого юношу во всяком случае. Когда я подошел, и пес, не зная страха ни шпаг, ни палок, снова накинулся на этого юношу, они мне сказали, что если я не уйму своего пса, то они мне его убьют. Я оттащил пса, как мог, и, когда юноша надевал на себя плащ, у него из куколя выпало несколько свертков; и этот Доннино признал, что это его вещи. И я также признал там маленькое колечко; поэтому я тотчас же сказал: «Это и есть тот вор, который мне взломал и ограбил мастерскую; поэтому моя собака его и узнаёт». Я отпустил собаку, и она снова бросилась на него. Тогда вор стал у меня просить прощения, говоря, что возвратит мне все, что у него есть моего. Я снова оттащил собаку, и он мне вернул золотом, и серебром, и кольцами все, что у него было моего, и двадцать пять скудо в придачу; затем просил меня простить его. На каковые слова я сказал, чтобы он просил прощения у Бога, потому что я ему не сделаю ни добра, ни зла. Я вернулся к своим трудам, а несколько дней спустя этого Чезери Макерони, фальшивомонетчика, повесили[150]в Банки, против дверей монетного двора, его товарища сослали на каторгу; генуэзского вора повесили на Кампо ди Фьоре; а я остался с еще большей славой честного человека, чем даже раньше.
LV
Когда я почти уже кончал мою работу, случилось это превеликое наводнение, каковое затопило водой весь Рим.[151]Я стоял и смотрел, что делается, и уже день кончался, пробило двадцать два часа, а воды росли непомерно. А так как мой дом и мастерская выходили спереди на Банки, а сзади возвышались на несколько локтей, потому что приходились со стороны Монте Джордано, то я, подумав прежде всего о спасении своей жизни, а затем о чести, захватил с собой все эти драгоценные камни, а самую золотую работу оставил на попечение моим работникам, и так, босиком, спустился из задних моих окон и пошел, как мог, через эти воды, пока не пришел на Монте Кавалло, где я встретил мессер Джованни Галди, камерального клирика, и Бастиано,[152]венецианского живописца. Подойдя к мессер Джованни, я ему отдал все сказанные камни, чтобы он мне их сберег; и он уважил меня, как если бы я был ему родной брат. Спустя несколько дней, когда ярость воды миновала, я вернулся к себе в мастерскую и закончил сказанную работу так удачно, благодаря милости божьей и моим великим трудам, что ее признали самой лучшей работой,[153]которую когда-либо видывали в Риме, так что, когда я отнес ее к папе, он не мог насытиться мне ее хвалить и сказал: «Если бы я был богатым государем, я бы подарил моему Бенвенуто столько земли, сколько бы мог охватить его глаз; но так как по теперешним дням мы бедные разоренные государи, но во всяком случае мы ему дадим столько хлеба, что хватит на его малые желания». Выждав, пока у папы пройдет этот его словесный зуд, я попросил у него булавоносца, который был свободен. На каковые слова папа сказал, что хочет дать мне нечто гораздо более значительное. Я отвечал его святейшеству, чтобы он пока дал мне эту малость в задаток. Рассмеявшись, он сказал, что согласен, но что он не хочет, чтобы я служил, и чтобы я договорился с остальными булавоносцами насчет того, чтобы не служить; за что он даст им некую льготу, о которой они уже просили папу, а именно позволит им требовать свои доходы принудительно. Так и сделали.[154]Это место булавоносца приносило мне доходу без малого двести скудо в год.
LVI
Продолжая после этого услужать папе то одной маленькой работой, то другой, он поручил мне сделать рисунок богатейшей чаши; я и сделал сказанный рисунок и модель. Модель эта была из дерева и воска; вместо ножки чаши я сделал три фигурки изрядной величины, круглые, каковые были Вера, Надежда и Любовь; на подножий затем я изобразил соответственно три истории в трех кругах, полурельефом: и в одной было рождество Христово, в другой воскресение Христово, в третьей был святой Петр, распятый стремглав; потому что так мне было поручено, чтобы я сделал. Пока эта сказанная работа подвигалась вперед, папа очень часто желал ее видеть: поэтому, приметив, что его святейшество ни разу с тех пор не вспомнил о том, чтобы дать мне что-нибудь, и так как освободилась должность брата в Пьомбо, я однажды вечером ее попросил. Добрый папа, уже не помня больше о том зуде, который его одолел при том окончании той другой работы, сказал мне: «Должность в Пьомбо приносит свыше восьмисот скудо, так что, если бы я тебе ее дал, ты бы начал почесывать живот, а это чудесное искусство, которое у тебя в руках, пропало бы, и на мне была бы вина». Я тотчас же ответил, что породистые кошки лучше охотятся с жиру, чем с голоду; так и те честные люди, которые склонны к талантам, гораздо лучше их применяют к делу, когда у них есть в преизбытке, чем жить; так что те государи, которые содержат таких людей в преизбытке, да будет известно вашему святейшеству, что они орошают таланты; а в противном случае таланты хиреют и паршивеют; и да будет известно вашему святейшеству, что я попросил не с намерением получить. Уж и то счастье, что я получил этого бедного булавоносца! А тут я так и ожидал. Ваше святейшество хорошо сделает, раз оно не пожелало дать ее мне, дать ее какому-нибудь даровитому человеку, который ее заслуживает, а не какому-нибудь неучу, который станет почесывать живот, как сказало ваше святейшество. Возьмите пример с доброй памяти папы Юлия, который такую должность дал Браманте,[155]превосходнейшему зодчему. Тотчас же откланявшись, я, взбешенный, ушел. Выступив вперед, Бастиано, венецианский живописец, сказал: «Всеблаженный отче, пусть ваше святейшество соблаговолит дать ее кому-нибудь, кто трудится в художественных делах; а так как и я, как известно вашему святейшеству, усердно в них тружусь, то я прошу удостоить ею меня». Папа ответил: «Этот дьявол Бенвенуто не выносит никаких замечаний. Я был готов ему ее дать, но нельзя же быть таким гордым с папой; теперь я не знаю, что мне и делать». Тотчас же выступил вперед епископ везонский и стал просить за сказанного Бастиано, говоря: «Всеблаженный отче, Бенвенуто молод, и ему куда больше пристала шпага, чем монашеская ряса; пусть ваше святейшество соблаговолит дать эту должность этому даровитому человеку Бастиано; а Бенвенуто вы можете другой раз дать что-нибудь хорошее, что, быть может, окажется и более подходящим, чем это». Тогда папа, оборотясь к мессер Бартоломео Валори, сказал ему: «Когда вы встретите Бенвенуто, скажите ему от моего имени, что он сам сделал так, что Пьомбо получил живописец Бастиано; и пусть он знает, что первое же место получше, какое освободится, будет за ним; а пока пусть он старается как следует и кончает мою работу». На следующий вечер, в два часа ночи, я встретился с мессер Бартоломео Валори на углу монетного двора; перед ним несли два факела, и он шел спеша, вызванный папой; когда я ему поклонился, он остановился и окликнул меня, и сказал мне с величайшей приязнью то, что папа велел ему, чтобы он мне сказал. На каковые слова я ответил, что я с большим старанием и усердием докончу эту работу, чем какую-либо другую; но все же без малейшей надежды когда-либо что-нибудь получить от папы. Сказанный мессер Бартоломео пожурил меня, говоря мне, что не следует так отвечать на предложения папы. На что я сказал, что, возлагая надежды на такие слова, зная, что я ни в коем случае этого не получу, я был бы сумасшедшим, если бы отвечал иначе; и, простившись, пошел заниматься своим делом. Сказанный мессер Бартоломео, должно быть, передал папе мои смелые слова, а может быть, и больше того, что я сказал, так что папа два с лишним месяца не вызывал меня, а я все это время ни за что не желал идти во дворец. Папа, который по этой работе томился, поручил мессер Руберто Пуччи, чтобы тот последил немного за тем, что я делаю. Этот честный малый каждый день заходил меня повидать и всякий раз говорил мне какое-нибудь ласковое слово, а я ему. Так как приближалось время, когда папа хотел уехать, чтобы отправиться в Болонью,[156]и, видя, наконец, что сам я не иду, он велел мне сказать через сказанного мессер Руберто, чтобы я ему принес мою работу, потому что он хочет посмотреть, насколько она у меня подвинулась. Поэтому я ее понес; благо по работе видно было, что все главное сделано, и просил его оставить мне пятьсот скудо, частью в расчет, а частью мне не хватало очень много золота, чтобы кончить сказанную работу. Папа мне сказал: «Кончай, кончай ее». Я ответил, прощаясь, что кончу, если он мне оставит денег.[157]На этом я ушел.
LVII
Уехав в Болонью, папа оставил легатом в Риме кардинала Сальвиати,[158]и оставил ему поручение, чтобы он торопил меня с этой сказанной работой, и сказал ему: «Бенвенуто человек, который мало ценит свой талант, а нас и того меньше; так вы уж постарайтесь поторопить его, чтобы я застал ее законченной». Этот скотина кардинал прислал за мной через неделю, говоря мне, чтобы я принес работу; на что я явился к нему без работы. Когда я пришел, этот кардинал сразу мне сказал: «Где эта твоя мешанина с луком?[159]Кончил ты ее?» На что я ответил: «О преосвященнейший монсиньор, мешанину свою я еще не кончил, и не кончу, если вы мне не дадите луку, чтобы ее кончить». При этих словах сказанный кардинал, у которого лицо было скорее ослиное, чем человечье, стал еще вдвое уродливее; и что-бы сразу положить конец, сказал: «Я тебя посажу на каторгу, и там ты скажешь спасибо, если тебе дадут кончить работу». С этим скотом и я оскотенел и сказал ему: «Монсиньор, когда я учиню грехи, которые заслуживают каторги, тогда вы меня туда и посадите; а за эти грехи я вашей каторги не боюсь; и кроме того, я вам говорю, что по причине вашей милости я теперь и вовсе не желаю ее кончать; и вы за мной больше не посылайте, потому что я никогда больше к вам не приду, разве что вы меня велите привести под стражей». Добрый кардинал пытался несколько раз послать мне ласково сказать, что я должен бы работать и что я должен бы принести ему показать; так что я всем им говорил: «Скажите монсиньору, чтобы он прислал мне луку, если хочет, чтобы я кончил эту мешанину». И никогда других слов ему не отвечал; так что он бросил это безнадежное дело.
LVIII
Вернулся папа из Болоньи и тотчас же спросил обо мне, потому что этот кардинал уже написал ему все самое худое, что только мог, на мой счет. Будучи в величайшей ярости, какую только можно вообразить, папа велел мне сказать, чтобы я пришел с работой. Я так и сделал. В то время, пока папа был в Болонье, у меня открылось воспаление с такой болью в глазах, что от страданий я почти не мог жить, так что это была первая причина, почему я не двигал вперед работу; и такой великой была болезнь, что я думал наверняка остаться слепым; так что я даже подвел счеты, чего мне должно хватить, чтобы жить слепым. Пока я шел к папе, я обдумывал, какого способа мне держаться, чтобы принести извинения, что я не мог подвинуть вперед работу; я думал, что, пока папа будет ее смотреть и разглядывать, я смогу рассказать ему все, как было; но этого мне не пришлось сделать, потому что, когда я к нему явился, он тотчас же, с грубыми словами, сказал: «Дай сюда свою работу; что, кончена она?» Я ее развернул; тут он с еще большей яростью сказал: «Божьей истиной говорю тебе, который взял себе за правило ни с кем не считаться, что, если бы не уважение к людям, я бы тебя вместе с этой работой велел выбросить из этих окон». Поэтому, видя, что папа стал таким сквернейшим скотом, я решил поскорее от него убираться. Пока он продолжал грозиться, я, спрятав работу под плащом, сказал, бурча: «Целый свет того не сделает, чтобы слепой человек был обязан работать над такими вещами». Еще больше повысив голос, папа сказал: «Поди сюда; что ты говоришь?» Я уже готов был кинуться бежать вниз по лестницам; потом решился и, бросившись на колени, громко крича, потому что он не переставал кричать, сказал: «А если я из-за болезни ослеп, обязан я работать?» На это он сказал: «Ты достаточно хорошо видел, чтобы прийти сюда, и я не верю ничему из того, что ты говоришь». На что я сказал, слыша, что он немного понизил голос: «Пусть ваше святейшество спросит об этом у своего врача, и оно узнает правду». Он сказал: «Вот на досуге мы увидим, так ли это, как ты говоришь». Тогда, видя, что он склонен меня слушать, я сказал: «Я не думаю, чтобы у этой моей великой болезни была другая причина, как кардинал Сальвиати, потому что он послал за мной, как только ваше святейшество уехали, и, когда я к нему явился, обозвал мою работу мешаниной с луком и сказал мне, что пошлет меня кончать ее на каторгу; и таково было действие этих несправедливых слов, что от крайнего волнения я вдруг почувствовал, что у меня вспыхнуло лицо, и в глаза мне хлынул такой непомерный жар, что я не находил дороги, чтобы вернуться домой; несколько дней спустя на глаза мне пало два катаракта; по этой причине я не видел ни зги, и после отъезда вашего святейшества я уже не мог ничего работать». Встав с колен, я пошел себе с Богом; и мне говорили, что папа сказал: «Если должности передаются, то благоразумие с ними не передается; я не говорил кардиналу, чтобы он так рубал сплеча; потому что, если правда, что у него болят глаза, а это я узнаю от своего врача, то следовало бы иметь к нему некоторое сострадание». Тут же присутствовал один знатный вельможа, большой друг папы и человек весьма достойнейший. Когда он спросил у папы, что я за личность, говоря: «Всеблаженный отче, я вас об этом спрашиваю, потому что мне показалось, что вы в одно и то же время пришли в величайший гнев, который я когда-либо видел, и в величайшее сострадание; поэтому я и спрашиваю у вашего святейшества, кто это такой; ибо если это человек, который заслуживает того, чтобы ему помочь, я научу его секрету, который его вылечит от этой болезни»; такие слова сказал папа: «Это величайший человек, который когда-либо рождался по его части; и когда-нибудь, когда мы будем вместе, я вам покажу его изумительные работы, и его вместе с ними; и мне будет приятно, если посмотрят, нельзя ли ему подать какую-нибудь помощь». Три дня спустя папа прислал за мной однажды после обеда, и там же присутствовал этот вельможа. Как только я вошел, папа велел принести ему эту мою застежку для ризы. Тем временем я вынул эту мою чашу; и этот вельможа говорил, что никогда не видал такой изумительной работы. Когда появилась застежка, его изумление еще больше возросло; посмотрев мне в лицо, он сказал: «Он, однако, молод, чтобы так уметь; еще весьма способен усваивать». Потом спросил меня, как мое имя. На что я сказал: «Бенвенуто мое имя». Он ответил: «На этот раз я для тебя буду Бенвенуто.[160]Возьми васильков со стеблем, цветком и корнем, все вместе, потом настой их на слабом огне и этой водой промывай глаза по нескольку раз в день, и ты наверняка вылечишься от этой болезни; но сперва прими слабительное, а потом продолжай этой водой». Папа сказал мне несколько ласковых слов; и я ушел почти довольный.
LIX
Болезнь-то у меня и вправду была, но я думаю, что я ее заполучил при посредстве той красивой молодой служанки, которую я держал в то время, когда меня ограбили. Не обнаруживалась во мне эта французская болезнь целых четыре с лишним месяца, а потом покрыла меня всего как есть сразу; была она не в том роде, как та, что мы видим, а казалось, будто я покрыт какими-то пузырьками, величиной с кватрино, красными. Врачи ни за что не хотели окрестить мне ее французской болезнью; а я, однако же, говорил причины, почему я думал, что это она. Я продолжал лечиться по-ихнему, и ничто мне не помогало; и вот наконец, решившись принять дерево,[161]вопреки воле этих первейших римских врачей, это дерево я его принимал со всей строгостью и воздержанием, какие только можно вообразить, и в скором времени почувствовал превеликое улучшение; настолько, что по прошествии пятидесяти дней я был исцелен и здоров, как рыба. Затем, чтобы несколько оправиться от этих великих лишений, которые я претерпел, я, с наступлением зимы, облюбовал ружейную охоту, каковая заставляла меня ходить под дождем и ветром и простаивать в болотах; так что в скором времени мне стало в сто раз хуже, чем было прежде. Отдавшись снова в руки врачей, непрерывно лечась, я все плошал. Так как меня схватила лихорадка, то я решил снова принимать дерево; врачи не хотели, говоря мне, что если я начну это при лихорадке, то через неделю помру. Я решил сделать вопреки их воле; и, держась того же порядка, что и прошлый раз, когда я попил четыре дня этой святой древесной воды, лихорадка прошла совсем. Я начал испытывать превеликое улучшение, и пока я принимал сказанное дерево, я все время подвигал вперед модели этой самой работы; с каковыми, за это воздержание, я создал самые красивые вещи и самые редкостные измышления, какие я когда-либо в жизни создавал. По прошествии пятидесяти дней я был вполне исцелен и затем с превеликим усерднем принялся укреплять здоровье. Когда я вышел из этого великого поста, я был настолько чист от своих недугов, как если бы я возродился. Хоть мне и нравилось укреплять это мое желанное здоровье, я все же не переставал работать; так что и сказанной работе, и монетному двору, каждому из них я во всяком случае отдавал должную часть.
LX
Случилось, что в Парму назначен был легатом этот сказанный кардинал Сальвиати, каковой имел ко мне эту великую вышесказанную ненависть. В Парме был схвачен некий миланский золотых дел мастер, фальшивомонетчик, какового по имени звали Тоббия. Так как его присудили к виселице и костру, то о нем поговорили со сказанным легатом, выставляя его перед ним весьма искусным человеком. Сказанный кардинал велел задержать исполнение правосудия и написал папе Клименту, говоря ему, что ему попал в руки человек, величайший в мире по части золотых дел мастерства, и что он уже приговорен к виселице и костру за то, что он фальшивомонетчик; но что человек это простой и хороший, потому что он говорит, что спрашивал мнения у своего духовника, каковой, говорит, дал ему на то разрешение, что он может их делать. Кроме того, он говорил: «Если вы велите доставить этого великого человека в Рим, ваше святейшество сможете сбить эту великую спесь вашего Бенвенуто, и я вполне уверен, что работы этого Тоббии вам понравятся гораздо больше, чем работы Бенвенуто». Таким образом, папа велел его тотчас же доставить в Рим. И когда тот прибыл, то, призвав нас обоих, он каждому из нас велел сделать рисунок для рога единорога, прекраснейшего из когда-либо виданных; его продали за семнадцать тысяч камеральных дукатов. Желая подарить его королю Франциску,[162]папа хотел сначала богато украсить его золотом и поручил нам обоим, чтобы мы сделали сказанные рисунки. Когда мы их сделали, каждый из нас понес их к папе. Рисунок Тоббии был в виде подсвечника, на который, подобно свече, натыкался этот красивый рог, а из подножия этого сказанного подсвечника он сделал четыре единорожьих головки, самого простейшего измышления; так что когда я это увидел, я не мог удержаться от того, чтобы осторожным образом не усмехнуться. Папа заметил это и тотчас же сказал: «Покажи-ка сюда твой рисунок». Каковой был одна лишь голова единорога: в соответствии с этим сказанным рогом я сделал самую красивую голову, какая только видана; причиной этому было то, что я взял частью облик конской головы, а частью оленьей, обогатив прекраснейшего рода шерстью и другими приятностями, так что, едва увидели мою, всякий отдал ей предпочтение. Но так как в присутствии этого спора были некои чрезвычайно алиятельные миланцы, то они сказали: «Всеблаженный отче, ваше святейшество посылаете этот великий подарок во Францию; знайте же, что французы люди грубые и не уразумеют превосходства этой работы Бенвенуто; а такие вот сосуды им понравятся, каковые к тому же и сделаны будут скорее; а Бенвенуто будет вам кончать вашу чашу, и вам окажутся сделаны две вещи зараз; а этот бедный человек, которого вы вызвали, тоже будет иметь работу». Папа, желая получить свою чашу, весьма охотно ухватился за совет этих миланцев; и вот на следующий день он назначил эту работу с рогом единорога Тоббии, а мне велел сказать через своего скарбничего, что я должен кончать ему его чашу. На каковые слова я ответил, что ничего другого на свете и не желаю, как только кончить эту мою прекрасную работу; но что если бы она была из другого вещества, чем золото, то я бы совсем легко мог ее кончить сам; но так как вот она из золота, то надобно, чтобы его святейшество мне его дал, если желает, чтобы я мог ее кончить. На эти слова этот мужик придворный сказал: «Смотри, не проси у папы золота, не то приведешь его в такой гнев, что плохо, плохо тебе будет». На что я сказал: «О вы, мессер ваша милость, научите меня немного, как без муки можно делать хлеб? Так и без золота никогда не будет кончена эта работа». Этот скарбничий мне сказал, так как ему показалось немного, что я над ним смеюсь, что все то, что я сказал, он передаст папе; и так я сделал. Папа, придя в зверскую ярость, сказал, что желает посмотреть, настолько ли я безумен, чтобы ее не кончить. Так прошло два с лишним месяца, и хоть я и сказал, что не желаю к ней и притрагиваться, я этого не сделал, а беспрерывно работал с превеликой любовью. Видя, что я ее не несу, он начал весьма на меня опаляться, говоря, что накажет меня во что бы то ни стало. Был в присутствии этих слов один миланец, его ювелир. Звали его Помпео, каковой был близким родственником некоему мессер Траяно, любимейшему слуге, какой был у папы Климента. Оба они, сговорившись, сказали папе: «Если бы ваше святейшество отняли у него монетный двор, то, может быть, вы бы ему вернули охоту кончить чашу». Тогда папа сказал: «Это было бы скорее целых две беды; первая — та, что мне плохо услужал бы монетный двор, который мне так важен, а вторая — та, что я уж наверное никогда не получил бы чаши». Эти два сказанных миланца, видя, что папа дурно расположён ко мне, наконец возмогли настолько, что он все-таки отнял у меня монетный двор и дал его некоему молодому перуджинцу, какового звали по прозвищу Фаджуоло. Пришел ко мне этот Помпео сказать от имени папы, что его святейшество отнял у меня монетный двор и что если я не кончу чаши, то он отнимет у меня и остальное. На это я отвечал: «Скажите его святейшеству, что монетный двор он отнял у себя, а не у меня, и то же самое будет у него и с этим остальным; и что когда его святейшество захочет мне его вернуть, то я ни в коем случае его не пожелаю вновь». Этот злополучный и несчастный, ему не терпелось явиться к папе, чтобы пересказать ему все это, а кое-что он добавил ртом и от себя. Неделю спустя папа послал с этим самым человеком сказать мне, что не желает больше, чтобы я кончал ему эту чашу, и что он требует ее обратно в том самом виде и состоянии, докуда я ее довел. Этому Помпео я ответил: «Это не монетный двор, чтобы ее можно было у меня отнять; конечно, те пятьсот скудо, что я получил, принадлежат его святейшеству, каковые я ему немедленно верну; а работа — моя, и с ней я сделаю, что мне угодно». Это Помпео и побежал передать, заодно с кое-какими другими зубастыми словами, которые я с полным основанием сказал ему лично.