Rota sum: semper, quoquo me verto, stat Virtus. 4 страница

XXXI

Если бы я хотел описать подробно, каковы и скольки были многочисленные работы, которые я делал разного рода людям, слишком был бы длинен мой рассказ. Сейчас мне нет надобности говорить ничего другого, как только то, что я со всяческим рвением и усердием старался освоиться с тем разнообразием и многоразличием искусств, о которых я говорил выше. И так я непрерывно во всех них работал; но так как мне еще не пришло на ум случая описать какое-либо значительное мое произведение, то я подожду, чтобы вставить их в своем месте; они скоро придут. Сказанный Микеланьоло, сиенский ваятель, делал в это время гробницу умершего папы Адриана.[83]Юлио Романо, живописец сказанный, уехал служить маркизу мантуанскому.[84]Остальные товарищи разбрелись кто куда по своим делам; так что сказанное художническое содружество почти совсем расстроилось. В эту пору мне попалось несколько небольших турецких кинжальчиков, и рукоять кинжала, как и клинок, были железные; также и ножны были железные тоже. На этих вещицах было насечено железом множество красивейших листьев на турецкий лад и очень тонко выложено золотом; что возбудило во мне великое желание попытаться потрудиться также и в этом художестве, столь непохожем на остальные; и, видя, что оно мне отлично дается, я выполнил несколько работ. Эти работы были гораздо красивее и гораздо прочнее турецких по многоразличным причинам. Одна из них была та, что свою сталь я насекал очень глубоко и с пазухой, а в турецкой работе это не было принято; другая — та, что турецкие листья только и бывают, что листья арума с цветочками подсолнечника; хоть в них и есть некоторая прелесть, но она перестает нравиться, не то, что наша листва. Правда, в Италии мы делаем листву разными способами; так, ломбардцы делают красивейшую листву, изображая листья плюща и ломоноса с красивейшими изгибами, каковые очень приятны на вид; тосканцы и римляне в этом роде сделали гораздо лучший выбор, потому что подражают листьям аканта, иначе медвежьей лапы, с его стеблями и цветами, разнообразно изогнутыми; и среди сказанных листьев отлично размещаются всякие птички и различные звери, по чему можно видеть, у кого хороший вкус. Часть их[85]можно найти естественно в диких цветах, как, например, в так называемом львином зеве, потому что так обнаруживается в некоторых цветах, и сопровождаются они другими красивыми вымыслами этих искусных художников; те, кто не знает, называют это гротесками. Эти гротески получили это название от современных, потому что они были найдены изучателями в некоих земных пещерах в Риме, каковые пещеры в древности были комнатами, банями, кабинетами, залами и тому подобное. Так как эти изучатели нашли их в этих пещерных местах, потому что со времен древних почва поднялась и они остались внизу, и так как слово называет эти низкие места в Риме гротами, поэтому они и приобрели название гротесков. Но это не их название; потому что, как древние любили создавать чудища, применяя коз, коров и коней, и, когда получались такие ублюдки, называли их чудищами; так и эти художники делали из своих листьев такого рода чудища; и настоящее их название — чудища, а не гротески. Когда я делал в таком же роде листья, выложенные вышесказанным способом, то они получались гораздо красивее на вид, нежели турецкие. Случилось в это время, что в некоих вазах, — а это были античные урночки, наполненные пеплом, — среди этого пепла нашлись некои железные кольца, выложенные золотом еще в древности, а в эти кольца, в каждое, было вправлено по ракушке. Когда я обратился к этим ученым, они сказали, что эти кольца носили те, кто хотел остаться тверд мыслью при всяком необычайном происшествии, могущем его постигнуть как в добром, так и в злом. Тогда я решился, по просьбе некоторых синьоров, больших моих друзей, и сделал несколько таких колечек; но я делал их из хорошо очищенной стали; хорошо затем насеченные и выложенные золотом, они имели превосходный вид; и случалось иной раз, что за одно такое колечко, за одну лишь работу, я получал больше сорока скудо. В ту пору были в ходу золотые медальки, на которых всякий синьор и знатный человек любил давать вырезывать какую-нибудь свою выдумку или эмблему; и носили их на шляпе. Таких работ я сделал много, и делать их было очень трудно. А так как великий искусник, о котором я говорил, по имени Карадоссо, сделал их несколько, за каковые, если на них бывало по нескольку фигур, он требовал не меньше, чем по ста золотых скудо за штуку, то по этой причине, не столько из-за цены, сколько из-за его медлительности, я был приглашен к некоим синьорам, для каковых, среди прочих, сделал медаль в состязание с этим великим искусником, на каковой медали были четыре фигуры, над которыми я много потрудился. Случилось, что сказанные знатные люди и синьоры, положив ее рядом с медалью удивительного Карадоссо, сказали, что моя гораздо лучше сделана и много красивее и чтобы я потребовал все, что хочу, за свои труды; потому что я так им угодил, что они хотят угодить мне так же. На что я им сказал, что величайшая награда за мои труды и которой я больше всего желаю, это сравняться с произведениями столь великого искусника, и что если их милостям так кажется, то я считаю себя вполне вознагражденным. Когда я на этом ушел, они тотчас же послали мне такой щедрейший подарок, что я был удовлетворен, и меня одолело такое желание делать хорошо, что это было причиной тому, о чем мы услышим в дальнейшем.

XXXII

Хоть я немного отклонюсь от своего художества, желая рассказать о некоторых докучных происшествиях, случившихся в этой моей беспокойной жизни, и потому что я уже раньше рассказывал об этом художническом содружестве и о потехах, приключавшихся из-за этой женщины, о которой я говорил, Пантасилеи, каковая питала ко мне эту нелепую и докучную любовь; и так как она премного рассердилась на меня из-за этой шутки, когда на этот ужин явился испанец Дьего вышесказанный, и поклялась мне отомстить, то вышел случай, который я опишу, где моя жизнь подверглась превеликой опасности. Дело в том, что приехал в Рим некий юноша, по имени Луиджи Пульчи,[86]сын одного из Пульчи, того, которому отрубили голову за то, что он спал с родной дочерью; этот сказанный юноша имел изумительнейший поэтический дар и хорошие познания в латинской словесности; хорошо писал; был необыкновенно изящен и красив; он ушел от какого-то епископа и был весь полон французской болезнью. И так как когда этот юноша жил во Флоренции, то в летние ночи в некоторых местах города собирались просто на улицах, где этот юноша был среди лучших, которые пели, импровизуя; и так чудесно было слушать его пение, что божественный Микеланьоло Буонарроти, превосходнейший ваятель и живописец, всякий раз, когда знал, где он, с превеликим желанием и удовольствием шел его слушать; и некий по имени Пилото, искуснейший человек, золотых дел мастер, и я составляли ему компанию. Таким образом и случилось знакомство между Луиджи Пульчи и мной. И вот, много лет спустя, в таком жалком состоянии, он мне открылся в Риме, прося меня, что я должен ради Бога ему помочь. Подвигнутый к состраданию его великими талантами, любовью к родине и потому что таково свойство моей природы, я взял его к себе в дом и начал его лечить так, что, будучи таким молодым, он быстро вернулся к здоровью. Пока он восстанавливал это здоровье, он беспрестанно занимался, и я ему помог раздобыть много книг по мере моей возможности; так что этот Луиджи, сознавая полученное от меня великое благодеяние, не раз словами и слезами благодарил меня, говоря мне, что, если Бог когда-либо пошлет ему удачу, он мне воздаст награду за это оказанное ему благодеяние. На что я сказал, что я сделал для него не то, что хотел бы, а то, что мог, и что долг человеческих тварей помогать друг другу; я ему только Напомнил, чтобы этим благодеянием, которое я ему оказал, он отплатил кому-нибудь другому, кто будет нуждаться в нем самом, как сам он нуждался во мне; и чтобы он любил меня как друга и таковым меня считал. Начал этот юноша бывать при римском дворе, где скоро устроился и поступил к некоему епископу, человеку восьмидесяти лет, а звали его епископом гуркским.[87]У этого епископа был племянник, которого звали мессер Джованни; был он венецианский дворянин; этот сказанный мессер Джованни делал вид, будто превесьма влюблен в таланты этого Луиджи Пульчи, и под предлогом этих его талантов сделал его таким близким к себе, как если бы это был он сам. Так как сказанный Луиджи говорил обо мне и о том, сколь многим он мне обязан, с этим мессер Джованни, то сказанный мессер Джованни пожелал со мной познакомиться. И вот случилось, что, когда я раз как-то вечером давал маленький ужин этой уже сказанной Пантасилее, на каковой ужин пригласил многих своих достойных друзей, явились, как раз когда мы садились за стол, сказанный мессер Джованни со сказанным Луиджи Пульчи и, после обмена приветствиями, остались ужинать с нами. Как только эта бесстыдная блудница увидела красивого юношу, она сразу же возымела на него виды; поэтому, когда кончился веселый ужин, я отозвал в сторону сказанного Луиджи Пульчи, говоря ему, что, поскольку сам он заявлял, что так мне обязан, пусть он никоим образом не ищет сближения с этой блудницей. На эти слова он мне сказал: «Что вы, мой Бенвенуто, или вы считаете меня сумасшедшим?» На что я сказал: «Не сумасшедшим, а молодым»; и я ему поклялся Богом, что ее я и в мыслях не имею, а вас мне будет очень жаль, если из-за нее вы сломаете себе шею. При этих словах он поклялся, что молит Бога сломать ему шею, если он хоть раз с нею заговорит. Должно быть, этот бедный юноша от чистого сердца дал Богу эту клятву, потому что шею он себе сломал, как дальше будет сказано. Сказанный мессер Джованни обнаружил с ним нечистую и недобродетельную любовь; ибо видели, что каждый день сказанный юноша меняет бархатное или шелковое платье, и стало известно, что он вполне предался скверне, и забросил свои прекрасные, чудесные таланты, и делал вид, будто меня не видит и незнаком со мной, потому что я его отчитал, сказав ему, что он отдал себя во власть низменным порокам, из-за каковых он когда-нибудь сломает себе шею, как он сказал.

XXXIII

Этот его мессер Джованни купил ему отличнейшего вороного коня, на какового истратил полтораста скудо. Конь этот был изумительно выезжен; так что этот Луиджи каждый день отправлялся гарцевать на этом коне перед этой блудницей Пантасилеей. Видя такое дело, я не стал этим заботиться, говоря, что все на свете следует своему естеству, и продолжал свои занятия. Случилось однажды, в воскресенье вечером, что этот ваятель Микеланьоло, сиенец, пригласил нас к себе ужинать; а было это летом. Был на этом ужине и Бакьякка, уже сказанный, и привел с собою эту сказанную Пантасилею, свою прежнюю любовь. И вот, когда мы были за столом и ужинали, она сидела посередине между мной и сказанным Бакьяккой; в самый разгар ужина она встала из-за стола, сказав, что хочет сходить по кое-каким своим надобностям, потому что чувствует боль в животе, и что сейчас же вернется. Пока мы самым веселым образом беседовали и ужинали, она задержалась немного дольше, чем следовало бы. Случилось, что, когда я стал прислушиваться, мне показалось, будто кто-то тихонько этак хихикает на улице. В руке у меня был нож, каковым я услужал себе за столом. Окно было настолько близко от стола, что, приподнявшись немного, я увидел на улице этого сказанного Луиджи Пульчи вместе со сказанной Пантасилеей и услышал, как из них Луиджи сказал: «О, если этот дьявол Бенвенуто нас увидит, горе нам!» А она сказала: «Не бойтесь, слышите, как они шумят: они заняты всем, чем угодно, но только не нами». При этих словах я, который их узнал, выпрыгнул из окна наземь и схватил Луиджи за плащ, и ножом, который у меня был в руке, я бы наверное его зарезал; но так как он был верхом на белой лошадке, то он таковую подбоднул, оставив у меня в руке плащ, чтобы спасти свою жизнь. Пантасилея бросилась бегом в церковь по соседству. Те, что сидели за столом, сразу повскакав, кинулись все ко мне, умоляя меня, чтобы я не беспокоил ни себя, ни их из-за потаскухи. На что я им сказал, что ради нее я бы с места не тронулся, а только из-за этого негодного юнца, каковой показал, что так мало меня ценит; и поэтому я не дал себя склонить никакими этими речами этих почтенных даровитых людей, но взял свою шпагу и пошел, один, в Прати;[88]потому что дом, где мы ужинали, был неподалеку от ворот Кастелло, которые вели в Прати; когда я так шел в сторону Прати, то немного прошло времени, как солнце село, и я медленным шагом повернул в Рим. Уже наступила ночь и тьма, а римские ворота не запирались. Около двух часов я подошел к дому этой Пантасилеи с намерением, если там окажется этот Луиджи Пульчи, досадить им обоим. Видя и слыша, что в доме никого нет, кроме прислужницы, по имени Канида, я пошел отнести плащ и ножны от шпаги и опять вернулся к сказанному дому, который стоял позади Банки,[89]на реке Тибре. Прямо против этого дома был сад некоего трактирщика, которого звали Ромоло; сад этот был обнесен густой терновой изгородью, в каковой я и спрятался стоя, поджидая, пока сказанная женщина вернется домой вместе с Луиджи. Немного погодя явился туда этот мой приятель, прозванный Бакьяккой, каковой или сам догадался, или же ему сказали. Он тихонько окликнул меня: «Кум!» — так мы называли друг друга в шутку, и умолял меня Господом Богом, говоря такие слова, чуть не плача: «Кум мой, я вас умоляю, чтобы вы не делали зла этой бедняжке, потому что она ровно ни в чем не виновата». На что я сказал: «Если по этому первому слову вы отсюда не уберетесь, я вас хвачу этой шпагой по голове». От страха у этого бедного моего кума тут же расстроился живот, и ему недалеко удалось отойти, потому что пришлось подчиниться. Так звездило, что было совсем светло; вдруг я слышу топот многих коней, и подъехали с одной стороны и с другой; это были сказанный Луиджи и сказанная Пантасилея, сопровождаемые некоим мессер Бенвеньято, перуджинцем, камерарием папы Климента, и с ними было четверо отважнейших перуджийских капитанов с другими храбрейшими молодыми солдатами; всего их было свыше двенадцати шпаг. Когда я это увидал, то, принимая во внимание, что я не знал, куда бежать, я постарался забиться в эту изгородь. Но так как этот колючий терновник делал мне больно и я бесился, как бык, то уже было решился выскочить и бежать; в это время Луиджи обнимал сказанную Пантасилею за шею, говоря: «Я тебя еще раз поцелую, назло этому предателю Бенвенуто». Тогда, истерзанный сказанными колючками и вынужденный сказанными словами этого юноши, выскочив вон, я поднял шпагу; громким голосом я сказал: «Всем вам конец». И тут удар шпаги пришелся сказанному Луиджи в плечо; а так как этого бедного юношу эти мерзкие сатиры всего обжелезили кольчугами всякими такими вещами, то удар получился превеликий; и шпага, повернув, попала в нос и в рот сказанной Пантасилее. Оба они свалились наземь, а Бакьякка, со спущенными штанами, вопил и убегал. Я смело обернулся к остальным, со шпагой, и эти отважные люди, услыхав громкий шум, поднявшийся в трактире, думая, что там войско в сто человек, хоть и храбро взялись за шпаги, но две лошадки, среди прочих, испугавшись, привели их в такое замешательство, что, когда двое лучших были сброшены кувырком, то остальные обратились в бегство; я же, видя, что дело пошло на лад, быстрейшим бегом с честью вышел из этого предприятия, не желая испытывать судьбу больше, чем должно. В этом столь непомерном беспорядке своими же шпагами ранили себя несколько этих солдат и капитанов, а сказанный мессер Бенвеньято, папский камерарий, был ушиблен и потоптан своим мулом; а один его служитель, схватившись за шпагу, упал вместе с ним и люто ранил его в руку. Эта рана и была причиной, почему больше, чем все остальные, этот мессер Бенвеньято ругался на этот их перуджийский лад, говоря: «Клянусь господним…,[90]я хочу, чтобы Бенвеньято научил Бенвенуто, как жить». И поручил одному из этих своих капитанов, быть может и более смелому, чем остальные, но, будучи молод, он имел мало разумения. Этот самый пришел ко мне туда, где я укрылся, в дом некоего неаполитанского вельможи, каковой, слышав и видев кое-какие работы моего художества, а вместе сними душевное и телесное расположение, годное к воинскому делу, к каковому этот вельможа был склонен; так что, видя себя обласканным и чувствуя себя к тому же в своей стихии, я дал такую отповедь этому капитану, что, я думаю, он весьма раскаивался, что пришел ко мне. Несколько дней спустя, когда подзажили раны и у Луиджи, и у потаскухи, и у этих прочих, к этому неаполитанскому вельможе обратился с просьбой этот мессер Бенвеньято, у которого гнев прошел, помирить меня с этим сказанным юношей Луиджи и что, мол, эти храбрые солдаты, каковые ничего против меня не имеют, просто хотят со мной познакомиться. Поэтому вельможа этот сказал им всем, что приведет меня, куда они желают, и охотно меня помирит; что при этом ни с той, ни с другой стороны не должно брыкаться словами, ибо это шло бы слишком против их чести; достаточно будет для виду выпить и облобызаться, а что слова хочет сказать он сам, каковыми он охотно их ублаготворит. Так и сделали. Однажды вечером, в четверг, сказанный вельможа привел меня в дом к сказанному мессер Бенвеньято, где были все эти солдаты, которые были при этом поражении, и они еще сидели за столом. С моим вельможей было свыше тридцати смелых людей, всё хорошо вооруженных, чего сказанный мессер Бенвеньято не ожидал. Когда мы вошли в зал, первым сказанный вельможа, а я за ним, он сказал такие слова: «Да хранит вас Бог, синьоры; мы к вам явились, Бенвенуто и я, каковой люблю его, как родного брата; и мы готовы сделать все то, на что будет ваша воля». Мессер Бенвеньято, видя, что зал наполняется таким множеством людей, сказал: «Мы просим вас о мире, и ни о чем другом». И так мессер Бенвеньято обещал, что суд римского губернатора не будет меня беспокоить. Мы заключили мир; после чего я тотчас же вернулся к себе в мастерскую, но не мог пробыть и часа без этого неаполитанского вельможи, каковой то являлся ко мне сам, то посылал за мной. Тем временем сказанный Луиджи Пульчи, поправившись, каждый день ездил на этом своем вороном коне, который был так хорошо объезжен. Как-то раз среди прочих, после дождика, он гарцевал на коне перед самой дверью Пантасилеи, поскользнулся и упал, а конь на него; сломав себе правую ногу в бедре, в доме сказанной Пантасилеи он, несколько дней спустя, умер и исполнил клятву, которую от чистого сердца дал Богу. Отсюда видно, что Бог ведет счет добрым и злым и каждому воздает по заслугам.

XXXIV

Уже весь мир был под оружием.[91]Папа Климент послал попросить у синьора Джованни де'Медичи[92]некои отряды солдат, и когда таковые пришли,[93]то они выделывали в Риме такие дела, что нельзя было оставаться в открытых мастерских. Это было причиной, почему я перебрался в добрый домина за Банки; и там я работал на всех этих приобретенных мною друзей. Работы мои в эту пору были не особенно значительны; поэтому рассказывать о них не стоит. В эту пору я много развлекался музыкой и такими удовольствиями, подобными ей. Когда папа Климент, по совету мессер Якопо Сальвиати, распустил эти пять отрядов, которые ему прислал синьор Джованни, каковой тогда уже умер в Ломбардии, Бурбон, узнав, что в Риме нет солдат, стремительнейше двинул свое войско на Рим. По этому случаю весь Рим взялся за оружие; и вот, так как я был очень дружен с Алессандро, сыном Пьеро дель Бене, и так как в те времена, когда колоннцы приходили в Рим,[94]он меня просил, чтобы я охранял ему его дом, то при этом, более важном, случае он попросил меня, чтобы я набрал пятьдесят товарищей для охраны сказанного дома и чтобы я был их предводителем, как я это делал во времена колоннцев; поэтому я набрал пятьдесят отважнейших молодых людей, и мы вступили в его дом, на хорошую плату и хорошее содержание. Так как войско Бурбона уже подступило к стенам Рима, сказанный Алессандро дель Бене попросил меня, чтобы я пошел вместе с ним сопроводить его; и вот мы пошли, один из наилучших этих товарищей и я, а по дороге с ним к нам присоединился некий молодой юноша, по имени Чеккино делла Каза. Мы пришли к стенам Кампо Санто[95]и здесь увидели это изумительное войско, которое уже прилагало все свои усилия, чтобы войти. В том месте стен, куда мы подошли, много молодежи было побито теми, что снаружи; здесь дрались что было мочи; стоял такой густой туман, какой только можно себе представить; я обернулся к Алессандро и сказал ему: «Вернемся домой как можно скорее, потому что здесь ничем нельзя помочь; вы видите, те лезут, а эти бегут». Сказанный Лессандро, испугавшись, сказал: «Дал бы Бог, чтобы мы сюда не приходили!» — и с превеликой поспешностью повернулся, чтобы идти. Я его попрекнул, говоря ему: «Раз уж вы меня сюда привели, необходимо сделать что-нибудь по-мужски»; и, направив свою аркебузу туда, где я видел более густую и более тесную кучу боя, я прицелился в середину, прямо в одного, которого я видел возвышавшимся над остальными; потому что туман мешал мне разобрать, на коне он или пеший. Обернувшись затем к Лессандро и к Чеккино, я им сказал, чтобы они запалили свои аркебузы, и показал им способ, чтобы не угодить под выстрелы тех, что снаружи. Когда мы так сделали по два раза каждый, я осторожно подошел к стенам и увидел среди тех необычайное смятение; оказалось, что этими нашими выстрелами убит Бурбон; это и был тот первый, которого я видел возвышающимся над остальными, как потом узналось. Уйдя оттуда, мы прошли через Кампо Санто и вошли через Сан Пьеро; и, выйдя за церковью Санто Аньоло, добрались до ворот замка[96]с превеликими трудностями, потому что синьор Ренцо да Чери[97]и синьор Орацио Бальони[98]ранили и убивали всех, кто покидал битву у стен. Когда мы подошли к сказанным воротам, часть врагов уже вступила в Рим и наседала на нас. Когда замок уже собирался опустить решетку у ворот, образовалось свободное место, так что мы четверо вошли внутрь. Как только я вошел, меня взял капитан Паллоне де'Медичи и, так как я принадлежал к людям замка,[99]заставил меня расстаться с Лессандро; что я сделал весьма против воли. Когда я поднялся на башню, в это самое время по коридорам вошел в замок папа Климент; потому что он сперва не хотел уходить из дворца Сан Пьеро,[100]не в силах поверить, чтобы те могли войти. Оказавшись таким образом внутри, я подошел к некоим орудиям, за каковыми имел присмотр пушкарь по имени Джулиано, флорентинец. Этот Джулиано, глядя промеж зубцов замка, видел, как разоряют его бедный дом и мучат жену и детей; и поэтому, чтобы не попасть в своих, он не решался запалить свои орудия и, бросив запальный фитиль наземь, с превеликим плачем терзал себе лицо; и то же самое делали некоторые другие пушкари. Поэтому я взял один из этих фитилей, велев себе помогать некоим, которые там находились, у каковых не было таких страстей; навел несколько штук сакров и фалконетов туда, где видел надобность, и ими уложил много людей у врагов; если бы этого не было, то та часть, что вступила в Рим в это утро, двинулась бы прямо на замок; и возможно, что она легко вошла бы, потому что орудия их не беспокоили. Я продолжал стрелять; поэтому некоторые кардиналы и синьоры благословляли меня и придавали превеликого духу. Так что я, воодушевясь, силился сделать то, чего не мог; достаточно того, что я был причиной, что замок в это утро спасся и что остальные эти пушкаря снова принялись делать свое дело. Я продолжал весь этот день; когда настал вечер, в то время как войско вступало в Рим через Трастевере, папа Климент, поставив начальником над всеми пушкарями Некоего римского вельможу, какового звали мессер Антонио Санта Кроче, этот вельможа первым делом подошел ко мне, учиняя мне ласки; он поместил меня с пятью чудесными орудиями на самом возвышенном месте замка, которое и называется «у Ангела»;[101]и это место обходит весь замок кругом и смотрит и в сторону Прати, и в сторону Рима; он дал мне под начало сколько нужно людей, которыми я бы мог командовать, чтобы помогать мне ворочать мои орудия; и, велев выдать мне плату вперед, отпустил мне хлеба и немного вина и затем попросил меня, чтобы я как начал, так и продолжал. Я, который, быть может, был более склонен к этому ремеслу, нежели к тому, которое считал своим, так охотно его исполнял, что оно мне удавалось лучше, чем сказанное. Когда настала ночь и враги вступили в Рим, мы, которые были в замке, особенно я, который всегда любил видеть новое, стоял и смотрел на эту неописуемую новизну и пожар; те, кто был в любом другом месте, кроме замка, не могли этого ни видеть, ни вообразить. Однако я не стану этого описывать; я буду продолжать описывать только эту мою жизнь, которую я начал, и то, что прямо к ней относится.

XXXV

Так как я непрерывно продолжал действовать своими орудиями, то, благодаря им, за целый месяц, что мы были осаждены в замке, со мной случилось множество величайших приключений, которые все стоят того, чтобы о них рассказать; но, не желая быть столь пространным и не желая оказываться слишком в стороне от моего художества, я опушу большую их часть, говоря только о тех, которые меня вынуждают, каковые будут наименьшие числом и наиболее замечательные. И первое из них такое: что, так как сказанный мессер Антонио Санта Кроче велел мне спуститься из-под Ангела, чтобы пострелять в некои соседние с замком дома, куда видно было, как вошли некои враги с воли, то, пока я стрелял, в меня грянул орудийный выстрел, каковой угодил в край зубца и отхватил столько, что по этой причине не сделал мне вреда: потому что это большое количество все целиком ударило меня в грудь; у меня остановилось дыхание, и я лежал на земле, простертый, как мертвец, и слышал Все, что говорили окружающие, среди каковых очень сетовал этот мессер Антонио Санта Кроче, говоря: «Увы, мы лишились лучшей помощи, какая у нас была!» Подоспел на этот шум некий мой товарищ, которого звали Джанфранческо флейтщик, — этот человек был более склонен к медицине, чем к флейте, — и тотчас же, плача, побежал за графинчиком отличнейшего греческого вина; накалив черепицу, он положил на нее добрую пригоршню полыни; затем попрыскал сверху этим добрым греческим вином; когда оказанная полынь хорошо пропиталась, он тотчас же положил мне ее на грудь, где ясно была видна ушибина. Такова была сила этой полыни, что она сразу вернула мне потерянные силы. Я хотел заговорить, но не мог, потому что какие-то дураки-солдаты набили мне рот землей, думая, что они меня ею приобщают, каковою они меня скорее отлучили, потому что я не мог прийти в себя, ибо эта земля гораздо больше меня извела, чем ушиб. Выпутавшись, однако же, из этого, я вернулся к орудийным громам, продолжая их со всем искусством и наилучшим рвением, какие я только мог измыслить. И так как папа Климент послал просить помощи у герцога урбинского,[102]каковой был с венецианским войском, сказав послу, чтобы тот сказал его светлости, что до тех пор, пока сказанный замок будет продолжать зажигать каждый вечер три огня на вершине замка, сопровождаемых тремя троекратными орудийными выстрелами, что пока будет продолжаться этот знак, это будет означать, что замок не сдался; то мне было поручено зажигать эти огни и стрелять из этих орудий; и всякий раз днем я их наводил на такие места, где они могли причинить какой-нибудь большой вред; по этой причине папа полюбил меня еще гораздо больше, потому что видел, что я исполняю ремесло с тем вниманием, какого это дело требует. Помощь от сказанного герцога так и не пришла; поэтому я, который здесь не для этого, прочего не описываю.

XXXVI

Пока я был занят этим моим дьявольским упражнением, меня навещали некоторые из этих кардиналов, которые были в замке,[103]но чаще всего кардинал Равенна[104]и кардинал де'Гадди;[105]каковым я много раз говорил, чтобы они ко мне не являлись, потому что эти их красные шапчонки видны издалека, поэтому с соседних дворцов, как, например, с башни Бини, они и я подвергаемся превеликой опасности; так что в конце концов я велел от них запираться и этим нажил большую с ними вражду. Бывал у меня часто также синьор Орацио Бальони, каковой весьма меня любил. Беседуя со мной как-то раз среди прочих, он заметил, что что-то творится в некоей гостинице, каковая была за воротами Кастелло, в месте, называемом Бакканелло. Вывеской этой гостинице служило солнце, красного цвета, намалеванное между двух окон. Так как окна были заперты, сказанный синьор Орацио решил, что прямо внутри этого солнца, промеж этих двух окон, расположились за столом солдаты и кутят; поэтому он сказал мне: «Бенвенуто, если ты возьмешься попасть на локоть от этого солнца из этой твоей полупушки, я полагаю, ты сделаешь благое дело, потому что там слышен великий шум, так что там, должно быть, очень важные люди». Каковому синьору я сказал: «Я берусь попасть в самое это солнце»; но только что вот бочка, полная камней, которая была тут же рядом с жерлом сказанной пушки, так сила огня и этого ветра, который подымает пушка, сбросит ее вниз. На что сказанный синьор мне ответил: «Не теряй времени, Бенвенуто; во-первых, не может быть, чтобы так, как она стоит, ветер от пушки ее свалил; но если бы даже она свалилась, а там внизу стоял сам папа, беда была бы не так велика, как тебе кажется; стреляй же, стреляй!» Я, не раздумывая больше, выпалил в самое солнце, как и обещал, точь-в-точь. Бочка упала, как я и говорил, и угодила как раз посередине между кардиналом Фарнезе[106]и мессер Якопо Сальвиати, так что легко расплющила бы их обоих; а причиной тому было, что сказанный кардинал Фарнезе как раз попрекнул, что сказанный мессер Якопо — причина разгрома Рима;[107]и так как они поносили друг друга, давая простор поносным словам, то по этой причине моя бочка и не расплющила их обоих. Услышав великий шум, который происходил на этом дворе внизу, добрый синьор Орацио с великой поспешностью побежал вниз; а я, высунувшись наружу, там, где упала бочка, услышал некоторых, которые говорили: «Хорошо бы убить этих пушкарей». Поэтому я повернул два фалконета к лестнице, которая вела наверх, решившись в душе, чуть только кто первый взойдет наверх, запалить один из фалконетов. Должно быть, эти слуги кардинала Фарнезе имели поручение от кардинала прийти мне досадить; поэтому я выступил вперед и держал фитиль в руке. Узнав некоторых из них, я сказал: «О дармоеды, если вы не уберетесь отсюда и если хоть один осмелится ступить на эту лестницу, то у меня здесь два заряженных фалконета, каковыми я из вас сделаю порошок; и подите сказать кардиналу, что я сделал то, что мне было приказано моими начальниками, и это было сделано и делается в их же, духовенства, защиту, а не в обиду им». Когда они ушли, прибежал наверх сказанный синьор Орацио Бальони, каковому я сказал, чтобы он стоял поодаль, не то я его убью, потому что я прекрасно знаю, кто он такой. Этот синьор не без страха остановился немного и сказал мне: «Бенвенуто, твой друг». На что я сказал: «Синьор, взойдите, но только один, а там приходите как вам будет угодно». Этот синьор, который был прегорд, постоял немного и гневно мне сказал: «Мне охота больше не приходить сюда и сделать как раз обратное тому, что я думал сделать для тебя». На это я ему ответил, что, как я поставлен на эту службу, чтобы защищать других, так же я способен защитить и самого себя. Он мне сказал, что пришел один; и так как, когда он взошел, он был изменившись в лице больше, чем следовало, то я приложил руку к шпаге и смотрел на него по-собачьи. Тогда он рассмеялся и, снова порумянев лицом, наиприветливейше мне сказал: «Мой Бенвенуто, я тебя люблю как только могу, и, когда настанет время, чтобы Богу было угодно, я тебе это докажу; дал бы Бог, чтобы ты их убил, обоих этих мошенников, потому что один причина этих великих бед, а другой, быть может, будет причиной и худшего». И он мне сказал, чтобы если меня спросят, то чтобы я не говорил, что он тут был со мной, когда я запалил это орудие; а об остальном чтобы я не беспокоился. Шум был превеликий, и дело тянулось немалое время. Об этом я не хочу распространяться дольше; достаточно того, что я чуть было не отомстил за моего отца мессер Якопо Сальвиати, который учинил ему тысячу смертоубийств, как на то жаловался сказанный мой отец. Как-никак, я нечаянно задал ему большого страха. О Фарнезе я ничего не хочу говорить, потому что в своем месте видно будет, как было бы хорошо, если бы я его убил.

Наши рекомендации