Курукшетра. Путь Абхиманью 3 страница
Небо наполнилось знаками, лес — голосами. Я упрашивал лучезарных Ашвинов, божеств утренней и вечерней зари, поторопить свои колесницы. Крутились колеса с двенадцатью спицами, мелькали дни и ночи, обещая, что жара сменится дождями, а за дождями последует прохладный сезон. И вот сияющий диск луны стал терять силу, убывая на глазах под напором тьмы.
Однажды, сидя на пороге своей хижины, я увидел, как огромная черная туча угрожающе надвинулась на тонкую сияющую полоску, оставшуюся от некогда царственного лика бога Сомы. Противоборство продолжалось лишь мгновение. Месяц вонзился в тучи, как бивень слона в ствол дерева. Но тьма победила, охватив все небо, подмяла огни созвездий, до последнего стоявших вокруг своего господина. Наступил сезон дождей. Под небом, в лесу и долине поселилась темнота, наполненная неясными зловещими формами. Той же ночью в хижину, в мои сны вместе с ветром ворвались холод и кошмары. Я проснулся среди ночи на жесткой циновке, разбуженный шумом ветра, громким и страшным, как крик неведомых ночных птиц в непролазных дебрях леса. Тревога коброй вскинулась, развернулась где-то в моем животе, а мурашки, как древесные муравьи, побежали вверх по позвоночнику до волос на затылке. Я вышел из хижины, открытой всем ветрам и страхам. Где-то вдали ревел гром, как будто небесный воитель Индра пришел на помощь Соме и вспарывал огненными стрелами огромную черную тушу. И вот первые капли крови раненой тучи пали на лес и холмы, на крышу покосившейся лесной хижины, в которой юный ученик риши мечтал лишь об одном: чтобы прекратился небесный бой и затихли надсадные вопли тучи, чтобы оглохло его сознание, оказавшееся неспособным вынести жестокого дара прозрения. Но водоворот грандиозных, неподвластных мне чувств уже увлекал в кипучую смертную бездну, и только обрывки мыслей, как скрюченные пальцы, продолжали цепляться за твердые края привычного мира. Откуда-то со дна подсознания всплыли слова Учителя: «Поддержание огня, чтение мантр и познание истины устраняют страх».
Я не знал священных заклинаний, а о поисках истины даже подумать было дико. Но связка хвороста — вот она, под рукой. По красным углям в очаге пробежали темные тени, словно дыхание приподняло живот какого-то спящего животного.
Я бросил ему охапку хвороста. Он проснулся, с хрустом распрямил затекшие члены, вцепился острыми белыми зубами в черные ветви, словно в кости добычи. В разинутой пасти его, в алой глубине глодки, бились тысячи оранжевых языков. Среди камней очага поднимался, изгибал спину красный дракон. Он бил хвостом, он урчал, пожирал хворост и, набираясь сил, рос на глазах, расправлял остроконечные крылья. Струился алый свет по гребню. Искры, как отблески красной чешуи, уносились во мрак. К черному небу задралась голова, и угрожающее шипение рвалось из оскаленной зубастой пасти. Но мой дракон не взлетел, он не бросил хозяина. Он лишь отгонял ночные страхи, незримых демонов — ракшасов, выходящих из чащи, слетающих с неба и ползущих под землей.
Я сидел, как завороженный, следил за пляской моего гребенчатого дракона, пытаясь понять, откуда в мое сердце прокрался страх. Сам по себе страх не был для меня новым ощущением. Еще в детстве я познал много маленьких, привычных страхов, порожденных инстинктом самосохранения, позволяющих человеку вовремя уклониться от опасности. Я боялся громовых стрел Индры, но почему-то верил, что теплые руки матери предоставляют мне надежную защиту; привык бояться тигров-людоедов, раненых слонов и разбойников, которые иногда появлялись на проезжих дорогах. Здесь, в лесу я познал страх одиночества. Но сейчас ко мне пришел новый страх — жуткий, сквозной, неподвластный уму страх беспредельности. Самоуверенный юноша, дерзнувший увидеть мир тонких сил, был сметен, раздавлен собственной ничтожностью.
С трудом отогнав эти мысли, я обратился глазами и сердцем к очагу, где, свернувшись пурпурным клубком среди горячих камней, сторожил мои сны гребенчатый дракон. Несколько дней подряд по утрам меня будил шум дождя. Большие прозрачные капли бились в крышу, трещали в разлапистых листьях пальм, смачно впечатывались в красную глину. В хижину пришел ностальгический запах скошенного сена, омытого дождем. По склонам холмов в долину неслись коричневые потоки грязной воды. Я отчужденно подумал, что где-то далеко за лесом, в моей деревне, на рисовых полях, утопая по щиколотку, а то и по колено в непролазной грязи, сейчас работают все члены общины. Мужчины пашут землю, а за ними женщины, высоко подоткнув мокрые подолы, не разгибаясь, идут по квадратам полей, ровными рядами втыкая в грязную жижу изумрудные ростки риса. Но теперь все это не имело для меня никакого значения. Я мог предаваться праздности — подолгу смотреть на небо, на котором невидимая десница перебирала тучи, как бусины четок. Иногда лучезарный Сурья являл миру свой божественный лик. Я с наслаждением наблюдал за сменой оттенков неба, скольжением по дну долины серых и золотистых теней. Время в эти минуты замедляло свой бег. Лес, скалы, облака — все казалось подвешенным в неподвижном воздухе.
Тревожные мысли покинули меня. Ничто не отвлекало внимания от созерцания спокойного течения мира. Иногда мне казалось, что я вижу, как раскрывается цветок и листья поворачивают к солнцу свои нежные лица. От цветов, посаженных возле хижины, в такие мгновения шли к моей коже теплые токи. Я испытывал трогательное умиление от того, что мышка, живущая в норке рядом с хижиной, при моем появлении не убегает, а садится и настороженно рассматривает меня своими красными, как бусинки, глазами. Стоило пару раз бросить ей остатки скудной трапезы, и она прилежно стала появляться у моего порога.
Все чаще у моей хижины по ночам стали собираться звезды. Казалось, что для меня они складывают на небе священные знаки. Конечно, это была лишь майя — плод непомерной гордыни, но и признак начавшегося растворения моего сознания в окружающем мире. Прана текла от стволов деревьев, стебельков травы, летела на крыльях ветра. Даже в некоторых камнях я почувствовал что-то, с чем стоило считаться — не тепло, нет, просто мрачную, дремлющую силу, может быть, не способную вырваться до поры наружу, но заслуживающую почитания. Однажды из самодельного лука я подстрелил зайца и, подбежав к упавшему зверьку, вдруг содрогнулся, впервые ощутив безмерность страданий живого существа, убитого моей рукой. Между нами была невидимая связь, как и между всеми живыми существами на земле. Тогда я впервые вместил это чувство, почти физически ощущая, как токи жизни покидают пушистый комочек у моих ног.
Поэтому-то Учитель и говорил о непричинении страданий. Пришлось перестать охотиться: не поднималась рука убивать живые существа. Хорошо еще, что плодов и кореньев в лесу было вдоволь, да и не до еды мне тогда было. Я блаженствовал от сознания причастности к бегу облаков и трепету зеленых листьев, к полету птиц и пробуждению ростка в зерне. Это ощущение было всеобъемлющим, как небо, очевидным, как солнце, но, подобно воде, изменчивым и текучим. Рухнули обветшалые перегородки старых представлений, но вместе с могучим дыханием мира в меня вошла неведомая, непроявленная его цель, недоступная разуму, наполнившая смыслом и надеждой прозревающее сердце. Мне показалось, что это и есть состояние, подобающее йогам. Глупая наивность! Я не обрел, а потерял покой. Пробудившееся чувство сопричастности рождало стремление дествовать и влекло в путь.
Я чувствовал зов в криках птиц, в расположении звезд. Но смысл посланий был еще не ясен. А знаков становилось все больше. От них загустел воздух вокруг моей хижины. Аромат предчувствий кружил голову. Тревожно билось сердце, а ему надлежало хранить покой и смиренно ждать, когда прояснится смысл посланных знаков. Наконец, муссонные ливни отступили, и травы рванулись к возвратившемуся на небо солнцу, поднялись в рост человека, наполнились треском и гудом бесчисленных насекомых. Я почти физически ощущал, как бьется суетная, жадная жизнь в каждом стебельке, под каждой веткой кустарника. Таким же нетерпением были насыщены небеса, где облака пластались как флаги под резкими верхними ветрами. Вакханалия звуков и запахов не давала спать по ночам.
И вот однажды утром я вышел из хижины и, закинув голову, щурясь в ослепительном свете солнца, увидел, что на бирюзовом небе не осталось ни облачка. Впервые за несколько месяцев человеческому взору было позволено проникнуть в синюю глубину высших полей, источающих на мир благую силу. Я оглядел свою поляну. На противоположном конце пальмовая роща сияла чистотой и радостью, как улыбка богини красоты Лакшми. Выступившие из земли грани черных камней вокруг родника сияли как полированные бронзовые зеркала. А посередине поляны, в двух шагах от моей хижины, в полную силу расцвел жасминовый куст, словно пенный водопад, пролившийся с неба, застыл над зеленой травой. Длинные, ажурные ветви гнулись под тяжестью сотен колокольчиков, качались на легком ветру, щедро даря благоухание и красоту всем, кого благая карма привела в то утро на поляну. Одуревшие от горячего сладкого аромата, гудели над жасмином дикие пчелы. Даже несколько невысоких пальм, стоявших неподалеку, пользуясь мимолетным порывом ветра, пытались благоговейно коснуться его своими сухими многопалыми листьями. В этот день привычные заботы по дому и поиск плодов в лесу показались мне радостным праздником. А потом я сел у цветущего куста и воплотился в его чистую радость.
Сгустились сумерки, и на небе вновь утвердила свою власть богиня луны Чандра. Ночь тоже обрела новое лицо. Обычно белая, холодная луна в тот вечер наполнилась теплым телесным светом, как грудь молодой матери молоком. Его животворные потоки нисходили на джунгли под щебет ночных птиц и стрекот бесчисленных насекомых, объединивших свои усилия в гимне, славящем охранительницу ночной земли от ракшасов.
Каждое деревце, каждая травинка на поляне были окружены серебристым сиянием. Я застыл в восторге, хоть внутренне еще не избавился от сомнений: не майя ли это, не наваждение? Но сердце спокойно и сильно ударило в груди, словно подтверждая: нет, это не обман зрения. Наоборот, я прозрел, упала пелена с глаз, открылся мир Брахмы, мир огненных волн и света. И куст жасмина в могучем порыве вскинул вверх свои ветви с мерцающими белыми цветами. В их чашечки лился свет, как кокосовое молоко в жертвенные сосуды. Он смешивался со звуками и ароматами ночной земли, превращаясь в сому — напиток божественного забвения. И я жадно тянул его в себя, как умирающий от жажды путник глотает коровье молоко прямо из теплых сосцов, ожидая, что вот-вот на лугу соберутся небожители, истинные хозяева нектара… Но я ничего не увидел… Я проснулся прямо на земле у порога хижины от утренней свежести. Рука, на которой лежала голова, онемела. Шею ломило. Сердце сжималось от одного воспоминания о тоскливо-сладостном аромате минувшей ночи. И все также торжественно цвел жасминовый куст в розовых лучах встающего солнца. Начинался новый день. С холмов, что синели на противоположной стороне долины, ветер донес эхо больших барабанов. А под вечер их пологие вершины окрасились заревом костров, и мне даже показалось, что я слышу отзвуки музыки и песни девушек. У меня защемило сердце от неожиданно вернувшихся воспоминаний о праздниках, без которых в моей деревне не обходился ни один сезон. Я едва удержал себя от того, чтобы отправиться затемно к этим пылающим на вершинах холмов кострам. Ночью не спалось. Чуть восход посыпал нежно-желтой сандаловой пылью пучки листьев на верхушках пальм, я надел чистую белую юбку, обвязался шафрановым шарфом, повесил на шею цветочную гирлянду, чтоб придать себе хоть сколько-нибудь праздничный вид, и отправился искать деревню.
Я нашел ее довольно быстро. На противоположном конце долины начались аккуратные квадраты полей, к которым по канавкам текла вода. Из серо-коричневой жижи к небу тянулись нежно-зеленые ростки риса. Редкие пальмиры стояли почти без крон. Все их зеленое убранство было срезано людьми для покрйтия хижин или плетения циновок. Рисовые поля перемежались с зарослями сахарного тростника, а у самого поливного канала густо толпились кокосовые пальмы. Я сделал еще несколько шагов, и у меня перехватило дыхание от вида простых глинобитных хижин с красно-коричневыми стенами и желто-серыми тростниковыми крышами. Все, как в оставленной мною деревне, и так же, как у меня дома. Женщины перед открытыми дверьми варили рис, подкла-дывая в огонь сухие лепешки коровьего навоза, Ветер донес до меня аромат перца и шафрана. Непонятное томление, не дававшее мне спать ночью, внезапно сменилось определенным, до желудочных спазмов, чувством голода. По улицам праздно бродили коровы, украшенные цветочными гирляндами, рога их были вымазаны яркой охрой.
Я понял, что земледельцы отмечают конец сбора зимнего урожая. Люди, которые попадались мне навстречу, смотрели без страха и враждебности. То ли праздник настроил их на миролюбивый лад, то ли над этой землей боги держали зонт благополучия. У входа в просторную хижину меня встретил глава общины. Это был кряжистый и узловатый, как ствол баньяна, старик. Цветом и морщинами его лицо напоминало кору, а черные, плоские от ходьбы босиком ступни, казалось, вросли в землю. Вся его одежда состояла из белой юбки, подоткнутой по случаю жары выше колен. Он был совершенно седым, и, наверное, поэтому показался мне стариком, но вряд ли ему в действительности было больше пятидесяти лет. Звали его Сома-сундарам, и, как не без гордости сообщил он сам, пригласив меня в хижину, уже двадцать лет он управлял советом общины. Жил он в достатке и довольствии. В его хижине, казалось, сохранилась свежая прохлада ночи. Перед глиняным изображением почитаемого в наших краях бога Муруга-на — хранителя лесных холмов, бесстрашного копьеносца — стояла плошка с маслом, и в ней плаал высокий оранжевый огонек. На полу в несколько слоев лежали свежие тростниковые циновки.
С низким поклоном в хижину вошла юная девушка. Я успел разглядеть только гирлянду жасмина в черных длинных волосах. Она предложила мне опустить ноги в плошку с холодной чистой водой, в которой плавали лепестки цветов. Нет ничего приятнее после долгой дороги по горячей земле! Но такой чести удостаиваются только почетные гости, поэтому я смутился. Мое смущение усилилось еще больше, когда девушка, стараясь не глядеть на меня, опустилась на колени и промокнула мои ноги чистым полотном. Сомасун-дарам тем временем предложил мне глиняную плошку с холодной водой. Я напился и почувствовал себя освеженным.
— Моя дочь — Нандини, — не без гордости сказал Сомасундарам, указывая крючковатым пальцем в сторону робко потупившейся девушки. Она сложила руки ладонями у груди и, поклонившись, выскочила из хижины. Мне было не до нее, и я успел заметить лишь потупленные глаза, склоненную голову и молчаливую готовность подчиняться своему отцу. Дочь в семье крестьянина мало чем отличается от домашней рабыни. Я сидел, скрестив ноги на циновке, лицом к лицу с главой общины, и, надо сказать, чувствовал себя неважно. Я отвык от людей, тем более, от имеющих власть. Мне все казалось, что меня принимают за кого-то другого, словно я стал участником какого-то представления, разыгранного чаранами. Но, поскольку я не знал какая роль предназначалась мне, постольку со скромным достоинством принимал знаки внимания и ждал, чем же все это кончится. Сомасундарам сообщил мне, что они давно узнали о приходе нового риши в заповедную рощу по ту сторону долины.
Оказывается, на его памяти я был не первым обитателем заброшенной хижины. Мои попытки объяснить, что я не риши, оказались тщетными, Сомасундарам упорно величал меня то дважды-рожденным, то посвященным, и я как-то незаметно для самого себя с этим смирился. Время от времени в хижину заглядывали крестьяне. Тогда старейшина набирал в грудь воздуха, выпрямлял спину, преисполненный гордости, как лягушка во время дождя. Неспешно текла беседа о собранном урожае, о событиях за пределами их деревни, о тревогах и радостях их простой жизни. Старейшина признался:
— Не каждый день ко мне заходят для беседы странствующие отшельники, познавшие мудрость и хранящие закон.
Я сообразил, что старейшина использовал меня для укрепления собственного авторитета, и больше не старался никого переубедить. Пока меня принимают за риши, мне будут оказывать знаки внимания, снабжать пищей, спрашивать совета. Я не спешил возвращаться к своему одиночеству. Несколько дней, пока длился праздник, я ел свежий рис, пил опьяняющий напиток из сладкого сока пальмиры, смотрел, как юноши и девушки танцуют меж зажженных костров. Потом я понял, что пора уходить, но карма распорядилась по-другому…
Я сейчас не могу вспомнить, как, блуждая в прохладном сумраке леса, оказался на берегу речки, что питала сеть поливных каналов за околицей деревни. Ее сине-зеленая вода с разводами белой пены казалась отшлифованной поверхностью берилла, сияющей в золотой оправе солнечных лучей. Помню, как стоя у границы горячего прибрежного песка и густых изумрудных теней, я увидел девушку, выходящую из воды прямо на меня. Солнце било ей в спину, позволяя разглядеть лишь четкие контуры ее темного и плотного тела. Ноги вызывающе шлепали по искрящейся воде, словно топтали пригоршню драгоценных камней. На темном овале лица сверкнули в улыбке зубы, как гирлянда из мелких белых цветков жасмина.
Не сразу узнал я в этой открытой, уверенной в себе богине, дочку Сомасундарама — Нанди. Здесь, на речном берегу, в облаке сине-зеленых водяных бликов она держалась совершенно свободно и естественно, как небесная дева-апсара, недоступная низким помыслам смертных. Ее голова была гордо поднята на круглом стебле крепкой шеи, глаза смотрели без смущения прямо на меня и вспыхивали зеленым огнем, зыбким отблеском речной воды. (Но тогда я знал, что ни синих, ни зеленых глаз у земных людей не бывает.) Под солнцем, золотившем ее кожу, она казалась статуэткой из драгоценного сандалового дерева, крепкой и упругой, но в то же время гибкой, как лиана. Полоса мокрой синей ткани застывшей волной облегала ее грудь и бедра. Ее маленькие ножки крепко упирались в землю, а походка была легкой и грациозной, как у дикой кошки. Нет, все-таки, она мало походила на небожительницу, как показалось мне вначале. Скорее, ее породили смуглые боги леса и подземного царства, где хранятся зерна колдовских трав и россыпи драгоценных камней.
-- Мое имя Нандини означает — приносящая радость, — сказала девушка. — Я никогда раньше не видала таких молодых риши, — добавила она и, потом, без всякой связи:
-- Говорят, в городах женщинам предписано носить длинные одежды, ежедневно совершать омовения и запрещено говорить с посторонними.
Я пожал плечами:
-- Не знаю как в городе, а у нас юные девушки вообще носят только кожаные пояски, к которым прикрепляют широкие листья банана. Когда листья высыхают, они просто заменяют их новыми.
-- Боюсь, что мы мало походим на безупречных городских красавиц, — с улыбкой смущения Нанди стала разглаживать смуглыми ладонями складки мокрой ткани на своих крепких бедрах. Потом, не говоря ни слова, но улыбаясь мудро и таинственно, она ушла домой, зная, что я завороженно смотрю ей вслед. А я еще долго сидел на пылающем под солнцем речном песке. Я был в странном состоянии, напоминавшем самосозерцание, но только полный покой и отрешенность сменились жарким биением крови и жаждой действий. Краски мира обрели ясность, а формы предметов, наоборот, потеряли четкость, расплываясь перед глазами.
Река жизни изменила русло. Мир обрел новые краски. Кто из риши назвал бы мои чувства пробуждением? Но тогда что же это было?
В моем сознании картины тех дней, все детали, острые грани стерты одним сиянием памяти о Нанди. Я даже не могу вспомнить, о чем мы говорили друг с другом. Все, что сопутствовало нашему общению, превратилось потом лишь в золотисто-розовый, ничего не значащий фон, призванный выделить и сохранить в первозданной ясности главное — ее лицо, ее фигуру, выражение глаз.
Счастье, подобно золотой взвеси, искрилось, переливалось, мерцало среди цветов и деревьев моей земли. Неужели оно всегда было здесь, а я только сейчас научился видеть и принимать его щедрые дары? Почему раньше я не замечал, как много радости в самом обыденном из всех человеческих ощущений — ощущении жизни?
Ночью мне снились цветные сны. Очевидно, привычка сделала свое благое дело: ночные страхи больше не входили в мою лесную хижину. Ничья воля не налагала на меня ответственности. Ничьи злые помыслы не угрожали моему спокойствию. Если я совершенно не помню, что делал первые дни, вернувшись в лес, так как все заслонила фигура Нанди, то в последующих моих воспоминаниях ее облик почти полностью теряется, сливаясь со всем миром. Нанди — река, восторг прохлады, блеск драгоценных камней, Нанди — забродившие, как молодое вино, силы, миллион новых чувств и мыслей, миллион ярких цветов и оттенков, переходящих друг в друга, сливающихся так, что нельзя определить принадлежность форм и красок. Уподобившись вдохновенным чаранам, я сочинял тогда первую в моей жизни песню:
Голос ее — пение лесных птиц.
Изумление красотой мира в ее глазах,
Что ранними звездами взойти над вечерней зарей ее губ.
Благоухание цветов — ее дыхание.
Стан ее — гибкая ветка,
На которой тесно спелым плодам грудей.
Как жил я раньше, не зная, что весь мир —
Лишь знамение нашей встречи?
Я мысленно рисовал картины нашей будущей любви. Я уже видел, как мы рука об руку путешествуем по бесконечным дорогам среди гор и лесов, как я учу Нанди искусству ощущать дыхание мира. То, что девушка была где-то далеко в деревне со своими родителями, и, что я сам понятия не имел, как же стать риши, меня нисколько не смущало. Почему-то я был уверен, что моя судьба решена. Вся будущая жизнь представлялась мне, как прямое широкое русло равнинной реки, текущей на восход солнца. Что могло помешать моему пути?
Приходя в деревню, я с некоторым сочувствием смотрел на занятых повседневными заботами крестьян. Мне стыдно вспоминать, но я быстро свыкся с положением молодого мудреца. Не надо было заботиться о пропитании — Сомасундарам следил за тем, чтобы, когда б я ни пришел в деревню, для меня всегда был готов запас провизии. Крестьяне почтительно кланялись мне на улице и предлагали подношения. Я не очень утруждал себя размышлениями о возможной плате за такой почет.
Однако во время одной из моих прогулок с Со-масундарамом по деревне пришлось задуматься и об этом. Был вечер. Дневная жара несколько спала, и последние лучи солнца пронизывали острыми стрелами щиты слоистых облаков. Пурпурные пятна лежали на верхушках пальм. Птичий грай переплетался с журчанием воды в поливных каналах. На душе у меня было спокойно и чисто, как в пруду с белыми лотосами. На Сомасундарама окружающая красота навеяла глубокую меланхолию, и, оставшись со мной наедине, он начал сетовать:
— Люди утеряли разум. Каждый думает только о себе, забывая о том, что община сильна единством всех своих членов. — Сомасундарам с грустью указал на повалившийся забор, охраняющий посадки риса от диких кабанов.
Прошел уже месяц, а никто не чинит, надо чистить поливные каналы, которые стали заболачиваться — не могу собрать людей. Недавно сосед у соседа вывез с поля пять снопов сахарного тростника. Бессмысленное мелкое воровство — за это мы забрали у него три мешка риса. Люди не хотят работать, не могут договориться о честном обмене, предпочитая воровать. Купцы в городе, видя крестьянина, запрашивают двойную цену, торгуются, как бешеные. Кшатрии, призванные нас охранять от разбойников, ездят по деревням и попросту грабят, угоняют скот, увозят красивых девушек. Если в нашу деревню придут разбойники, то все мои односельчане запрутся в домах и будут молиться о том, чтобы ограбили соседа, а не его. Раджа твердит о процветании. Было ли так, чтобы процветание не пресекалось войной? И не ясно, кто унаследует престол в Хастинапуре…
Но ведь вы не принадлежите Хастинапу-ру… — Мы принадлежим богам и местному радже. Но начнись война и двинутся бесчисленные армии по нашим посевам. И никто не станет разбираться, кто там чей.
Надо верить в мудрость богов.. .Вы чувствуете их присутствие?
Да. Иногда они лишают нас дождя и высушивают ростки риса, а в другой раз, когда приходит время вызревать урожаю, посылают тучи и заливают все водой. Может быть, это происходит от того, что мы приносим мало жертв на их алтари. В больших городах брахманы справляют пышные обряды почитания богов. В Хастинапуре, Матхуре, Мадурае возводятся храмы. Разные боги владычествуют в этих храмах, но всем им приносят обильные жертвы масла, плодов, цветов, украшают их статуи золотом. Жрецы читают в храмах длинные заклинания, которые простым людям знать теперь не полагается,— Сомасундарам скривился. — А ведь у нас на Юге еще хранят память о том времени, когда каждый мог общаться с богами, воочию видеть смелых охотников с огненными стрелами и прекрасных апсар — хранительниц лесистых холмов и коровьих стад. Этих богов нашей земли мы почитали песнями и танцами, возжиганием костров и приношением цветов.
Я с некоторым смущением вспомнил о пригоршнях цветочных бутонов и куске ячменной лепешки, которые я оставлял у себя в деревне перед алтарем бога — защитника полей. Такие же алтари я видел и здесь. Бог обитал в большом сером камне с выбитым на нем трезубцем, обращенным к небу.
— Может не те жертвы угодны богам?
— В лесах племена чтут своих богов крова выми жертвами — режут на их алтарях коз и оле ней, даже бывает, приносятся и человеческие жер твы. Но и там боги глухи к мольбам смертных. — сказал Сомасундарам, — они проносятся на грохочущих колесницах по небу, и до нас долетают лишь их огненные стрелы. Говорят, что время от времени боги воплощаются в людей и совершают великие подвиги. Однако все это происходит где-то очень далеко и от деревни, и даже от крепости, в которой живет раджа. Вы ближе к богам. Но мо-жите ли помочь?
Я немного оторопел от такого оборота беседы, но порылся в памяти и повторил строки из Сокровенных сказаний:
— Кто может своей глубокой мудростью пре дотвратить судьбу? Бытие и небытие, счастье и не счастье — все это имеет свой корень во времени. Время приводит к зрелости существа, время их же уничтожает. Созданные временем, мы не должны отчаиваться.
Сомасундарам глубокомысленно кивнул. А что тут можно добавить? После этого разговора я с тревогой думал о будущем Нанди. Но стоило вернуться к себе в хижину и посидеть спокойно, созерцая красный костер закатного солнца, как уверенность в будущем возрождалась во мне. Мне казалось, что никакое зло не в силах ступить на мою лесную поляну. Значит, главное было не покидать ее без нужды, избегать общества других людей и привлекать Нанди к себе.
Мы гуляли в лесу среди деревьев, среди криков обязьян и щелканья птиц. Над долиной, куда уходила, змеясь, тропа высились огромные черные камни. Там под вечер грелись огромные кобры с желтой узорчатой кожей. Нанди любила лазить по этим камням — гибкая, словно ящерица, смуглая и крепкая, как эти скалы. Я шутя звал ее апсарой черных скал.
— Не гневи богов, — сердилась она, — апсары несут в себе искры небесного происхождения, а я только крестьянка, и от земли мне не оторваться.
Увы, она была права. Однажды я попытался заговорить с ней о возможностях другой жизни, о высоких полях, о могучей силе, пронизывающей мир. И, к моему удивлению, Нанди обиделась за своих односельчан. Она поняла только то, что я осуждаю их образ жизни.
Почему ты сам не хочешь жить в деревне, — спросила Нанди, капризно надув губы. — Почему ты не хочешь работать в поле? Ты молодой и сильный, тебя бы с радостью приняли в общину.
Я тружусь, тружусь каждый день.
Собираешь плоды и коренья в лесу? Это работа женщин. Наши мужчины с утра до вечера горбятся на поле, поливая посевы собственным потом, а ты сидишь у хижины и считаешь облака.
Это тоже труд. Труд ученичества. И он очень утомителен, поверь мне.
Но где плоды твоего труда?
Что я мог ей сказать? Какие доказательства привести? Ее мысли и чувства были точны и прозрачны, как маленький лесной водоем, который отражает небо и деревья. Иногда рябь переживанийдробила эту ясную картину. Среди солнечных бликов бродили темно-коричневые тени и прятали, берегли какие-то свои маленькие тайны. День за днем все глубже опускался я в омут своих мыслей и чувств, где клубились то ли обрывки снов, то ли непроявленные знаки будущего. И даже если бы я захотел, я бы не мог увлечь Нанди за собой. Поэтому я просто сказал:
Плодов моего труда нельзя ни увидеть, ни услышать, ни попробовать на вкус.
Ты смеешься надо мной, — решительно сказала Нанди и, легко поднявшись с земли, ушла не оборачиваясь, а я предался упражнениям, думая, что прорыть поливной канал легче, чем открыть в себе новые каналы для дыхания жизни, но никому в деревне этого не объяснить, даже Нанди.
Впрочем, деревне было не до меня. Под знойными лучами солнца, казалось, облупилась синяя эмаль неба. Обнажились сухие серые своды, словно мертвое ложе океана, покинутое водами. И травы, и кусты на поляне вокруг хижины, как и по всему лесу, окрасились в охристые цвета тревоги и умирания. От земли шел запах как от пепелища. В долине среди холмов оголилась красная земля, рассохлась, потрескалась, как кожа человека, брошенного на медленную смерть под полуденным солнцем. Скрылись птицы, лишь острый, грозный силуэт коршуна стоял в восходящих горячих воздушных потоках. Даже родничок меж камней, даривший мне радость своим журчанием, теперь едва сочился, процеживая сквозь мох свои животворные капли. Мне пришлось выкопать ямку и вставить туда пустые скорлупки кокосовых орехов, чтобы всегда иметь под рукой хоть небольшой запас скапливающейся в них свежей воды. Но лес начал страдать. Пальмы опускали все ниже свои огромные резные листья, как человек, сраженный отчаянием, опускает руки. Где-то в чаще тревожно кричали павлины. Иногда ветер приносил оттуда тошнотворно-сладкий запах трупов павших лесных антилоп.