Перевод с английского В. Ладогина 13 страница
Скажи, когда… — и сразу замолчала,
Потом со стоном: — отбыл гость ночной?"
А та в ответ: "Да раньше, чем я встала!
Моя небрежность, видно, тут виной…
Но смилуйтесь, молю вас, надо мной:
Сегодня поднялась я до рассвета,
Хватилась, глядь… Тарквиния уж нету!
Но, госпожа, осмелюсь ли узнать,
Что нынче вас терзает и тревожит?"
"Молчи! — в ответ Лукреция. — Сказать
Все можно, только это не поможет,
Не выразить тоски, что сердце гложет…
Одно названье этой пытке — ад!
Где слов уж нет, там попросту молчат!
Поди достань перо, чернил, бумагу…
Ах нет, не надо… Все нашла я вдруг…
Что я сказать хотела? Я не лягу…
Письмо супругу я пошлю, мой друг!
Скажи скорей кому-нибудь из слуг:
Пусть будет в путь готов без промедленья,
Сейчас терять не должно ни мгновенья!"
Ушла служанка. Госпожа берет
Перо, но в воздухе оно застыло…
Меж разумом и горем бой идет,
Ум полон дум, но воля все убила,
Все чувства вмиг сковала злая сила.
Подобно шумным толпам у дверей,
Теснятся мысли в голове у ней.
Но вот начало: "Мой супруг достойный!
Шлет недостойная жена привет!
Здоровым будь! Но дома неспокойно,
И, чтоб успеть спасти меня от бед,
Спеши сюда немедленно, мой свет!
Письмо из дома с грустью посылаю,
О страшном горе кратко извещаю!"
Сложив письмо, она берет печать —
Замкнуть печали смутные картины…
Теперь о горе сможет муж узнать,
Но как узнает он его причины?
Она боится, все-таки мужчины —
Вдруг он иначе как-то все поймет…
Нет, кровью смыть позор — один исход!
Все, что у ней на сердце накипело,
Супругу все поведает она…
Не только здесь в слезах и вздохах дело,
Нет, подозренья смыть она должна
И доказать, что не на ней вина.
Тут не к чему пестрить письмо словами,
Тут можно оправдаться лишь делами!
Страшней вид горя, чем о нем рассказ!
Как часто слуху мы не доверяли!
Сильней, чем ухо, нас волнует глаз,
Хоть оба о беде повествовали.
Услышать можно только часть печали:
Так мель всегда шумней, чем глубина,
И в вихре слов скорбь схлынет, как волна.
Сургуч, печать, и надпись вот такая:
"В Ардею, мужу. Спешно передать!"
Она письмо вручает, умоляя
Посланца ни мгновенья не терять,
Лететь стрелой и птиц перегонять…
Любая скорость медленной ей мнится,
Ведь крайность вечно к крайностям стремится!
Слуга отвесил госпоже поклон,
В глаза ей пристально взглянул, краснея…
Затем посланье взял и вышел он
Безмолвно, ни о чем спросить не смея.
Виновный ловит взор любой, бледнея:
Ей кажется, затем он покраснел,
Что все о ней уже узнать успел.
Куда ему! Ей-богу, не хватало
Посланцу ни дерзанья, ни ума;
Он дело делал, а болтал он мало —
Не то что те, в ком самохвальства — тьма,
А в деле-то медлительны весьма!
Он образцом был времени былого:
Долг выполнял свой честно и — ни слова!
В ней подозренье это и зажгло.
Двумя пожарами горят их лица…
Узнал ли он, что с ней произошло,
Все время разгадать она стремится.
А он смущен — ну как тут не смутиться?
Чем ярче он румянцем распален,
Тем ей ясней — во все он посвящен!
Ей кажется — остановилось время,
Хоть минуло лишь несколько минут…
Ей времени невыносимо бремя.
Вздыхать и плакать — пользы мало тут;
Стенанья, слезы — самый тяжкий труд.
Хоть бы забыть о жалобах и плаче!
Грустить теперь ей хочется иначе.
Вдруг вспомнила… картина на стене —
Прекрасное изображенье Трои,
И рати греков — в яростной войне
За стыд Елены мстящие герои.
Вознесся к тучам Илион главою…
Здесь создал мастер просто чудеса:
Склонились нежно к башням небеса.
Назло природе, миру горькой прозы
Искусством жизнь застывшая дана:
Засохшей краски капли — это слезы,
Их об убитом муже льет жена…
Дымится крови алая волна
И умирающих мерцают очи,
Как угли, меркнущие в мрачной ночи.
Вот воин — роет он подкоп сейчас,
Покрыт он пылью, поте него струится…
А с башен Трои смотрят сотни глаз
На греков через узкие бойницы.
Совсем не веселы троянцев лица:
Так тонко это мастер воплотил,
Что каждый взор как будто грусть таил.
Величественность и благоволенье
Открыто в облике вождей царят,
А в юношах — стремительность и рвенье…
А вот и бледных трусов целый ряд —
Смятением любой из них объят,
Они в постыдном ужасе и дрожи
С крестьянами запуганными схожи.
А вот Аякс и Одиссей вдвоем…
Как вдохновенна здесь искусства сила!
По облику мы сущность познаем —
Так мастерски их кисть изобразила.
Лицо Аякса гневным, грозным было,
А вкрадчивый и хитрый Одиссей
Почти пленял улыбкою своей.
А дальше — старец Нестор перед вами.
Он греков воодушевлял на бой.
В размахе рук рождал он пыл речами
И как бы властвовал над всей толпой.
Своей серебряною бородой
Потряхивал он, словно в назиданье,
И к небесам неслось его дыханье.
Вокруг него — разнообразье лиц…
Внимая Нестору, они застыли,
Как будто пением волшебных птиц
Их жадный слух сирены покорили.
Одни внизу — другие выше были…
То тут, то там мелькала голова,
В такой толпе заметная едва.
Один застыл над головой другого,
А тот его почти что заслонил,
Тот сжат толпой, от злобы весь багровый,
А тот бранится, выбившись из сил,
Во всех бушуют ярость, гнев и пыл…
Но Нестор их заворожил речами,
И некогда им действовать мечами.
Воображенье властно здесь царит:
Обманчив облик, но в нем блеск и сила.
Ахилла нет, он где-то сзади скрыт,
Но здесь копье героя заменило.
Пред взором мысленным все ясно было —
В руке, ноге иль голове порой
Угадывался целиком герой.
Со стен отвесных осажденной Трои
Смотрели матери, как вышел в бой
Отважный Гектор, а за ним герои
Блистали юной силой и красой.
Но материнский взор был тронут мглой,
Была со страхом смешана их радость —
Вкус горечи порой примешан в сладость!
Там, где шел бой, с Дарданских берегов
До Симоиса, кровь текла струями…
В реке, как в битве, бешенство валов
Взлетало ввысь и падало, как пламя.
Громады волн сшибались с камышами
И вновь, отхлынув, мчались на врага,
Швыряя мутной пеной в берега.
Лукреция к картине подступила,
Ища лицо, где горю нет конца…
Есть много лиц, на коих скорбь застыла,
Но с горем беспредельным нет лица.
Лишь скорбь Гекубы тяжелей свинца:
Приам пред нею кровью истекает,
А Пирр его пятою попирает.
В ней прояснил художник власть времен,
Смерть красоты и бед нагроможденье…
Морщинами весь лик преображен,
Что было и чем стала — нет сравненья!
Была красавица, а стала тенью:
Кровь в жилах каплет медленным ручьем,
Жизнь в дряхлом теле как бы под замком.
Лукреция на тень глядит в смятенье —
Моя тоска иль беды там страшней?
Кик вопль желанен был бы этой тени,
Проклятий град на греческих вождей!
Не бог художник, слов он не дал ей…
"Как он неправ, — Лукреция решает, —
Страданья дав, он слов ее лишает!
Немая лютня, голос дать хочу
Твоим терзаньям жалобой своею:
Бальзамом я Приама излечу,
Швырну проклятья Пирру, как злодею,
Слезами погасить пожар сумею
И выщерблю глаза своим ножом
Всем грекам, всем, кто стал твоим врагом!
О, где блудница, кто всему виною,
Чтоб ей лицо ногтями растерзать?
Парис, ты похотью разрушил Трою,
Заставил стены древние пылать,
Твоим глазам пришлось пожаром стать…
Здесь в Трое гибнут, за тебя в ответе,
Везде отцы, и матери, и дети.
Ах, наслажденье одного зачем
Чумой для сотен и для тысяч стало?
За чей-то грех ужель казниться всем?
Пусть божество его бы и карало,
Чтоб зло судьбу невинных миновало.
Зачем грешит один, а смерть для всех
Расплату принесет за этот грех?
Гекуба плачет, смерть у глаз Приама,
Чуть дышит Гектор, ранен и Троил…
Друзья в крови, сражаются упрямо,
Друзья от ран уже почти без сил…
Один влюбленный стольких погубил!
Будь к сыну строг Приам, то Троя, право,
Не пламенем блистала бы, а славой".
И вздох и стон картина будит в ней…
Ведь скорбь гудит, как колокол пудовый
В трезвона час от тяжести своей,
Рождая гул унылый и суровый.
Она ведет рассказ печальный снова…
Для бедствий в красках и карандаше,
Как дар, слова слагаются в душе.
Картину вновь она обводит взглядом,
О тех печалясь, кто судьбе не рад…
Вдруг видит — пленный грек бредет, а рядом
Конвой — фригийских пастухов отряд.
Грек хмур, но он и радостью объят,
И на лице смирение святое…
Свой путь вся эта группа держит к Трое.
Художник мастерски изобразил,
Как грек обман свой затаил умело:
Брел он спокойно, взор спокоен был,
Он словно рад был, что так худо дело…
Лицо ни вспыхивало, ни бледнело —
Румянец не твердил здесь о грехах,
А бледность — что таится в сердце страх.
Но, дьявол убежденный и отпетый,
Он принял облик светлой доброты,
Так затаив все зло в глубинах где-то,
Что трудно было распознать черты
Предательства, коварства, клеветы…
Безоблачность — не признак урагана,
И мы не ждем от святости обмана.
Столь кроткий образ мастер создал нам,
Изобразив предателя Синона!
Ему доверясь, пал старик Приам,
Его слова лавиной раскаленной
Сожгли дворцы и башни Илиона,
И в небе рой мерцающих светил
О зеркале низвергнутом грустил.
Она картину ясно разглядела
И мастера за мастерство корит…
Синона образ ложен — в этом дело:
Дух зла не может быть в прекрасном скрыт!
Она опять все пристальней глядит,
И, видя, что лицо его правдиво,
Она решает, что картина лжива.
"Не может быть, — шепнула, — столько зла
В таком… — и тут запнулась, — в кротком взоре".
Вдруг тень Тарквиния пред ней прошла,
И ожило пред ней воочью горе.
И, помня о неслыханном позоре,
Она твердит: "Поверить нету сил,
Чтоб этот облик зло в себе таил!"
Как здесь изображен Синон лукавый —
И грустен он, и кроток, и устал,
Как бы от бедствий еле жив он, право, —
Так предо мной Тарквиний и предстал.
Что он злодей — искусно он скрывал…
И, как Приам, так приняла его я,
С приветом, — и моя погибла Троя!
Смотри, как вздрогнул сам Приам седой,
Увидев слезы лживые Синона!
Приам, ты стар, но где же разум твой?
В любой слезе — троянцев кровь и стоны,
Не влага в них, а пламень раскаленный…
Ты сжалился, но эти жемчуга
Сжигают Трою, как огонь врага.
Подобный дьявол вдохновился адом:
Весь в пламени, дрожит, как вмерзший в лед,
Здесь лед и пламень обитают рядом…
В противоречьях здесь единства взлет —
Безумцам это льстит и их влечет:
Такая жалость вспыхнула в Приаме,
Что Трою сжечь сумел Синон слезами".
Теперь же злоба и ее берет…
Она, теряя всякое терпенье,
Синона яростно ногтями рвет,
С тем гостем злым ища ему сравненье,
Кто к ней самой внушил ей отвращенье…
Но вдруг опомнилась — а мстит кому?
"Вот глупая! Не больно же ему!"
Отхлынет скорбь и снова приливает…
Как тягостна ей времени река!
То ночь мила, то день ее пленяет,
Но долог день и ночь не коротка…
Как время тянется, когда тоска!
Свинцово горе, но ему не спится,
В бессонной ночи время лишь влачится.
Итак, все это время провела
Лукреция, картину созерцая…
От собственных несчастий отвлекла
На краткий срок ее беда чужая,
Она следит, о горе забывая…
Мысль о страданьях ближних, может быть,
Способна облегчить… А излечить?
И вот уж снова здесь гонец проворный,
Со свитой мужа он привел домой.
Лукреция стоит в одежде черной,
Глаза повиты синею каймой,
Как полукругом радуги цветной…
И слез озера в синеве туманной
Не снова ль предвещают ураганы?
Все это видит горестный супруг,
Жене в лицо глядит он с изумленьем:
Ее глаза красны от слез и мук,
Их ясный свет как будто скрыт затменьем…
Объяты оба страхом и смятеньем —
Так, в дальних странах друга встретя вдруг,
Ему в глаза глядит с тревогой друг.
Он взял ее безжизненную руку
И говорит: "Какая же беда
Обрушилась и обрекла на муку?
Румянец где? Ведь он блистал всегда!
Исчезло и веселье без следа…
Поведай, милая, свои печали,
Чтобы мы вместе прочь их отогнали!"
Вздохнула трижды в горести она —
В несчастье трудно вымолвить и слово…
Но наконец она начать должна,
И вот поведать им она готова,
Что честь ее в плену у вора злого…
А Коллатин и все его друзья
Рассказа ждут, волненье затая.
И лебедь бледный скорбно начинает
Последний перед смертью свой рассказ:
"Беда, где уж ничто не помогает,
Понятней станет в двух словах для вас.
Не слов, а слез во мне велик запас,
И если 6 все сказать я пожелала 6,
То где найти предел потоку жалоб?
Ответь, язык, затверженный урок!
Супруг, тебе узнать пора настала:
Пришел наглец и на подушку лег,
Где ты склонялся головой усталой.
По этого злодею было мало —
Он совершил насилье надо мной…
Я верной перестала быть женой!
Он в полночи ужасные мгновенья
С блистающим мечом вошел ко мне
И с факелом… Дрожа от вожделенья,
Он молвил: "Римлянка, забудь о сне!
Отдайся мне, я весь горю в огне!
Но, яростно отвергнутый тобою,
Навек позором я тебя покрою!
Да, если мне не покоришься ты,
Презренного раба убью мгновенно,
Убью тебя, скажу, что вы — скоты,
Предавшиеся похоти растленной,
Скажу — застав, убил самозабвенно…
В веках я этим стану знаменит,
А ты пожнешь позор и вечный стыд!"
Тут начала я плакать и метаться…
Тогда он к сердцу мне приставил меч,
Сказав, что нечего сопротивляться:
Решай сама — молчать иль мертвой лечь!
И о позоре вновь завел он речь:
"Весь Рим запомнит на твоей могиле —
В объятиях раба тебя убили!"
Был грозен враг мой, беззащитна я,
От страха стала я еще слабее…
Молчать кровавый повелел судья,
Я видела, что умолять не смею.
К несчастью, скромной красотой своею
Похитила я похотливый взгляд…
А судей обворуй — тебя казнят!
Скажи, уместно ль быть здесь извиненьям?
Иль хоть утешь таким путем мой слух:
Пусть кровь моя покрыта оскверненьем,
Но безупречно непорочен дух!
Он тверд, в нем факел света не потух,
Не сдавшись гнету, чистый, он томится
В своей грехом отравленной темнице".
А муж, как разорившийся купец,
Стоял, поникнув в горе и молчанье…
Но вот, ломая руки, наконец
Он речь повел… И с бледных уст дыханье
Струится так, что речь как бы в тумане:
Пытается несчастный дать ответ,
Но только дышит он, а слов-то нет.
Под аркой моста так бурлит теченье,
За ним угнаться неспособен глаз.
В водоворотах ярое стремленье
Его обратно увлечет подчас,
И ярость волн захватывает нас…
Страданье рвется вздохами наружу,
Но выразить его так трудно мужу.
Она следит за горестью немой
И новую в нем ярость пробуждает:
"О милый мой, сильней скорблю с тобой!
Ведь от дождей поток не утихает.
Мне сердце боль твоя острей терзает…
Но ты не плачь! Чтоб горе все залить,
Одних моих слез хватит, может быть.
Ради меня, тебя я заклинаю,
Ради своей Лукреции — отмсти!
Его врагом всеобщим я считаю…
От бед уже минувших защити!
Пусть поздно и к спасенью нет пути,
По все же пусть умрет злодей жестокий
Мы поощряем жалостью пороки!
Но прежде чем открою имя вам, —
Она сказала свите Коллатина, —
Во храме поклянитесь всем богам
Отметить обиды женщины невинной.
Ведь это долг и доблесть паладина —
Поднять свой меч на легион обид…
За горе женщин верный рыцарь мстит!"
И, благородством пламенным объяты,
Все воины помочь желают ей:
Готов любой взять меч, облечься в латы,
Все жаждут знать скорее — кто злодей…
Но, все тая покуда от друзей,
"Ответьте, — молвит, не подъемля взора, —
Как мне с себя стереть клеймо позора?
Как расценить свой жребий я должна —
Судьбы зловещей страшное вторженье?
Совместны ли невинность и вина?
Возможно ль честь спасти от оскверненья?
И есть ли вообще теперь спасенье?
Брось яд в ручей — он будет чист опять…
А мне — как снова непорочной стать?"
Тут все наперебой заговорили:
Пусть в теле червь, но дух не осквернен!
Лицо ее с улыбкою бессилья
Как карта грозных судеб и времен,
Где каждый знак слезами окаймлен.
"Пусть бед таких, — она им отвечает, —
В грядущем ни одна из нас не знает!"
Тут словно сердце разорвал ей вздох..
Тарквиния хотела молвить имя,
Но только "он!" язык несчастной мог
Пролепетать усильями своими.
И наконец устами неживыми
Она сказала: "Он, мои друзья,
Лишь он виной, что умираю я!"
В грудь беззащитную она вонзает
Зловещий нож, души кончая плен…
Удар ножа все узы разрешает
В темнице плоти, имя коей — тлен.
Крылатый дух взлетел, благословен…
И вот из вен струится жизнь немая,
Трагедию достойно завершая.
А Коллатин стоял окаменев,
И рядом вся толпа оцепенела,
И лишь отец, смертельно побледнев,
Упал на землю, обнимая тело…
А Брут из раны нож извлек умело,
И вот за лезвием потоком вновь
Как бы в погоню устремилась кровь.
А из груди струями вытекая,
На две реки расхлынулась она,
И, с двух сторон все тело огибая,
Змеилась вниз зловещая волна…
Все тело-остров, где прошла война!
Часть крови оставалась чистой, алой,
Но черной опозоренная стала.
И в ней царили траур и мороз,
И словно бы вода смешалась с нею,
Как о злодейском деле горечь слез…
С тех пор, как бы Лукрецию жалея,
Нечистой крови цвет всегда бледнее.
Кровь чистая свой цвет хранит всегда,
За мутную краснея от стыда.
"О дочь! — Лукреций старый восклицает. —
Ведь эта жизнь принадлежала мне!
Портрет отца младенец воскрешает…
В ком буду жить, раз ты в могильном сне?
Зачем ты смолкла в смертной тишине?
Увы, смешалось все на этом свете:
Живут родители, в могиле — дети!
Разбито зеркало, где свой портрет
В твоем подобье я ловил, бывало, —
Но ныне затуманен этот свет,
Во мраке смерть костлявая предстала…
Все узы ты меж нами разорвала —
Ты навсегда рассталась с красотой,
И с ней затмился прежний облик мой!
О Время, прекрати свое движенье,
Раз умирает то, что жить должно,
И входит доблесть в смертные владенья,
А жить ничтожным только суждено.
Пчел юных много, старых — нет давно!
Живи, моя Лукреция, ликуя,
Ты хорони меня, когда умру я!"
Тут Коллатин, очнувшись, как от сна,
Отца ее умолкнуть умоляет
И, рухнув там, где вся в крови она,
Свой бледный лик он кровью обагряет,
Как будто с ней он умереть желает…
Но вновь в него вдыхает силу стыд,
Он хочет жить, он мщением горит!
Глубокое душевное волненье
Ему сковало тяжестью язык…
Но, испытав в безмолвии томленье
(Ведь каждый горе изливать привык!),
Он речь повел. И полилась в тот миг
Волна бессвязных слов, неясных, хилых,
Которых смысл понять никто не в силах.
Но вдруг "Тарквиний!" слышалось ясней,
Сквозь зубы, словно грыз он это имя…
Так ветер перед яростью дождей
Взметается порывами шальными,
Но хлынет дождь — и ветра нет в помине!
Так скорбь в слезах их спор решить должна,
Кто им дороже — дочь или жена.
Тот и другой зовут ее своею,
Но их старанья тщетны, как ни жаль…
Отец кричит: "Моя!" — "Была моею, —
Твердит супруг, — оставьте мне печаль!
Я разрешу кому-нибудь едва ль
Оплакивать Лукреций кончину,
Пристало это только Коллатину!"
Лукреций стонет: "Мною жизнь дана
Той, кто так рано скрылась в тень могилы!"
"О горе! — стонет Коллатин, — жена,
Моя жена, она мое убила!"
"Дочь" и "жена" — все жалостью томило,
И воздуха расколота волна
Звенящим: "Дочь моя!", "Моя жена!"
А Брут, извлекший раньше нож из раны,
Увидев схватку этих скорбных сил,
Обрел теперь величие титана,
Он блажь былую в ране схоронил.
Ведь Рим его невысоко ценил:
Так короли шутов не уважают
За то, что часто вздор они болтают.
Он шутовской наряд отбросил прочь
(Была здесь хитрость — вот и вся причина!),
И ум блеснул, чтоб в горести помочь,
Чтоб успокоить слезы Коллатина.
"Встань! — он сказал, — ты в ранге властелина!
Позволь же мне, кто слыл глупцом у вас,
Дать мудрому совет на этот раз!
Мой друг, ужели горем лечат горе?
Да разве раны исцелят от ран?
Ужель себе ты будешь мстить в позоре
За кровь жены, за подлость, за обман?
Ребячество, безволия туман!
Вот так твоя жена и поступила:
Себя, а не врага она убила.
О римлянин, ты сердцу не давай
Потоком жалоб горестных излиться!
Склонись над алтарем, к богам взывай,
Чтоб грозным гневом вспыхнули их лица,
Чтоб мести помогли они свершиться!
Недрогнувшей рукой наш славный Рим
От мерзкой грязи мы освободим!
Клянемся Капитолием священным,
Чистейшей кровью, пролитой сейчас,
Сияньем солнечным благословенным,
Правами римлян, вечными для нас,
Душой Лукреции, чей взор угас,
Ножом кровавые этим — мы едины!
Мы отомстим за смерть жены невинной!""
Умолкнув, он ударил в грудь рукой,
Целуя нож, повинный в преступленье…
Всех, кто там был, увлек он за собой
Порывом доблестным в одно мгновенье,
И вся толпа упала на колени,
И снова клятва прозвучала тут,
Та самая, что дал впервые Брут.
Когда и остальные клятву дали,
Они Лукреции кровавый прах
Всем римлянам с помоста показали,
Как повесть о Тарквиния грехах.
И вынесло злодеям всем на страх
Свой приговор народное собранье:
Тарквинию навек уйти в изгнанье!
ПРИМЕЧАНИЯ К ТЕКСТУ "ЛУКРЕЦИИ"
Сюжет, заимствованный Шекспиром из "Фаст" ("Месяцеслова") Овидия (кн. II), был обработав им близко к подлиннику. Важнейшие из отступлений относятся к началу и к концу поэмы. У Овидия Коллатин сам показывает Сексту Тарквинию свою жену, когда она ночью прядет; у Шекспира дело ограничивается только тем, что Коллатин рассказывает о красоте и целомудрии Лукреции. У Овидия повествование завершается предсказанием о том, что Секст Тарквиний потеряет свое царство. У Шекспира дано краткое изображение восстания, приведшего к изгнанию Тарквиния из Рима. Лирические отступления также являются шекспировскими и не навеяны непосредственно поэмой Овидия.
Обрисовка характеров и описание переживаний Тарквиния и Лукреции — плод творческого воображения Шекспира.
Из лагеря Ардеи осажденной… — Ардея — столица племени Рутулов в восемнадцати милях от Рима.
Коллациум (точнее — Коллация) — город в пяти милях от Рима, место жительства Коллатина.
На герб червонный наложу бельмо я… — Согласно правилам рыцарской чести и геральдики, за нарушение достоинства полагалось закрашивать красным цветом изображение на гербе.
И, с тростника схватив ее… — В английских домах времен Шекспира пол устилался камышом.
Ведь сам Плутон внимал игре Орфея. — В древнегреческом мифе фракийский певец Орфей спустился в ад, чтобы вывести оттуда свою жену Эвридику. Своим пением он так полюбился царю преисподней Плутону, что тот отпустил Эвридику.
Арена для трагедии… — В том, что ночь ассоциируется в поэме с трагедией, видят намек на обычай английского театра эпохи Шекспира вывешивать черный навес над сценой во время представления трагедий
(Э.Мелон).
…себя низрину в Лету… — В древнегреческой мифологии Лета — река забвения, воды которой души умерших должны испить перед вступлением в загробный мир для того, чтобы забыть обо всем, что было с ними при жизни.
…как у фонтана статуи наяд. — Наяды в античных мифах — фантастические существа, обитавшие в воде, в частности в водах фонтанов.
Прекрасное изображенье Трои… — Лукреция разглядывает картину, изображающую события, связанные с легендой о Троянской войне, составившей содержание поэмы Гомера "Илиада".
И лебедь бледный… — Намек на древнее поверье о том, что — лебедь перед смертью поет.
Брут — Юний Брут, первый из семьи Юниев получил прозвище — Брут (животное), так как, спасая свою жизнь от подозрительного дяди, царя Тарквиния, притворялся безумным, на что есть намек в поэме: "он блажь былую в ране [Лукреции] схоронил", то есть смерть Лукреции заставила его сбросить маску безумия.
А.Аникст
ЛУКРЕЦИЯ
Перевод А. Федорова[27]
Его Милости Генриху Райотсли,
Герцогу Соутгемптонскому
и барону Тичфильдскому
Моя любовь к Вашей Милости беспредельна, и этот отрывок без начала выражает только часть ее. Только доказательства Вашего лестного расположения ко мне, а не достоинство моих неумелых стихов дают мне уверенность в том, что Вы примете мое посвящение. То, что я совершил, принадлежит Вам, что я должен еще совершить — тоже Ваше. Вы — собственник всего, что я имею, так как я всецело предан Вам. Если бы достоинства мои были более велики, и выражения моей преданности были бы лучшими. Но, во всяком случае, каково бы ни было мое творение, оно приносится как дань Вашей Милости, которой я желаю долгой жизни, еще более удлиненной всевозможным счастьем.
Вашей Милости покорный слуга
Вильям Шекспир
От боевой Ардеи осажденной,
Крылами льстивой похоти носим,
От войск своих Тарквиний мчится в Рим.
В Коллаиум свой пламень затаенный