Курукшетра. Путь Абхиманью 24 страница
— Я ничего не понимаю, — сказал Аджа, — какая разница простому крестьянину, какой род правит в столице? Я помню свою жизнь в деревне, да и Муни не даст мне соврать: крестьянин понятия не имеет, что делается за околицей! Ему лишь бы урожай всадники не вытоптали, да чтобы налоги были не чрезмерны… Да и чужаков мы привечали по обычаям гостеприимства.
Все роды ядавов веками жили бок о бок. Я вришниец, но моя мать была из антхов, немало среди нас живет и бходжей и других… И никто себя обиженным не чувствовал. Но, сами видите, какие времена настали, — Сатьяки ударил по столу крепко сжатым кулаком, как будто это была голова одного из властительных убийц.
Да, злые вести. Если даже ядавы, купающиеся в благодатной радуге лука Кришны, окунулись в мутные воды распрей, то как выстоять против потопа моей Магадхе? — вздохнул Аджа. — Мне кажется, прошло полжизни с тех пор, как я последний раз наслаждался раздольем родных полей. Яростные наши цари, не задумываясь, вторгались в пределы других царств. Джарасандха даже позарился на Матхуру. И вот теперь пожинаем кармические плоды. Виновник всех бед мертв, а расплачиваются простые подданные.
А что нынешний ваш царь? — спросил Аджу кто-то из наших, — Ты не думал, что можно склонить его к союзу с Пандавами?
Что я могу думать? Я просто ученик, не успевший забыть о своем поле… Юдхиштхира говорил со мной, когда я только-только добрался до Панчалы. Но что я знал о делах царей? Думаю, что Джаятсена, что правит сейчас в Магадхе, не может питать добрых чувств к Бхимасене и Кришне, сделавших его сиротой. А ведь есть еще другие братья, например, Джаласандха. Тот особо лют. Отец-то хоть был привержен чести… Так что, кому трон достанется еще не известно. Вот и готовимся изо всех сил к войне всех против всех. А кто же, спрашивается, будет поля возделывать?
А вы знаете, что и здесь, в Панчале, крестьяне берутся за оружие? — заговорщически шепнул кто-то с другого конца стола, — Ходят слухи, что один дваждырожденный провозгласил себя воплощением Шивы и пытается создать армию из вайшьев. Одни говорят — лротив Хастинапура, другие уверяют, что метит он на трон Друпады. Впрочем, ракшас его разберет…
Гнетущая тишина повисла над нами, как будто черная птица, распахнув крылья, села посреди стола, затмив огни светильников и блеск драгоценностей. Мы вспомнили, что принадлежим к разным царствам и племенам. Дальнее эхо распрей и кровавых обид отдалось где-то в глухих уголках наших душ, но длилось это только мгновение.
Пир продолжался. Терпкое вино согрело наши тела, а заплескавшаяся среди золота огней песня растворила сердца в едином потоке доверия и приятия. Пусть за окнами дворца мир ходит ходуном, пусть до небес встает волна Калиюги. Не погибнет земля в венце гор и ожерелье из океана, пока сияет под небом негасимое пламя нашего духовного пыла.
После пира все молодые дваждырожденные, не исключая и нас с Митрой, веселой толпой отправились обратно в лесной лагерь. Ярко пылали в наших руках факелы, звучали песни и смех. Достигнув своих шатров, мы без сил повалились на циновки к забылись глубоким спокойным сном, а утром, чуть свет, опять раздались звуки раковины, призывающие нас на работу. Ко всеобщему удивлению, в нашем обществе оказались и Абхи-манью с Сатьяки. Ююдхана приветливо помахал нам с Митрой и, подойдя, объяснил, что их обоих вместе с еще несколькими дваждырожденными Юдхиштхира направил в наш лагерь.
Абхиманью, кажется, был несколько разочарован, но молча послушался старшего Пандаву.
* * *
Сколько дней провели мы под стенами Кам-пильи? Сколько месяцев? Отличались ли они чем-нибудь друг от друга? Нет, время не застыло на месте. Оно неторопливо омывало наши островерхие шатры, дремало на башнях Кампильи, взращивало оборонительные валы и огонь брахмы в глазах дваждырожденных. Но все это было наслоено, сплавлено в один монолит, осыпано бурой пылью и полито потом.
Мы работали под солнцем и ветром, что разгонялся на бескрайних равнинах Ганги и приносил то парной тягостный дождь с далекого восточного океана, то сухой колючий песок пустынь запада. Мы работали в прохладных ласковых объятиях предрассветного тумана и в чаду зажженных костров на закате. Мы смотрели на ров и представляли с мрачным удовлетворением, как конники тригар-тов заваливают его своими телами. Мы шли по гребню вала, протянувшемуся, как змея, от нашего лагеря к каменному ожерелью Кампильи, и представляли разбивающиеся о него колесницы куру.
Мы привыкли к работе. Солнце вытопило из наших тел жир и воду. Мы стали комками мышц и сухожилий, словно натянутые тетивы луков в жестких руках воли Пандавов. Мы работали, как будто творили молитву. Работа стала ритуалом, знаком причастности каждого к неразрывному кругу нашего братства. Вне круга, вне этого общего добровольного жертвоприношения, казалось, уже не существовало ни смысла, ни святынь, ради которых стоило бы жить кому-нибудь из нас.
Мы работали, и ничего кроме этого не происходило. И все же спокойное течение жизни неодолимо меняло не только облик равнины перед Кам-пильей, но и нас самих. Словно неторопливые волны на Ганге, тянулись дни, и если случался какой-нибудь всплеск, если всплывает сейчас со дна моей памяти воспоминание о каком-нибудь происшествии, то оно кажется именно исключением, случайным водоворотом в плавном, как течение равнинной реки, потоке кармы. Поэтому мне не вспомнить сейчас последовательности событий. Да это и не важно. Главное, не потерять оставленные прошлой жизнью эти незаметные вехи памяти.
* * *
Однажды, возвращаясь в сумерках в лагерь по боковой тропинке, я ощутил тревогу, тонкую струйку, подобную писку москита, которая пробилась сквозь пелену усталости из внешнего мира. Повинуясь этому зову, я свернул с тропинки в небольшую ложбину, поросшую чахлой колючей травой. В этой траве лежал Аджа, уронив голову на скрещенные руки. В сумерках я не сразу понял, что звуки, напоминающие ночную песню лягушек, не более, чем всхлипы. Дваждырожденный плакал! Плакал не от умиления перед красотой закатного неба, не от новых чувств, рождающихся в сердце, прозревающем трагедию жизни, а от злости, от чего-то такого, что буквально царапало мое сознание, когда я только попытался воплотиться в сознание Аджи. Я растерянно наклонился над ним, дотронулся до его плеча, покрытого холодным потом и пылью, и спросил, что случилось. Он вздрогнул, как от укуса змеи, но разглядев в сумраке мое лицо, расслабился и понуро опустил голову. Пустое тело без огня и воли казалось просто кучей песка.
Я больше не могу, — сказал Аджа, едва удерживая слезы, — не понимаю, зачем я здесь, зачем рою какие-то канавы для людей, которых не знаю, когда в Магадхе ждет моя заброшенная земля и могилы предков. Там есть мои родные, которые нуждаются во мне куда больше тупых и ленивых панчалийцев.
Сейчас так надо, — попытался я увещевать Аджу, но он меня перебил:
Кому надо? Вы все словно в каком-то бреду. Роете канавы, поете песни и не задумываетесь, есть ли смысл в вашем существовании. А у меня там в Магадхе земля пропадает.
Я заставил себя забыть об усталости и остром желании искупаться и начал слушать долгий и страстный рассказ Аджи о хижине, оставленной среди грязи вскопанных полей. Я искренне старался подбодрить его своим сочувствием, минуя жесткий ворс его раздражения, пробиваясь к светлой сути его натуры. Но не по силам было мне помочь его обособленному «Я» вспомнить, что кроме земли предков есть еще ВСЯ ЗЕМЛЯ.
Тьма густела на глазах, и я уже, как в холодной воде, по горло был в его жизни. Я перестал быть Муни, ушедшим из деревни. Что-то тянуло меня обратно в забытый облик крестьянина, в старую кожу. Память тела притягивала меня, манила иллюзией покоя и защищенности. Сколь уютен казался мирок деревни, охраняемой традициями предков и смиренной приверженностью труду, по сравнению с внешним миром. Но рядом с этой майей бдительно стояло второе «Я», окрепшее в ашраме Красной горы и на учебном поле Двара-ки. Оно было одето в панцирь отстраненности и с холодной суровостью отмечало, что Аджа — чужой. Не плохой и не хороший, просто отпавший от сияющего венка брахмы.
Я молча проводил его до лагеря, время от времени ободряя то похлопыванием по плечу, то односложными выражениями. Эти жесты сочувствия значили для меня самого не больше, чем цветы на остывшем месте кремации дальнего родственника.
* * *
Я рассказал Накуле о происшедшем, пытаясь понять причину собственной отчужденности и неспособности к сочувствию.
— Что толку помогать человеку, запутавшему ся в паутине привязанностей, — ответил царевич, — ты можешь предложить ему познание, веру, любовь, а он стенает о брошенном поле, об умер ших родственниках. Но ведь ты не можешь ни вос кресить их, ни подарить ему участок земли. Путь дваждырожденного несовместим с милыми радо стями обывателя. Пока Аджа не принесет в жерт ву новой жизни все, чем дорожил в прошлой, ему не обрести счастья и покоя. Что толку уговари вать и успокаивать его, если он по-прежнему стремится к обладанию, а не жертве. Наши сокро вища ему не нужны, а утешение лишь продлит страдание. Страдания посылаются нам богами, чтобы помочь измениться. Аджа меняться не хо чет. Он говорит о преданности родителям и зем ле. Но за этими высокими словами мы прозрева ем все ту же страсть к владению. Он не хочет, не может ничего терять: ни землю, ни старые привя занности. Поэтому он не может бескорыстно идти путем богов. Не будет он предан и нашему делу. Значит, пути риши и кшатрия для него закрыты. Как только он откажется от стремления быть с нами и повернется лицом к прошлому, его отпус тят страдания. Всемилостивая майя подарит ему благодатную слепоту, насыщая органы чувств не замысловатыми радостями.
Правильно ли я понял, что пребывание в нашем венке не дает ему той радости, какую обрели, например, мы с Митрой?
Да, Муни. Наша община не стала смыслом и целью его жизни. Мы не можем ему помочь.
А как же милосердие и любовь?..
Наше милосердие в том, что мы даем возможность человеку измениться и черпать животворную брахму из общего источника. Если он отказывается от этого пути, то высшим проявлением милосердия будет решение отпустить его из братства на волю собственной кармы.
Многие истины, о Накула, еще закрыты от меня, — смиренно сказал я, — поэтому такое милосердие пока кажется мне жестокостью, достойной порицания.
— Увы, законы жизни неподвластны нашим оценкам. Как бы ты ни называл этот путь, он един ственный, который ведет к благу, то есть, к пол ному воплощению каждой отдельной судьбы. Река течет, птица летает, брахман возносит молитвы, кшатрий сражается… Все, что могут мудрые — помочь тебе осознать предначертанный путь, но выбор, действие и кармические плоды полностью остаются твоими.
Беседа с Накулой хоть и не до конца развеяла туман сомнений, все же избавила меня от угрызений совести. Теперь я каждый день подмечал в поведении Аджи черты, подтверждающие холодную правоту царевича. Аджа постепенно обособлялся, предпочитая замыкаться в себе даже во время общих собраний у костра, когда все открывали сердца в едином гимне восходящему пламени брахмы.
Доступная нам радость взаимопроникновения не освещала путь Аджи, и он пытался черпать ее из других источников. Это проявлялось в мелочах, но нарушало гармонию. Торопливость, с которой он стремился съесть свою лепешку и заняться другими или готовность, с которой бросал заступ после работы, настораживали окружающих и накладывали тень на любой разговор, при котором присутствовал Аджа. Все закончилось тем, что Накула послал его с каким-то поручением в Магадху. Аджа в лагерь больше не вернулся. Мы не узнали, выполнил ли он поручение, и если нет, то жалел ли об этом Накула.
Зато совершенно неожиданно в наш узор вошел Абхиманью. Могучий воин, закованный в панцирь собственной гордости, он редко выходил из состояния глубокого сосредоточения, и мало кто из нас пытался пробиться в его мысли. Ореол царственного происхождения окутывал его как туча утес, а дальний блеск высокого предначертания судьбы ослепительным лучом прорывался из-за туч и слепил любого, кто желал устремить свою ищущую мысль в сердце сына Арджуны. Впрочем, работал он за троих.
— Он допущен к самим патриархам, а как сми ренен! — сказал Джанаки у нашего вечернего ко стра, когда Абхиманью отправился за водой для душистого травяного отвара, которым мы поддерживали свои силы во время ночных бдений.
— А как же закон братства? — с кшатрийской страстностью откликнулся Митра. — Нам близ нецы твердят о гармонии, о стремлении вместить в свой мир всех окружающих. И ведь вмещают. А наш царевич словно панцирем закрыт, всегда-то он особняком. Наверное, он так наполнен делами богов и царей, что нас ему просто некуда вмещать.
Немой укор всего круга заставил Митру замолчать и устыдиться мыслей, недостойных дважды-рожденного.
Обычно легкомысленный и жизнерадостный, Сатьяки сказал с глубоким почтением:
— Вы не знаете истинного Абхиманью. Я вос питывался вместе с ним в Двараке, при дворе его дяди Кришны. Мудрые цари часто отдают своих сыновей на воспитание подальше от дома, чтобы дети не стали игрушкой в руках льстивых при дворных и дальновидных соперников. И я видел, как любимый сын Арджуны, взлелеянный в неге, на поле брани обращается во льва, рыскающего в поисках добычи. Вы с Муни уже испытали стро гость подготовки дваждырожденных-кшатриев. Представьте, что выпало на долю Абхиманью, стремящегося стать достойным своего отца…
Я тоже подумал в тот момент о том, как дорого пришлось заплатить этому великану за хвалебные отзывы. Его ДЕЛАЛИ, лепили его характер, закаляли, как наконечник стрелы, наводили лоск, чтобы блистал он при дворе. Он совершенен. Но счастлив ли?
На нем лежит тяжелая карма, — сказал я, ни к кому особенно не обращаясь. Просто, я поделился новым знанием, невесть откуда пришедшим в мое сердце.
А наша карма разве легкая? — передернул плечами Митра. У костра воцарилось неловкое замешательство. Но тут, не дав тишине отстояться, расхохотался Гхатоткача:
— О тигр среди мужей, — сказал он Митре, улыбаясь во всю ширину своего зубастого рта, — я не могу допустить, чтобы нота горечи в твоих словах нарушила гармонию нашего вечера. У нас у всех общая карма, в этом ты прав. Абхиманью приходится мне двоюродным братом. Но я, зача тый в лесу дочерью ракшаса и взращенный в ди ком племени, не пытаюсь судить поступки царе вича. Я смиренно признаю, что его мир богаче мо его настолько, насколько дворец превосходит лес ную хижину.
Затрещали кусты, и сам Абхиманью предстал перед нами, словно вылупившийся из окружающей тьмы. Митра поднял на него глаза и тихо пропел:
Силой рук и мощью он подобен Индре — разрушителю твердынь. Стремительностью — ветру Вайю, своим ликом — Соме, а гневом — самой извечной смерти.
Абхиманью застыл, как вкопанный, затем повернулся спиной к костру и, пробурчав: «Пойду принесу дров», скрылся в лесной чаще.
Но я не хотел его обидеть, — растерянно сказал Митра, — скорее, наоборот — принуждал себя к смирению.
Как всегда, эта не свойственная тебе попытка удалась плохо, — сказал я и отправился искать Абхиманью.
Для людей, обладающих способностью чувствовать потоки брахмы так же, как звери — тончайшие запахи, поиск в темном лесу не мог считаться особым поступком. Я отыскал царевича довольно быстро, в самом глухом уголке лесной чащи. Кажется, сын Арджуны не очень удивился моему приходу. Мы присели на сухой ствол пальмы, который он уже примеривался тащить к лагерю. Заговорили сразу без обиняков, подойдя к тому, что имело ценность для дважырожденных.
— Почему меня все время выделяют? — спро сил Абхиманью. Голос его не дрожал, но я ясно ощутил, что он рад темноте скрывающей его лицо. — Я завидую вам с Митрой. Вы так непохожи и все же мыслите всегда в лад, совсем как мой отец с Кришной, царем ядавов. А я один даже в вашем кругу.
Я взглянул на темную фигуру, возвышающуюся напротив меня. Свет ущербной луны очертил голову Абхиманью неверным блеклым сиянием. Мне пришлось сделать усилие и закрыть свои мысли, чтобы гордый воин не ощутил даже эхо той жалости, которая полоснула мое сердце. Неужели этого юношу чараны воспевают как лучшего среди мужей, владеющих оружием? Неужели его уподобляли разъяренному слону, царящему на поле боя? Мне показалось, что я вижу над его челом ауру обреченности, словно силы более могучие, чем я мог себе представить, несли его к неведомой цели.
Моя брахма сильнее того костра, что обогревает всех жителей нашего лагеря, — Абхиманью сжал свой могучий кулак до хруста в суставах, — да я и без брахмы любого человека могу вот так…
Но друзей так не обретешь, — сказал я и поднял в луч лунного света ладони, сомкнутые в пригоршню, — видишь, вот так черпают воду, когда хотят напиться. Попробуй схватить воду в кулак. Ты сильный. Ты весь где-то там, в будущем. Я чувствую, как нужна твоя готовность, мощь и пыл нашему делу. Но это будущее, облекая тебя в доспехи, мешает включению в круг слабых. Если мы для тебя по-настоящему важны, то откажись от совершенства, хоть на время перестань быть безупречным подобием отца. Тогда ты войдешь в наш венок, не разрушая гармонию, а удваивая наши силы. Прости Митру. Он ведь неосознано пытался сказать тебе именно это. Ты причастен к миру богов, но ведь и они, чтобы общаться с людьми, воплощались в человеческие обличия, принимая наши страдания, ничтожность мыслей и скудость чувств.
— Я понял, спасибо тебе, Муни. Ты-то хоть веришь, что не гордость и кшатрийское чванство мешало мне приблизиться к вам? Я чувствую, что рожден для чего-то… Не могу выразить словами. Это — огонь, сжигающий все внутри. Это и боль, и счастье. Стать другим уже не смогу…
Мы посидели немного молча. Надеюсь, он не ощутил моей жалости. Жалость унижает. А теплый луч сочувствия я послал ему вместе с пожеланием победы и славы. Мне от души хотелось, чтобы было так.
Неожиданно он сказал:
— Если судьба будет милостива ко мне, то я встречу в сражении тщеславного Духшасану. Он оскорбил в Высокой сабхе моего отца и Кришну Драупади, которую я почитаю как свою мать. Ча раны в Двараке твердят, что боги сделали меня оружием кармы. Кауравы должны принять возда яния через мои руки. Я знаю, этого ждет от меня мой отец…
Потом мы встали и взвалили на плечи ствол пальмы, вернее, ствол взвалил Абхиманью, а мне досталась легкая верхушка с несколькими засохшими листьями. Когда мы шли в кромешной тьме, они били меня по лицу, как общипанный хвост павлина. Я шел за Абхиманью, чью согнутую спину скрадывал мрак, и вспоминал слова, когда-то сказанные моим кшатрийским учителем Крипой: «Быть сильным не значит быть неуязвимым». И сердце схватывало то ли от усталости, то ли от вмещения не-проявленных движений души Абхиманью.
А потом мы вместе сидели у костра, и он облегченно смеялся нашим шуткам и вместе со всеми пел древние гимны. Я и сейчас, стоит мне закрыть глаза, вижу, как он сидит на земле, скрестив ноги, положив руки ладонями вверх на колени. Он одет в кожаный панцирь, достойный самого бедного ополченца, а на боку его — меч, стоящий, наверное, всех коров Кампильи. Его глаза полузакрыты, а на лице — покой и безмятежность. Отблески красного пламени стекают с его висков к почти детским ямочкам на щеках. В этой призрачной игре сполохов и теней он похож на древнего бога, полного грозной таинственной силы, что в детской игре разрушает и создает миры…
* * *
Мы, как и прежде, редко видели старших Пан-давов. Но знали, что не царская охота и пиры занимают их время. Юдхиштхира принял на свои плечи ношу, уже непосильную для стареющего Друпады. Дети царя Панчалы смиренно уступили ему место патриарха, ибо были дваждырожденны-ми и знали предел собственных сил. Их часто видели вместе с сыном Дхармы, освещенных блеском его мудрости. Своей грозной силой они понуждали панчалийцев выполнять волю царя без царства. По-прежнему шли работы на городских стенах, а в сумерках мы видели, как большие массы кавалерии и колесниц переливались меж холмов и долин. Матсьи, ядавы и панчалийцы учились действовать сообща.
Митра и Джанаки все чаще проводили свободные вечера в Кампилье. Я не сопровождал их, находя наслаждение в пальмовых рощах и тихих речных заводях. Оказывается, ничего не требовалось мне для счастья, кроме запаха свежей травы, бирюзового неба над изумрудными кронами и ласковых свежих объятий воды. Если бы еще и Лата была здесь… Но об этом я просто запрещал себе думать. Пещерный храм любви, где негасимое пламя освещало драгоценный лик моей богини, был сокрыт в глубинах сердца. А разум и чувства, трепеща от восторга, целиком отдались могучей музыке мира, пронизанного дыханием жизни, божественной волей и силой.
Вновь знаки пути открылись моим очам, обретая формы и краски земного существования. Бродя без цели, я находил деревья и камни, источающие силу, древние святилища (не разукрашенные городские храмы, где тесно от молящихся, а истинные места поклонений), отмеченные живым присутствием богов, где в незапамятные времена возносились молитвы родникам, деревьям и скалам. Эти святые места — тиртхи — были полны для меня тонких сил, различающихся цветом и звучанием, но неизменно приводящих душу в удивительное состояние растворенности в потоке жизни. По непонятной прихоти моим спутником в этих прогулках пожелал быть Сатьяки Ююдхана. Он показался мне излишне легкомысленным и самоуверенным во время нашей первой встречи на пиру во дворце Друпады. Но постепенно мне открылось, что этот отважный кшатрий способен очень тонко чувствовать окружающий мир. Ни разу не позволил он своему духовному пылу нарушить тихую мелодию моего созерцания. Не знаю, как он вел себя на пирах в Кампилье, но в святых местах он преисполнялся благочестием и покоем. Я и сейчас могу возродить в памяти его облик: крутые брови над смеющимися глазами, туго натянутая на скулы кожа, чуть выдающийся подбородок — очерк решительности и силы в узде разума и дисциплины.
Однажды в наших исканиях у берегов Ганги мы набрели на тихую заводь, отмеченную одиноким баньяном. Это удивительное дерево, достигнув зрелого возраста, начинает размножаться, опуская из своих ветвей на землю то ли корни, то ли побеги, которые, касаясь земли, становятся стволами. Баньян, который мы отыскали, уже превратился в целую рощу, а его главный ствол напоминал круглую крепостную башню, над которой тысячами вымпелов трепетали на ветру широкие листья. В благодатной тени единой кроны дерева мы сбросили пояса с мечами и верхнюю одежду. Сатьяки, зайдя по грудь в воду, начал совершать обряд омовения. Поливая голову водой из сомкнутых ладоней, он шептал священные мантры, помогающие привести в гармонию чувства и мысли. Я посидел немного в тени, дожидаясь, когда жар уйдет из моего тела, а дыхание выровняется. Потом с разбегу бросился в воду и долго плавал, радуясь ощущениям, которые дарила моей коже прохлада священной реки. Впрочем, было в этом месте и еще что-то, что позволило мне ощутить удивительную прозрачность и легкость, словно медлительные воды реки унесли тяжесть, давившую на сердце.
— Здесь было святилище, — сказал Сатьяки, выбравшийся на берег и теперь стоявший без дви жения в сосредоточенном молчании, словно пы таясь уловить отзвук давних песнопений.
Потом мы разом повернулись в сторону Кам-пильи, как будто услышали дальний зов раковины. Оттуда по красной дороге, пробитой в глине между полями, к нам ехала сияющая колесница. Вернее, мы увидели коней, блики света на бронзовых частях повозки и длинный шлейф красно-серой пыли. Я не торопясь зашел в тень баньяна, чувствуя, как теплый песок мягко подается под босыми ступнями. Легкий ветерок гулял меж стволов, пахнущих храмовыми благовониями. Жизнь наполняла меня, как молодое вино хрустальный кубок, и меньше всего хотелось, чтобы этот покой был кем-то нарушен. Глядя меж стволов на опаленные солнцем поля, протянувшиеся до далеких стен Кампильи, я лениво следил за приближающейся упряжью. Уже можно было различить, что влекут ее пять белых коней, но лица возницы, защищенного от солнца огромным белым зонтом, пока что было не разглядеть.
Сзади неторопливо подошел Сатьяки. Глазами знатока он оглядел колесницу.
— Неужели сам белоконный Арджуна? — ска зал он самому себе. — Нет, этот возничий более искусен, чем обладатель лука Гандивы. Разумеет ся, это дваждырожденный.
Последних слов он мог бы и не говорить, так как даже я ощущал ореол силы, окутывающий возницу подобно невидимым доспехам. Еще несколько мгновений ожидания… Кони, всхрапнув, замерли перед колоннадой баньяна, и с колесницы устало спрыгнул сам Юдхиштхира в простой белой одежде без доспехов и украшений. Наверное, он не рассчитывал застать кого-нибудь в этом уединенном месте. Его густые черные брови на мгновение сдвинулись над усталыми, пронзительными глазами. Но потом он узнал нас и приветливо улыбнулся в ответ на наши почтительные поклоны. Он отдал нам поводья колесницы, сбросил верхнюю одежду и неторопливо облачился в мочальное платье — набедренную повязку, которую носят отшельники, предающиеся покаянию в лесной глуши. Устремив взор покрасневших от усталости глаз на спокойную воду реки, Юдхиштхира шептал мантры, а руки его тем временем заплетали длинные черные волосы в отшельническую косу.
На нас он не обращал внимания, но при этом и не давал разрешения уйти. Удалиться самим было бы нарушением правил приличия. Поэтому мы с Сатьяки уселись на корень баньяна и, грея босые ноги в мягком песке, следили за патриархом.
С неожиданной для его грузной фигуры легкостью он вошел в воду и поплыл, быстро рассекая зеркальную поверхность. Было в нем что-то от молодого резвящегося слона. Когда он вышел на берег, одетый в блестящие на солнце капли, мы увидели, что морщины на его лбу разгладились, а из глаз ушла напряженная усталость. Теперь его взор,, устремленный на нас, был ясен и умиротворен, как музыка пастушьей флейты на закате.
Не вытираясь, Юдхиштхира прошел в тень и сел прямо на песок рядом с нами. Некоторое время он молча глядел на воду, отливающую расплавленным золотом, а потом спросил:
— Что вы думаете о панчалийцах?
Сатьяки сглотнул комок, ставший поперек горла. Ни уклониться от ответа, ни сказать неправду Юдхиштхире было невозможно. Он уже воплотился в наши мысли и с мягкой настойчивостью пробивался к истине, которую в других условиях мы предпочли бы скрыть и от самих себя.
— Мы в них не верим, — сказал Сатьяки, — полководец, который будет рассчитывать на вои нов Панчалы, проиграет войну.
Юдхиштхира грустно вздохнул:
— Остальные считают так же. Я знаю, не тру дитесь отвечать.
Гхатоткача говорит, что панчалийцы уступают союзникам Кауравов, а ему можно верить, ведь леса окружают все столицы этой земли. Леса делают Гхатоткачу вездесущим…
Сатьяки вдруг встал перед Юдхиштхирой и заговорил с напором и страстностью, необычными для его спокойного жизнерадостного характера:
— Почему вы пребываете в сомнениях, о Царь справедливости? Те, кто имеют защитников в мире, могут сами не браться за дело. Осиленный мощью вришниев, падет сын Дхритараштры. Я, воздев ору жие, в одиночку буду разить воинов куру, если того потребуют боги. А кто способен устоять против стрел, пущенных Прадьюмной? Что во всех трех мирах не по силам Кришне, когда он возьмет в руки отборные стрелы, жгучие, как огонь или змеиный яд? Кто может противиться его диску, блистающе му как солнце? Пусть Абхиманью — лучший из блюстителей дхармы — исполнит свой обет, дан ный отцу. Когда враг будет повергнут, Царь спра ведливости станет править землей.
Юдхиштхира молча слушал гордую речь прославленного воина ядавов. Его губы улыбались, но глаза смотрели грустно и устало.
— В тебе говорят благородные порывы, но это порывы воина, а не правителя. Разве ты можешь ручаться за все племя ядавов? Ваш родственник Критаварман отвергает старшинство Кришны. Он сам метит в цари и понимает, что без Дурьодханы ему не тягаться с Кришной. Кто может сказать, как далеко в стране ядавов простирается тайное вли яние Хастинапура? Доблесть и воинственность панчалийцев сохранились только в песнях чара– нов. Матсьев просто мало, хоть они — молодой народ, готовый постоять за себя. Наш план объе динить ядавов, панчалов и матсьев для борьбы с кауравами был безупречен. И будь я рьяным пол ководцем, а не смиренным знатоком дхармы, я бы и сейчас стремился к воплощению его в жизнь. Но течение мира изменилось, и новые силы влия ют на нашу борьбу.
Наша жизнь — бесконечный поток перемен. Мудрость дается не для того, чтобы в тщетных усилиях израсходовать жизнь, пытаясь противостоять ее течению, а чтобы соизмерять свои силы с потоком, использовать его мощь и движение для приближения к цели. Ни в песнях чаранов, ни в Сокровенных сказаниях не упоминается ни одно государство, которое просуществовало бы вечно. Как и люди, народы и царства обречены стареть, становясь добычей тех, кто наследует их землю. Нет ничего неподвижного и постоянного, кроме этого великого потока перемен.
Но ведь это ужасно! — вырвалось у меня. Юдхиштхира взглянул мне в глаза, и его лицо смягчила всепонимающая усталая улыбка.
Человек, не осознавший себя бессмертным, обречен видеть лишь краткий миг вечного потока. Поэтому он воспринимает его, как неподвижную скалу. В своем невежестве такой человек почитает за благо постоянство, избегает изменений и неожиданностей. Для человека бояться перемен так же нелепо, как для рыбы — влажности и текучести воды. И не надо явления мира делить на плохие и хорошие. Разве небо лучше моря? Вода хуже камня? Это люди навязывают потоку перемен свои понятия добра и зла. Посмотри на могучее течение Ганги. Она — ни добрая, ни злая. Она тащит ил и песок, омывает острова и обрушивает берега, не ведая о людях, которые молятся ей, пьют ее воду и бросают туда пепел мертвецов, сжигаемых на берегах. Если река разлилась и затопила деревню, это не значит, что она злая, просто люди поплатились за свою беспечность. Разве можно поделить течение реки на добро и зло? Так же и течение, изменяющее этот мир. Благо Пандавов обернется гибелью для рода Кауравов.