Зеркало Улица Грёнель, спальня
Его звали Жак Детрер. Это было в самом начале моей карьеры. Я как раз закончил статью о фирменной кухне ресторана «Жерсон», ту самую, что впоследствии расширила рамки моей профессии и вознесла меня в звездный сонм гастрономической критики. Пока же, с трепетом, но и с верой в себя ожидая развития событий, я нашел пристанище у дяди, старшего брата отца. Это был старый холостяк, умевший жить и прослывший в семье оригиналом. Женат он никогда не был, и вообще ни одной женщины в его жизни не наблюдалось – мой отец даже подозревал, что он «из голубых». Он преуспел, затем, под старость, отошел от дел и поселился в прелестном именьице близ леса Рамбуйе, жил там в тишине и покое, выращивал розы, выгуливал собак, порой курил сигары в компании старых приятелей и сам себя по-холостяцки баловал вкусной едой.
Сидя на кухне, я смотрел, как он стряпает. Дело было зимой. Я рано пообедал в Версале, а потом долго гулял по заснеженным дорожкам в прекрасном расположении духа. Уютно потрескивал огонь в очаге, дядя готовил себе обед. В бабушкиной кухне я привык к шуму и суете, там под громыхание кастрюль, шкворчанье масла и звон ножей металась старуха-гренадерша, и лишь долгий опыт придавал ей некую ауру безмятежности – сродни той, что сохраняют мученики в адском пекле. Иное дело Жак – он все делал с расстановкой. Не спешил, но и медлительным не казался. Каждый его жест был своевременен.
Он тщательно промыл таиландский рис в маленьком серебристом дуршлаге, дал стечь воде, высыпал рис в кастрюльку, налил полтора стакана воды, посолил и поставил варить. В фаянсовой миске лежали креветки. Оживленно беседуя со мной, в основном о моей статье и дальнейших планах, он очистил их одну за другой, скрупулезно и сосредоточенно. Ни на минуту не ускорил он темп, ни на минуту не замедлил. Когда последний розовый завиток был извлечен из панциря, он хорошенько вымыл руки куском мыла, от которого пахло молоком. Все с той же безмятежной отлаженностью поставил на огонь чугунный сотейник, влил струйку оливкового масла, дал нагреться и ссыпал туда очищенных креветок. Деревянной лопаточкой ловко перемешал, ни одной не давая улизнуть, подцепляя их со всех сторон и заставляя кувыркаться в благоухающем масле. Затем – карри. Немного, но и не слишком мало. Тончайший порошок украсил экзотическим золотом медно-розовые арабески: повеяло Востоком. Соль, перец. Веточку кориандра он обстриг ножницами над сотейником. И наконец, быстро, наперсток коньяка, спичка; из жаровни с шипением взметнулся длинный язык пламени, словно освобожденный наконец крик, или зов, или долго сдерживаемый выдох, угасший так же мгновенно, как и вспыхнул.
На мраморном столике дожидались фарфоровая тарелка, хрустальный бокал, великолепный серебряный прибор и вышитая льняная салфеточка. Деревянной ложкой он аккуратно выложил в тарелку половину креветок, рис, уже утрамбованный в маленькой мисочке, опрокинул сверху плотным толстеньким куличиком и увенчал листочком мяты. В бокал щедро плеснул прозрачной жидкости цвета спелой пшеницы.
– Налить тебе сансера?
Я покачал головой. Он сел за стол.
На скорую руку. Жак Детрер называл это «перекусить на скорую руку». И он не шутил, я знал это, каждый день он готовил для себя такой глоток рая, сам не ведая, как изысканна его повседневная пища, – настоящий гурман, подлинный эстет в своей безыскусной обыденности.
Я смотрел, как он ест, сам даже не попробовав кушанья, приготовленного на моих глазах; ел он аккуратно, с той же отрешенной сосредоточенностью, с какой стряпал, и эта трапеза, к которой я не притронулся, осталась для меня одной из лучших в жизни.
Вкушать – акт удовольствия, описывать это удовольствие – факт искусства, но в конечном счете единственное истинно художественное произведение – это чужой пир. Обед Жака Детрера являл собой совершенный образчик, потому что он не был моим, потому что не имел ни предыстории, ни продолжения в моей жизни и, как самодостаточная вещь в себе, мог остаться в моей памяти неповторимым моментом, запечатленным вне времени и пространства, перлом в моей душе, свободной от личных чувств. Так созерцают комнату, отраженную в зеркале, которая становится картиной, ибо ничему больше не открыта, но в ней угадывается целый мир, замкнутый в гранях чудесного стекла, изолированный от окружающей жизни: чужой пир тоже замкнут в рамке нашего созерцания и отрезан от бесконечных далей нашей памяти и наших замыслов. Я хотел бы прожить эту жизнь, угаданную в зеркале и в тарелке Жака, жизнь без перспектив, в которые ускользает возможность стать произведением искусства, жизнь без вчерашнего дня и без завтрашнего, без окрестностей, без горизонта: здесь и сейчас, это прекрасно, это цельно, это совершенно.
И это снова не оно. То, что ломящиеся от яств столы дали моему кулинарному гению, то, что креветки Детрера подсказали моему разуму, ничего не говорит сердцу. Сплин. Черное солнце. Солнце…